355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Отречение » Текст книги (страница 47)
Отречение
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:41

Текст книги "Отречение"


Автор книги: Дмитрий Балашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 56 страниц)

ГЛАВА 56

Роскошный июль с высокими, тающими в аэре кучевыми облаками стоял на дворе. Клонились долу и уже золотились нутряным золотом поспевания высокие мощные хлеба. И по дорогам, вздымая пыль, отаптывая острова наливающейся ржи, пошла наметом и рысью оружная конница.

Наталья Федорова с сыном была в Островом. Еще ничего не знали, не ведали, через три-четыре дня собирались жать зимовую рожь; и бабы загодя готовили серпы, наголодавшись за прошлое лето, предвкушали нынешнее хлебное изобилие. Наталья ладила сама начать жатву; в Островом (ныне засеяли по ее настоянию боярский клин), а потом отправиться к «себе», в Селецкую волость, где жатва должна была начаться неделею позже.

Глухой и грозный топот копыт послышался рано поутру. Наталья вышла на крыльцо. Сын еще спал, разметавшись, набегался давеча, наигрался с мальчишками в рюхи. Комонные появились из-за дальнего увала и потянулись длинною змеей, по двое в ряд. Дробный цокот копыт все рос и рос, и вот уже заполонил всё. Оглянувшись, она узрела, что почти все деревенские бабы выбежали к плетням и калиткам, а там потянулись и мужики, встревоженные, полусонные. Солнце еще не вылезло, сияющий луч его только-только вставал над лесом. В знобком утреннем холоде единственно слышен был глухой непрерывный топот. Передовые уже миновали околицу, а над дальним увалом все вставали и вставали новые и новые ощетиненные оружием ряды. Конница шла на рысях, подрагивали притороченные к седлам пучки легких копий-сулиц, топорщились колчаны, полные стрел. Один из ратных, подъехавши вплоть, попросил напиться. Наталья бегом вынесла кринку молока, берестяной ковшик. Ратник выпил, кивнул, отдавая ковшик, и на немой отчаянный вопрос женщины ответил, уже трогая коня, одним словом:

– Ольгерд!

Она глядела вослед, пока ее не окликнули снова. И снова она поила воина молоком, и опять ратник немногословно, сплевывая сквозь зубы, повторил:

– Опеть на Москву валит!

– Задержите?! – крикнула вослед, не выдержав, Наталья. Кметь повернулся к ней, улыбнувшись сурово, подмигнул, тронув рукою рукоять сабли. «Понимай сама, мать!» – привиделись ей не высказанные вслух слова.

Ванята выбежал вскоре, потерся носом о материну шею, детским, хриплым спросонь голосом вопросил:

– Война, мамо?!

– Ольгерд! – ответила она, и сын примолк, что-то трудно и долго обмысливая. После ушел в дом, и у Натальи схлынуло было с сердца, но тут Ванята явился уже в дорожной справе и сапогах, с волочащейся по земи отцовой саблею.

– Я Карего возьму! – выговорил и, когда Наталья в ужасе бросилась к сыну – не пустить, не позволить, – по-взрослому, стойно Никите, отвел ее руки, сказал, твердо глядя в глаза матери:

– Батя убит! Дядя! Братика два погинуло у нас! И все от Ольгерда!

И она отступила, поняла: удержать – не простит после вовек.

– Погоди, постой! – Кинулась собирать подорожники…

…К полудню ратники стали на дневку. Кормили и поили коней. Сзади подходили и подходили новые, деревня наполнилась ратными до краев. Узревши знакомого сына боярского, – служил в вельяминовском городовом полку, – Наталья кинулась к нему, с трудом объяснила, о чем просит, представила сына. Дружинник кивнул, сощурясь, оглядел подростка – видно, не очень хотелось брать с собою отрока, обещал доложить Микуле Василичу, когда встретит. Сын был счастлив и, когда бесконечная верхоконная змея снова тронулась в ход, весело поскакал со всеми, махнув матери на прощанье рукой. А она стояла – долго, уже давно прошли те, свои. Мимо, не прерываясь, двигались и двигались ратники, и даже ночью, когда прилегла на час, чуя, что уже не держат ноги, все длился и длился глухой бесконечный топот проходящих московских полков…

Иван вымчал на угор, к знамени. Прошедшую ночь спал он в пустой риге, набитой кметями, и все боялся, что чужие ратники сведут коня. Вставал, выходил на глядень. Невыспавшийся, седлал коня. И теперь снова скакал, пыльный, потный и радостный. Давешний боярчонок указал ему, как найти воевод, и вот теперь он, невольно робея, приближался к кучке богато изнаряженных бояр на холме, над Окою. На него оглянулись двое-трое, вопрошая без слов: чего, мол, тебе?

– Микулу Василича! – совсем смешавшись и заливаясь алым румянцем, пролепетал Иван. Рослый боярин в колонтаре и холщовом, надетом сверху, нараспаш, летнике, оборотил к нему румяное, крепко сработанное лицо.

– Натальи Никитишны… Федоровой… сын… – растерянно вымолвил Ванята и, вспыхивая почти до слез, докончил: – Я под Скорнищевым был, на рати!

Бояре – на него уже глядели трое или четверо – расхохотались дружно.

– Ай, врешь? – лукаво вопросил Микула.

– Вот крест! – Иван поднял руку, осеняя себя крестным знамением. Лицо у него от гнева и обиды то вспыхивало, то бледнело. Боярин кивнул по-доброму, показавши глазами к подножью холма, выговорил:

– Пожди тамо! – А сам, оборотясь к осанистому, широкому, с широким, словно топором вырубленным лицом молодому боярину, произнес, продолжив прерванный разговор: – Я мыслю, Оку надо переходить! Наши злее будут!

Молодой, в дорогом, отделанном серебром пансыре с зерцалом и литыми налокотниками, кивнул важно, скользом, без интереса, глянув на отъезжающего подростка с отцовской, не по росту, саблей на перевязи, поднял вновь на бояр повелительные глаза (то был сам великий князь Дмитрий), вопросил:

– Как мыслит о сем князь Боброк?

Ответа боярина Ванята уже не слыхал, но по тому, что скоро вниз по обрыву поскакали опрометью вестоноши и ратные начали поворачивать к берегу, понял, что решено было переходить.

Он держался теперь Микулы Вельяминова, следуя за ним то издали, то близ, наконец был вновь замечен боярином, услан с поручением, толково передал сказанное, и так к концу дня стал вельяминовским вестоношею, в каковом чине, уже на равных, сидел вечером у походного огня – уже на той стороне Оки, которую переходили по сработанному всего за несколько часов наплавному мосту из челноков, бревен и уложенного на них дощатого настила,

– ел кашу из общего котла, сушил, как и все, измоченную одежу и заснул на попонах, привалясь к боку бывалого седоусого ратника…

Литовский передовой разъезд встретили, когда уже миновали Алексин, под Любутском. Дело створилось на заре, и Ванята, только что выполнив очередное поручение боярина, заслыша крики и ржание, поскакал, со сладко замирающим сердцем, вперед по полю, на краю которого выныривали из кустов чужие, литовские комонные, сшибаясь в рубке с московской немногочисленной сторожей. Он ощупал саблю на боку, с запозданием подумав о том, что доселе вздымал ее только двумя руками и рубил лопухи и крапиву, стоя на земле, хорошенько расставив ноги, а совсем не верхом и не сидя на скачущей лошади. Представилось, как он роняет клинок под ноги коня, потом теряет стремена… И Ванята, сжав зубы, унимая тем невольную дрожь, крепче ухватил поводья, раздумавши обнажать саблю, и, вертя головою, начал искать, к кому бы пристать.

Литовская конница, приканчивая последних не сбитых с седел русичей, все выливалась и выливалась из леса. Иван словно завороженный скакал и скакал вперед, страшась и не смея отворотить коня, и уже различал лица литвинов, когда с того краю вырвался, обходя литовскую лаву, свой, московский, полк и пошел наметом, посверкивая бронями, с далеким, грозно растущим кликом:

– Москва-а-а! Хурр-а-а!

Москвичи еще были далеко, а литва близко, но, завидя обходящий их полк, литвины начали заворачивать коней ему, встречу. Одинокий мальчишка, мечущийся на лошади по полю, не остановил в этот час ничьего внимания. Ваня с запозданием понял, что вновь, как и под Скорнищевым, по отроческой глупости полез куда не следовало и что спасти его опять может только чудо. Чудо и произошло, когда с этой стороны, заходя литвинам в тыл, вымчала новая волна конных москвичей. Не принимая ближнего боя, отстреливаясь из луков, литвины начали отходить. На глазах у охнувшего Ваняты литвин вздынул саблю и снес голову захваченному им только что русскому полонянику, а потом, сорвав с плеч трупа аркан, крупно поскакал к лесу, уходя от погони.

Там, впереди, все-таки сшиблись. Сверкали, колеблясь над головами, лезвия сабель, вздымался и опадал волнами ратный крик, и Иван, закусив губу, снова поскакал вперед, в бой. Ему навстречу мчался на большом коне длиннолицый литвин без шелома. Скорее от ужаса, чем от чего другого, Ванята вырвал из ножен отцовскую саблю и, держа ее нелепо перед собою, закричал с провизгом, тонким детским голосом, в надрыв:

– Сдавайсь! А ну! Москва-а-а!

Литвин метнул недоуменный, ошалелый взор – он, видимо, был ранен, – поднял жеребца на дыбы, приобнажив было саблю, но сзади скакали двое, свертывая арканы на руки, и, оглянувшись, завидя их, литвин уронил поводья коня и поднял руки, показывая, что в них уже нет оружия. Подскакавшие москвичи его живо скрутили арканом и поволокли за собой, бросив с пол-оборота:

– Спасибо, парень!

Иван дрожащими руками очень долго вставлял непослушную саблю в ножны, после чего, ощутив мгновенную слабость и тошнотный позыв, согнулся было в седле, но, справясь с собою, выпрямился и поскакал назад, разыскивать своего боярина.

Этою суматошною сшибкой с передовою литовской заставою все и окончило. Литвины отступили за глубокий овраг, перейти который и пешему было бы трудно, а конному вовсе никак. Московские полки, заняв другую сторону оврага, все подходили и подходили. К вечеру стало понятно и Ольгерду и москвичам, что приступа тут не может быть ни с которой стороны. Всю ночь стерегли друг друга, считали костры на вражеской стороне. Утро застало обе рати в той же позиции. С обеих сторон шла ленивая перестрелка. Отправленные в стороны обходные рати сталкивались друг с другом и отступали. Боброк всюду, где были пологие спуски, повелел устроить засеки. Он знал Ольгерда и ведал, что тот долго не простоит. Или решится на бой, или отступит. Он боялся одного, что Ольгерд или князь Михайло, перейдя Оку, ударит ему в тыл. Быть может, руководи ратью Кейстут с Михайлой, оно бы так и сотворилось, но с Ольгердом произошло то, что бывало уже не раз и что он тщательно скрывал от окружающих: он испугался. Остановленный оврагом, лишенный возлюбленной им быстроты и внезапности натиска, он вместо того, чтобы предпринять обходное движение, начал, не распуская воев даже в зажитье, сосчитывать московские полки. Их было не так мало, чтобы решиться на кровавый приступ. Представив себе овраг, полный шевелящейся грудою сверженных коней и ратников, литовский князь почуял истому и даже зубами заскрипел. Меж тем минул еще один день и еще. «Быть может, подойдет Олег, грянет московитам в тыл? – думал литовский воевода. – Тогда тот же овраг можно бы было превратить в ловушку для москвичей!» Но Олег все не шел. (К чести его скажем тут, что он ни разу не выступал вкупе с литвою, как и с татарами, против русичей.) И Ольгерду стало ясно в конце концов, что рязанский князь не придет вовсе.

Вечером четвертого дня Кейстут долго спорил с Ольгердом в его шатре.

– Я не могу ради тверского князя губить здесь, под Любутском, литовскую рать! – кричал Ольгерд, со злостью глядя на непонятливого брата, коему он стеснялся сказать всю правду. – Ты пробовал перейти Оку? Там всюду московские заставы! У них челны, у них наплавной мост, они перейдут на ту сторону раньше нас! Вести полки к Туле? А потом? У наших ратников кончается хлеб! Коней я могу кормить несжатою рожью, но не ратных!

– Зачем же мы сюда пришли?! – мрачно спросил Кейстут, исподлобья глядя на брата.

– Зачем… Заключить вечный мир! Я не могу воевать одновременно с Русью и немцами! Все прочее пусть решают Михайло с Дмитрием сами!

– Ты не хочешь больше помогать шурину? – тихо вопросил Кейстут.

– Да, не хочу! – отозвался Ольгерд, глядя мимо братнего лица. – Он и так захватил слишком много!

За шатром гомонили ратные. Кейстут, высокий, худой, молча встал и, склонясь, вышел из шатра. Ольгерд повалился на кошмы, сожидая, когда войдет мальчик-слуга. Выговорил сквозь зубы, зная, что его не услышит никто:

– И кроме того, Кейстут, я и сам не хочу погибнуть здесь, на Оке, ради дел своего безумного шурина!

Назавтра начались переговоры. Бояре, те и другие, несколько раз перебирались через овраг, уряжая статьи нового мирного договора, почти сходного с предыдущим, по крайней мере в том, что Ольгерд, заключая мир с московским князем, отступался от своего тверского шурина, предоставляя решение всех порубежных споров суду самих владимирских князей, Михайлы с Дмитрием.

Полки уходили с береженьем, опасаясь погони. Впрочем, москвичи так же береглись Ольгерда, как и он их, и преследовать литву не стали. Тверской князь уводил свои рати особо и шел быстрыми переходами, выматывая коней, дабы воротить в Тверь раньше, чем москвичи сумеют двинуть полки под Дмитров. Но московские рати, достигшие Москвы хоть и много ранее возвращенья Михайлы во Тверь, в новый поход не тронулись. И не мирный договор, а тайная грамота, присланная из Орды Федором Кошкою, была тому виною.

Ванята возвращался из похода гордый. Он – сам! – взял в полон литвина. (Ежели быть точным… Но уж очень точным кто захотел бы быть после такого дела в его возрасте?!) В полях жали. Уже далеко протянулись ряды золотистых бабок сжатого хлеба. И мать жала. Ему указали, где. Наталья, охнув, распрямилась и сунула в рот обрезанный серпом палец.

– Живой! – уронила серп, обнимая спрыгнувшего с коня сына. Едва не потеряла сознания: живой!

– Мамо! А я литвина в полон забрал! – похвастал Ванята, и она, глядя в его разгоревшееся, покрытое веснушками, обожженное ветром лицо, заплакала. А кругом уже столпились побросавшие работу бабы.

– Ну вот, боярыня, живой! Неча и горевать было! Подь, подь домой, кака уж тут работа седни для тебя!

Она кивнула и, не чуя радостных слез, пошла к деревне, оступаясь босыми ногами на колком жнивье. Сын, ведя коня в поводу, шел рядом.

ГЛАВА 57

Сидели не в большой думной палате, а в тесной горнице княжеских хором. Дума не дума, а собрались «вернейшие паче прочих». Четверо Вельяминовых. Василий Василич тяжко сидит на лавке, его мучает грудная болесть, но таковое дело без тысяцкого не решить. Тимофей Василич, окольничий, глядится нынче куда моложе и крепче брата. Иван Федорович Воронец и Микула Василич вдвоем являют собою второе поколение Вельяминовых. Ивана нет, Дмитрий сам настоял, чтобы позвали отца, а не сына, и князю не стали перечить. Семен Жеребец и Федор Андреич Свибло представляют здесь могущественные семьи Кобылиных и Акинфичей. Матвей Федорович с племянником Данилою Феофанычем – оба заматерелые, оба в сединах – митрополичий род бояр Бяконтовых. Митяй, князев печатник, созванный волею князя, сопит; он крупен, велик, красен лицом, подозрительно взглядывает на сухого, согбенного в кресле митрополита, который не глядит на Митяя, но не глядит нарочито: меж ним и коломенским попом, вошедшим в силу при молодом князе, нелюбие возрастает год от году, и нелюбие самого безнадежного свойства. Алексий не выносит громогласности, чревной силы и отягощенного книжными украсами ума княжеского печатника; Митяй не понимает всех вообще молчальников-исихастов. «Почто и даден Господом разум человеку, дабы не молчать, но разумно глаголати!» – как-то высказал он прилюдно, при князе, когда речь зашла о старце Исаакии, ученике Сергия Радонежского. Не понимал исихастов Митяй! И, будь дело в Константинополе четверть века тому назад, поддержал бы, поди, Варлаама с Акиндиным против Григория Паламы. Он любил красоту службы и понимал в ней премного, мог страницами цитировать на память святых отцов. Любил обильную трапезу и тоже понимал, как никто, в изысканных яствах и питиях различных земель, нимало того не скрывая. Охотно выезжал с князем на соколиную охоту. И монастыри ему нравились те, где мог, по его словам; «муж нарочит упокоить себя от трудов и суеты на старости лет», где в келье удалившегося от дел боярина были бы слуги и весь привычный и богатый жизненный обиход. На дух не принимал он поэтому ни Сергия, ни племянника его Федора Симоновского, полагая глупцом и тунеядцем каждого смысленого мужа, удалившего себя, заместо служения князю, куда-то в гиблые леса и болота, на съедение комарью… Медведям, что ли, Ивана Златоустого читать?!

Теперь Митяй, шумно вздыхая, изредка взглядывает в сторону митрополита Алексия, пошевеливает руками, все не ведая, как ловчее уложить крупные длани с драгим золотым перстнем на левой руке, и тихо негодуя суровому невниманию митрополита.

Иван Мороз, Иван Дмитрич Красный-Зернов, Андрей Одинец, Александр Всеволож сидят тесно по лавкам, вперяя очи в князя. В самом углу Дмитрий Боброк. Давеча Дуня намекнула Дмитрию, что Боброк вдовец, а Нюша, сестра Дмитрия, уже на выданье, и великий князь, мгновеньями отвлекаясь от дела, разглядывает по-новому чеканный лик волынского воеводы.

– Женишь на Анне, верный из верных будет тебе! – сказала давеча Дуня, и теперь Дмитрий, хмурясь, исподлобья, украдкою изучает возможного своего шурина. Красив! И не сказать, чтобы стар! Поди, Дуня с сестрой уже и промеж себя сговорили!

– Одним махом кончить войну! – произносит вслух Иван Мороз. Боброк молчит, хмурит густые брови. Ему затея не по нраву, хотя и отрекаться от нее смысла нет. Федор Кошка не стал бы баять пустого.

Алексий взглядывает исподлобья, медлит. Взгляд его строг, но он тоже не думает сказать «нет» и озабочен лишь тем, где взять эдакую прорву серебра. Десять тысяч! Москву из камени построить мочно и всю рать заново вооружить!

– Десять тысячей серебра! – раздумчиво повторяет Зернов. – Ежели всех бояр упросить…

– Стефан Комнин обещает заем от греческих гостей-сурожан в четыре тысячи! – строго отвечает Алексий, сверкнув взором, и вновь склоняет сухую лобастую голову.

– Заемное серебро дорого, да и не достанет все одно! Ежели объявить бор по волости? – предлагает Александр Всеволож.

– Народ оскудел! – твердо и кратко возражает Иван Мороз. Тяжкий прошедший год и дань, которую собирали, дабы удоволить княжеских должников прошлою осенью, помнятся всем.

Окольничий Тимофей Вельяминов яро ерошит волосы.

– Посад надобно потрясти! Не может того быть, чтобы не набрали! Ты как, Василий? – обращается он к брату. Тысяцкий смотрит, думает, с хрипом выдыхая воздух из больной груди. Чуется, что он уже «там» и больше слушает себя самого, чем окружающих. Но и он, пересиливая немощь плоти, склоняет багровую шею.

– Тысячи две на посаде соберем! – говорит, подумав. И тоже – не ведая явно иной неудоби, а токмо трудноту насущную от тягостей недавнего литовского разора и летошнего голода.

– Сколько может дать церковь?! – спрашивает Митяй, на сей раз заставив митрополита взглянуть на него.

– Церковь – даст… – Алексий обжигает мгновенным взором своего супротивника и вновь потупляет очи. Все московские великие бояре ведают, что об ином владыку спрашивать непристойно, один Митяй все еще этого не может постичь.

Дмитрий растерян. Поворачивает то к тому, то к другому широкое лицо с пятнами лихорадочного румянца, выступающими всегда, когда князь взволнован или гневен. Он так был горд недавним стоянием у Любутска! Так радовал победе, тому, что сам грозный Ольгерд отступил перед ним! И теперь бы начать отбивать у Михайлы по очереди великокняжеские города… А ему предлагают неслыханное, ни на что не похожее дело, скорее торговую сделку, пристойную хитрым грекам или настырным генуэзским фрягам, а не ему! Но и Боброк не возражает, и старый владыка мыслит согласно с прочими… И, как это было когда-то при Калите и Узбеке, вновь ратную силу, кровь и осады городов должно заменить тяжелое русское серебро. (То самое, перенять которое у него, Дмитрия, хочет Михайло, разграбивший Торжок!)

– Десять тысячей! – повторяет Андрей Одинец.

– Десят тысячей… Ежели каждому из бояр… – осторожно начинает Федор Свибло (князю помочь надобно всяко, и нелепо держать в сундуках то, что – вынутое из них – обеспечивает полноту власти).

«Серебром и златом не налезу (добуду) дружины, дружиною же налезу серебро и злато!» – сказал некогда киевский князь Владимир Святославич, креститель Руси. А вот им теперь надобно не дружиною, но златом одолевать соперника. Сказать то, что сказал Владимир равноапостольный, возможно тому, кто не платит ордынского выхода! А у них – отнята честь. Пока отнята! Хоть и то есть, что порою превыше чести. Гневая, ненавидя друг друга, они в тяжкий час делают совокупное дело сообща и в час этот забывают о розни, взаимном нелюбии и даже о корысти своей. Ибо для них покамест ближнее не застит дальнего, как то совершается с роковой неизбежностью в века упадка.

– Тысячи две… Ну, три! Ежели со всех бояр и с городов…

– Тесть-от князев не даст взаймы? – неуверенно вопрошает Матвей.

– У самого нет! – отрывисто отвечает Дмитрий.

Тесть, Дмитрий Костянтиныч Суздальский, затеял возводить каменный кремник в Нижнем, а Борис Костянтиныч строит город Курмыш на Суре Поганой (и, сверх того, тайно держит сторону Михаила) – у того и другого, кроме долгов, ничего нет! И у ростовчан или ярославцев не спросишь! Князья, что покрупнее, ждут, чем окончит пря московского князя с Тверью. Тут не размахнешь, не пошлешь в город за серебром, как посылывал Калита в Ростов Великий! Мигом откачнут к Михайле!

Десять тысяч! За десять тысяч, пишет из Орды Федор Кошка, Мамай продаст москвичам княжича Ивашку, старшего сына тверского князя. Продаст наверное. Вот! И не надо городов брать!

Бояре, чуя правоту Федора, все согласны. Данило Феофаныч вздыхает:

– Надобно киличеев слать! Выкупил бы только опосле Михайло у нас сына своего!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю