355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Отречение » Текст книги (страница 45)
Отречение
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:41

Текст книги "Отречение"


Автор книги: Дмитрий Балашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 56 страниц)

ГЛАВА 51

У Мефодия, Сергиева ученика, что поселился на Песноше, невдали от Дмитрова, на Фоминой неделе тверские ратные сожгли монастырь. Жечь там, собственно, как и грабить, было нечего. Крохотная часовенка, которую, в подражание учителю, Мефодий срубил сам, да келья с деревенскую баню величиной – вот и все хоромное строение. Правда, осенью к Мефодию подселились два брата-инока и срубили себе вторую келью, более просторную, разделенную на две половины: поварню, с черною глинобитною печью, и молельню, холодную, зато чистую горницу, где братья поместили принесенную с собою икону святителя Николая новгородского письма и крохотный, в ладонь, образ Богоматери.

«Что там было жечь, и зачем? – думал Сергий, вышагивая по мягкой от весенней влаги дороге. – Не наозоровал ли местный боярин в страхе за свои угодья, чая свалить пакость на тверичей?» Он устремился в путь, по обычаю никому и ничего не сказав, только захватив с собою мешочек сухарей, несколько сушеных рыбин и хорошо наточенный плотницкий топор. Мефодию следовало помочь. Будут и еще разорения и поджоги, но днесь, сейчас, – Сергий чувствовал это душою, – Мефодий был в обстоянии и нуждался в дружеском одобрении учителя.

Всюду пахали. Светило солнце, орали грачи, и худые, измученные голодною зимой мужики почти бегом, погоняя таких же худых, спавших с тела лошадей, рыхлили землю. На него взглядывали бегло, без любопытства. Бродячий монах, да еще в лаптях и с топором за поясом, был такою же привычной картиною, как и погорельцы, согнанные со своих мест войной и бредущие с детьми и голодными собаками в поисках хлеба. У иного из мужиков на насупленном лице так и было написано в ответ на незаданную еще просьбу о милостыне ответить угрюмо: «Бог подаст!» Но Сергий милостыни не просил и не останавливал разгонистого дорожного хода. За спиною у него болтались на веревочке сменные лапти, вода была во всех ручьях, а он, присевши на удобную корягу, сосал сухарь, запивая понемногу студеной водой, иногда грыз сухой рыбий хвост, подымался и шествовал дальше.

Один лишь раз, завидя, как пахарь, осатанев, бьет по морде ни в чем не повинную животину, запутавшуюся в упряжи, подошел, молча и властно отстранил мужика (тот поднял было кнут стегануть монаха, но поперхнулся, увидя взгляд Сергия и, невольно крестясь, отступил посторонь). Сергий успокоил и распутал брыкавшуюся лошадь, поднял ее на ноги, живо разобрался со сбруей, и пока кляча, дрожа всею кожей и расставя трясущиеся ноги, шумно дышала, отходя от давешнего ужаса, он связал порванную шлею хорошим двойным узлом, передвинул погоднее ременные петли на обрудях и, утвердив рогатую соху в борозде, строго и спокойно сказал мужику:

– Никогда не бей того, кто тебя кормит!

Он умело прошел один загон, что-то пошептав лошади такое, что она, тотчас и радостно вильнув хвостом, пошла, натужно и старательно упираясь копытами в еще вязкую землю, красиво повернул, обтерев о землю прилипшую к сошнику грязь, и, вновь приблизив к пахарю, вручил тому рукоять сохи, примолвив:

– И к труду всегда приступай с молитвою, внял?!

Пахарь совсем оробел и, неуверенно принимая из рук Сергия отполированный мужицкими мозолями рогач, поклонил, косноязычно выговаривая отвычными от иных, кроме ругани, слов устами что-то вроде: «Спаси тя Господин Христос», – перепутав с молитвою господское, боярское обращение. Сергий уже выбирался с поля. Не взглянувши назад, он обтер лапти о сухую прошлогоднюю траву, принял посох, воткнутый им в землю на краю поля, и так же неспешно, но споро устремил далее. Мужик, прокашлявшись, отверз было мохнатые уста, чтобы изречь матюк, но поперхнулся, вымолвив вместо того непривычное для себя: «Ну, ты! Со Христом Богом!» И конь пошел, пошел, на диво старательно и ровно, не выдергивая больше сошников из борозды.

Где-то уже близ Дмитрова (тут беженцы текли по всем дорогам, кто уходя на Москву, кто возвращаясь к разоренным пенатам) Сергий заметил шевеление в кустах и услышал натужные стоны. Навстречу ему выбежал мальчик в огромной шапке, валящейся ему на глаза:

– Дедушко, дедушко! Помоги! Мамка телится!

Сергий, не улыбнувшись, зашел за кусты, сбросил мешок с плеч. Быстро и споро устроив все потребное – у бабы уже отошли воды и начинала показываться головка, – он положил роженицу погоднее, завернув подол, молча, не морщась, принял дитятю, обтер ветошкой (мальчонка, опомнившись, помогал довольно толково), дождал, пока выйдет послед, обмыл бабу, перевязал пуповину и тут же (у него с собою всегда была крохотная посудинка с миром) помазал и окрестил младенца – во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!

Вымытый и завернутый малыш перестал орать и только помавал головенкою, ища сосок. Опроставшаяся баба, застенчиво взглядывая на старца, расстегнула рубаху и сунула малышу набухшую коричневую грудь.

Сергий кончал мыть руки и платье. Строго, дабы не смущать бабу, расспросил ее (хозяина и старшую дочерь у нее свели литвины), дав отдохнуть, проводил роженицу с сынами до ближайшей деревни, устроил на ночлег, а потом велел добираться до владычной Селецкой волости, где находился странноприимный дом и можно было перебыть первые, самые трудные месяцы, нанявшись хотя бы в портомойницы, ежели ее мужика к той поре не воротят из Литвы по перемирной грамоте.

Уже распростясь, уже вновь выйдя на дорогу, он вдруг улыбнулся сам себе, помыслив, что ныне совершил для безвестной бабы то, чего, как высочайшей награды, добиваются от него видные бояре московские и даже сам князь, и что малыш сей вряд ли когда узнает, что его восприемником был знаменитый радонежский игумен.

Пахло весной, мокрой хвоей. Повсюду густо лезли из земли подснежники, и солнце, снизившись, почти цепляя за игольчатые вершины дальнего леса, золотило ему лицо.

Речка, раздувшаяся по весне, весело урчала, ворочая коряги и колодины. Прибрежные кусты стояли по колено в воде. Сергий долго искал переправу. Наконец, ловко пройдя по поваленному дереву и замочив лишь лапти, выбрался на тот берег.

Пустыньки не было. На месте часовни и келий валялись головни да высило несколько обугленных, сваленных друг на друга бревен. Он осмотрелся по сторонам, вынул топор, постучал обухом по дереву, будя лесное дремучее эхо, втянув носом, пошел на запах дыма.

Братья-иноки, завидя Сергия, встали и растерянно поклонили ему, не ведая, кто перед ними, но по незаметным для невегласа приметам угадав, что путник – не простой мних, но муж в высоком сане. А когда Сергий, не называя себя, вопросил о Мефодии, почти уже и догадали, с кем говорят.

Часовня для спасенных икон была устроена братьями в дупле дерева. Для себя они соорудили шалаш из лапника и хвороста, куда заползать надо было ползком. Хлеба у братьев не было, питались толченою корой, кислицей и прошлогоднею клюквой, а Мефодий, сообщили они, ушел в Москву за подаянием. Сергий дал братьям по сухарю и одну рыбину на двоих, сам отведал сладкой прошлогодней клюквы и, сотворив молитву, залез вместе с братьями в шалаш. С утра принялись за работу.

У братьев нашелся еще один топор и большой нож-косарь. Сваленные дерева шкурили косарем, ворочали вагами. Сергий работал не тратя лишних слов и остановил помолиться и пожевать хлеба только в полдень. Оба брата были толковые, дельные мужики. Сергий после дня работы с ними молча одобрил выбор Мефодия. Келью рубили в укромности и ближе к воде, как указал Сергий. Часовню, как он же объяснил братьям, надобно было поставить подалее, бережась от огня. В первый день повалили сорок дерев и устроили катки. К тому часу, когда воротился Мефодий, притащивший с собою два мешка аржаных сухарей, несколько сыров, мешок сушеной рыбы и горсти четыре изюму

– почти насильный дар кого-то из сурожских гостей (ему дали коня и провожатого довезти даренья до места), келья стояла доведенная почти до потеряй-угла, ладно и красовито срубленная, опрятно промшенная, хоть и из сырого лесу, а Сергий вырубал курицы и переводы для будущей кровли.

Они троекратно расцеловались с Мефодием. Снедное пришлось-таки кстати, сухари и рыба у них давно уже кончились, а собирать клюкву на дальнем болоте было недосуг. Серебро же Сергий велел убрать в кожаный кошель и больше не разговаривал о том, пока не окончили келью и не одели охлупень на крышу. Вчетвером – это было как раз необходимое число тружающих для всякой плотницкой работы – дело пошло много резвее. Поставивши келью, заложили основание для новой часовни, и тут Сергий, постигнув, что работа теперь будет доведена до конца, повестил Мефодию, что уходит и надеется, что тот ныне успешно довершит устроение обители.

– А серебро, брате, отдай тому, кому оно нужнее! – сказал он на прощанье Мефодию. – В годину бедствий инок сам должен помогать тружающим!

Мефодий только тут понял вполне урок Сергия и, стыдясь, опустил голову.

– Каждый из нас слаб, ежели одинок! – задумчиво изронил Сергий. – Пото и надобен общежительный устав!

Мефодий не спросил, почто тогда учитель, начиная свой подвиг, долгое время жил в лесу в одиночестве и водил дружбу с медведем. Это было искусом, испытанием, долженствующим отделить зерно от половы. Инок обязан жить в стороне от мирской суеты, но не в стороне от мира. Впрочем, о войне, о заботах боярских и княжеских они не заговаривали вовсе. Сергий как-то умел всегда отодвигать суетное от вечного, и в его присутствии многое вроде бы важное оказывалось неважным совсем.

ГЛАВА 52

Почему любовь столь часто обращается в ненависть?

Почему с такой роковой неизбежностью повторяются в поколениях судьбы людей: с дочерью происходит то же, что с матерью, с сыном – то же, что с отцом или дедом? Дети, особенно внуки, наследуют характеры предков, но ведь не события?! И почему тот же странный закон сказывается на судьбе государств?

Почему Новгород в споре Михайлы Тверского с Дмитрием выступил против Твери?

Сейчас, когда читаешь взволнованный, словно бы кровью сердца написанный шесть столетий тому назад рассказ о торжокской трагедии, все равно непонятно, как такое могло произойти?

Да, конечно, Москва сумела показаться мужам новогородским более безопасным и покладистым сюзереном (но она же его и уничтожила столетье спустя!). Да, конечно, союз тверского князя с Ольгердом мог и должен был насторожить новогородцев, не чающих добра от великого князя литовского, погромом Шелони показавшего Новгороду, чего от него возможно ожидать. Да, конечно, и угроза католической экспансии привязывала Новгород к Владимирской митрополии, и тут, конечно, сказалась дальновидная политика владыки Алексия. Да, разумеется, сработали и торговые интересы Господина Великого Новгорода, которым потеря Торжка грозила всяческим ущемлением и разором, ибо сам собою перекрывался путь на Волгу, на Низ, в богатые восточные и греческие города, перекрывался тот постоянный серебряный ручей, который поил и поил северную вечевую республику, создавая резное и белокаменное чудо на Волхове, в бедном лесном и суровом краю, где только торговля, размахнувшаяся на полмира, и могла породить ту сказочную красоту, скупые остатки которой и ныне, шесть столетий спустя, поражают воображение вдумчивого путешественника…

Михаил Святой споткнулся на Новгороде, вернее на споре из-за Торжка, под которым он наголову разбил отборное новогородское войско во главе с лучшими «вятшими» мужиками Господина Великого Новагорода, так и не простившими тверскому герою этого разгрома, как и взятого тверичами на щит Торжка.

Михайло Александрович совершил то же самое и – с теми же последствиями. В грозный час осады Твери новгородская рать явилась, не умедлив, под стены города, «отмщая обиду новогородскую».

Откуда оно вообще бралось, клятое новогородское весовое серебро?

Новгород много строил и покупал много. Сукна, бархаты, оружие, датская сельдь, голландское полотно являлись в новгородском торгу не от случая к случаю, а как постоянные статьи ввоза. Для того, чтобы получать еще и серебро, вывоз Господина Великого Новагорода должен был намного превышать ввоз. Вывозил Новгород и полотно, и посуду, и ковань, и железный товар (замки новгородской работы славились на европейских рынках), но главными статьями вывоза все-таки являлось сырье: воск, сало морского зверя (ворвань, тюлений жир) и меха.

Государство, вывозящее сырье, разоряется. Это истина хоть и горькая, но святая. Разорение при этом происходит двоякое. Во-первых, исчезает, истощается само сырье; во-вторых, падает уровень мастерства граждан, ибо заготовка сырья обычно требует минимальных навыков, а зажиточность государств впрямую зависит от уровня квалификации труженика. По той же причине богатеет государство, ввозящее сырье. Оно не теряет национального добра, а за счет обработки и переработки ввозимого сырья рабочие навыки ее граждан непрерывно повышаются.

Почему же не разорялся, а рос и хорошел Новгород? Во-первых, потому, что имел свое крепкое ремесло. По уровню мастерства новгородские ремесленники долгое время превосходили всех прочих русичей. Во-вторых, потому, что он продавал товар, дорогой сам по себе: стоимость шитья меховой одежды смехотворна по сравнению со стоимостью мехов, так же как и изготовление свечей не намного повышало стоимость новогородского воска. (Русские воск и сало обеспечивали в ту пору главным образом нужду западно-европейских городов в освещении.) А убыль пушного зверя новгородцы до поры восполняли, захватывая все новые и новые пространства русского Севера. И тек ручей из серебра, в условиях XIV столетия, в условиях постоянной выплаты ордынской дани означавший не просто богатство – власть.

Излишне объяснять, почему князь Михайло бросил свои рати под Торжок. Он попросту не мог поступить иначе. Серебряный новогородский ручей надо было попытаться направить в тверскую казну. Отвоевывая у Дмитрия территорию великого княжения владимирского, Михайло рано или поздно должен был, скажем даже так: обязан был наложить руку на Новгород.

Лунный свет льется в отверстые окошка с выставленными прохлады ради оконницами. Лунный колдовской свет льется, играя по камням, опадая струями, водопадом тяжелых капель с тонким неслышимым звоном – то ли рыбья, сверкающая опалами чешуя, то ли жидкая, в берега налитая лунная влага далекого Белого моря… Капли, сверкая в лучах луны, падают, плющась о камень, отлетают в стороны уже почти затвердевшими лунными кругляками иноземных кораблеников, беззвучно рушатся грудами новогородских серебряных гривен. Лунный свет играет на полу богатой изложни, на ширазском ковре, и прихотливые красные узоры кажутся черными, точно застывшая кровь в зеленом свете луны. Мальчики, княжичи, спят все трое. Спит в далекой Орде старший, Иван, недавно приславший весточку: несколько нацарапанных на куске бересты строк. Спит князь, спит Евдокия, счастливая, несмотря ни на что. Так редко теперь видит она ладу своего, Михаила, в супружеской постели! Он спит, запрокинув голову, складка, прорезавшая лоб, не разгладилась и во сне. Он спит, и в сумраке полураздвинутого полога его лицо с запавшими щеками, с этими новыми залысинами надо лбом, лицо, разучившееся улыбаться, кажется мертвенно-строгим, пугающим, словно это и не он вовсе, а его великий дед, Михайло Святой, спит на княжеском ложе, бессильно уронив тяжелые руки, спит и стонет во сне. Бежит по камням серебряный лунный ручей, застывая гривнами серебра. Плывут лодьи, везут дорогие меха сибирских соболей и куниц, седых бобров, связки-сороковки беличьих шкурок – «мягкую рухлядь». Везут из-за Камня какие-то старинные чаши и блюда с выбитыми на них изображениями чудовищ и древних персидских царей, убивающих стрелами львов и газелей, – «закамское серебро». Везут в лодьях воск, отлитый в большие круги, схожие с иноземными желтыми твердыми сырами. Охочие молодцы пробираются реками, волокут по бревнам сырые, неподъемные насады и струги. Чьи-то жадные твердые пальцы мнут и щупают мех, ковыряют, пробуют на зуб воск, и снова льется и льется серебряный тяжелый ручей, над которым когда-то ворожил старый московский колдун Иван Калита, властью вымучивая серебро и окупая тем серебром ярлыки на чужие княжества.

Михайло стонет во сне. В споре о вышней власти в земле Владимирской он должен, обязан – и в этом его рок и судьба и настойчивая воля всей тверской земли: думных бояр, нарочитой чади, купцов и даже смердов – наложить руку на Новгород. Он до сих пор избегал этого. Бессознательно для себя щадил город своего детства, город покойного Василия Калики, пока нынче сами же новогородцы не похватали его, Михайловых, бояр, объявив князю войну не на жизнь, а на смерть. И, как всегда, как было еще при дедушке Михаиле Святом, роковой спор вспыхнул из-за Торжка.

Новгород никогда не спешил делиться доходами с великим князем владимирским. Черный бор (поземельную дань с волостей) давал только после ощутимых военных разгромов. Серебро, приносимое походами охочих молодцов и торговлей, Новгород предпочитал тратить на себя, одеваясь в иноземные сукна и бархаты и возводя белокаменные храмы. Не спешила делиться доходами с митрополией и церковь новогородская. А за Торжок – передовой торговый пост Великого Новагорода, откуда шел по Тверце и Волге прямой, уже без сухопутных переволоков путь на нижнюю Волгу, в море Хвалынское, в легендарные земли Востока, – за Торжок у Новгорода все четыре столетия его самостоятельности шла с низовскими князьями почти непрерывная ратная пря. И сколько раз в этих сшибках сгорал многострадальный город, и сколько раз отстраивался вновь!

Под Торжок бросили новогородцы в споре с Михаилом Святым лучшие свои силы. Трагедия (ветер возвращался на круги своя!) должна была повториться при внуке героя, и в этом была роковая неизбежность, возвращавшаяся в поколениях вновь и вновь. Чтобы одолеть в споре о столе владимирском, надо было подчинить Новгород, то есть, прежде всего, захватить Торжок. Но Новгород не хотел подчинения. А Торжок стоял, словно бы в насмешку, под самою Тверью, что делало новогородцев всегдашними врагами тверичей и великого князя тверского, почему и приглашали они к себе на стол князей черниговских, смоленских, нижегородских, московских, но никогда тверских.

Михаил спит. Он видит сейчас омытый весеннею влагой, сияющий Новгород, город, улицы которого замощены деревом, и нарочитые горожане в цветной узорной обуви, не марая сапог, ходят пешком, толкаясь, как равные, в гордой толпе ремесленников-горожан. Сейчас на Ильиной старый медведь, Василий Данилыч Машков, не пораз хаживавший и на Печору, и на Югру, за Камень, сидевший в нятьи московском во граде Переяславле, строит, помыслив о душе и надумавши послужить Господу, храм Спаса – лучший, как окажется, спустя века, в отдалении лет, лучший по гармонической соразмерности и по чистоте стиля новогородский храм, расписанный вскоре одним из величайших художников древности, Феофаном Греком, дивно изобразившим в палатке храма ветхозаветную «Троицу», навеянную Машкову давними, в Переяславле, речами троицкого игумена Сергия Радонежского.

Феофан еще только собирается на Русь. Сергий ныне, навряд воспоминая новогородского боярина, рубит келью взамен сгоревшей своему ученику Мефодию под Дмитровом. Еще не выстроен храм Спаса, еще не написана «Троица», еще инок Андрей Рублев не встретился с греком Феофаном и не создал своей божественной, уже не ветхозаветной, а православной, навеянной тем же Сергием иконы, ныне известной всему миру. Так переплетаются судьбы и деяния людские с путями художества, запечатлевающего то, что важнее сражений и побед – духовное восхождение человечества.

Князь спит. Он не видит во сне ни несозданного храма, ни иконы, написанной много спустя. Но он ведает – не смыслом, не памятью, а высшим прозрением души, – что залитый лучами весеннего солнца город, который будет он тщетно стараться подчинить себе (а когда, столетье спустя, московские государи сумеют его подчинить, город умрет, оставив векам лишь несколько случайно сохраненных блесток своей драгоценной чешуи, овеществленного серебряного потока, сгустка усилий и воль, воплотившегося в строгом камне соборов и властной живописи новогородских икон), что город этот должен подарить миру великое, и его, Михайлы Тверского, усилия ныне направлены будут противу того, что должно, что не может не произойти. Князь чует это, хотя ничего не может и не должен изменить в сроках судьбы, ведает, прозревает и мучительно стонет во сне.

Он просыпается, лежит с отверстыми очами, пугая Евдокию недвижностью слепого взгляда, обращенного в ничто. Поход был сегодня днем решен думою. Он не отменит соборного решения тверичей. Его сын, его надежда и кровь, может статься, будет убит в Орде по наущению московитов в отместье за этот поход. И тогда он себе не простит, и уже никогда не простит владыке Алексию.

…Лунное серебро черной тенью лежит на ковре. Дети спят. Трое отроков, коим он должен оставить землю и власть, а не тень власти, даже ежели они убьют его старшего мальчика… Как давно ты был, юный, сияющий Новгород! В каких неведомых, небывалых веках они с Симеоном Гордым пели «Достойно» и Симеон хотел, как сына, погладить его по голове? Где это на Ильиной старик Данилыч с Иваном возводят нынче белокаменный храм Спаса? Здесь ли, у Торга, на горке, или там, подалее, где хоромы самого боярина Машкова? Напишут икону, поди, где вверху будет изображен Спаситель с предстоящими, а внизу – все семейство Машковых, старейшие и молодшие, мужи и жены, с лицами, обращенными горе, с молитвенно сложенными руками… И поместят в храме… И это все, что останет от битв и мятежей, от походов в Югру и за Камень, от пиров и празднеств, братчинных сходбищ плотничан, от любви и нелюбия, от буйной младости и суровой скопидомной старости, ото всего яркого и яростного, что стремительно изгибает в веках, ото всего, что называется жизнью!

Ладонь Евдокии робко тянется к его лицу, трогает словно бы ненароком щеку. Нет, князь не плачет. Наверно, думает! Она боится спросить, потревожить и только робко, легко проводит пальцами по милому, такому суровому нынче лицу любимого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю