Текст книги "Отречение"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
ГЛАВА 53
Это случилось еще зимой, вскоре после возвращения Сергия в Троицкую обитель.
За те годы, что он отсутствовал, монастырь сильно расстроился. Стефан, надо отдать ему справедливость, хозяином оказался хорошим. А главное, вблизи Маковца появились первые крестьянские росчисти. Радонежский край, обойденный последним мором, заметно люднел.
Возвратившийся из Нижнего Сергий навел жесткий общежительный порядок в монастыре. Он по-прежнему не ругал, не стыдил. Что и как надобно делать, показывал больше примером. Но твердо взял за должное каждодневно обходить кельи, и где только слышал неподобный бездельный смех или толк, легонько постукивал посохом по колоде окна. Провинившегося брата Сергий вызывал назавтра к себе и заставлял – и это было самое трудное – самого, без вопросов рассказать свою вину Сергию. После такого урока охота бездельничать и точить лясы пропадала почти у всех. Он содеял ошибку тогда, с самого начала (и теперь Сергий это уже понимал): инок не должен иметь ни минуты роздыха. Самое грешное дело – сидеть в келье и ничего не делать! Мужик в дому никогда не сидит просто так, а то режет какую посудину, то ладит лапоть или тачает сапог, то сети плетет, то корзины. Язык работает, а руки при деле всегда. Тем паче иноку непристойна леность! И нынче в монастыре у каждого схимника в келье какой-то свой труд, какое-то дело свое, ожидающее его после молитв и общих работ монастырских.
Сергий стал с годами, и особливо после возвращения своего, приметно строже. И строгость нынешняя давалась ему так же без труда, как и прежнее терпеливое смирение. Одно присоединялось к другому, выстраиваясь в череде лет и трудов в стройный поряд его единственной, такой простой с виду и такой удивительной по внутреннему наполнению судьбы.
А виноватым в том, что его начали считать святым, Сергий не был. Больше того, противил тому изо всех сил.
Зимою же произошло вот какое, почти что рядовое житейское событие, никак не сопоставимое с громозвучными деяниями тогдашних воевод и князей, битвами и осадами городов. В исходе зимы, в пору февральских злых метелей один из богобоязненных крестьян привез в монастырь больного ребенка, надеясь излечить его с помощью Сергия. Добираться, верно из-за заносов, пришлось не быстро. Вымотанная косматая лошаденка, тяжело поводя боками, стояла у крыльца. Мужик, подняв, как большое полено, занес замотанного ребенка в келью.
– Где батюшко? – спросил у Михея, вышедшего к нему. Мужик был весь в снегу, борода в инее, на усах крупные сосульки. – Болящий, болящий он! – бормотал невнятно, разматывая младеня. Вдруг с деревянным стуком уронил сверток на лавку. Разогнулся, разлепив набрякшие, слезящиеся глаза. – Не дышит! – хрипло выдохнул.
Сергий был на службе и скоро вошел, едва только кончилась литургия. Ему уже повестили о приезде крестьянина. Мужик, стоя на коленях перед телом сына причитал, размазывая слезы по лицу, винясь, что повез младеня с верою, что преподобный излечит болящего – единственного сына в семье! И вот… Лучше бы дома помер!
Он поднял несчастный, залитый слезами, мокрый косматый лик встречу Сергию.
– Вота! Вот! – закричал, ударяя себя по лицу. – В тебя верил! Волок по снегу, в мятель… Как хозяйке на глаза покажусь теперя? О-о-о! Лише бы, лише бы в дому помер во своем! О-о-о! – стонал, раскачиваясь мужик. Сергий стоя ждал, пока тот придет в себя хоть немного и устыдится своих укоризн. Мужик действительно перестал рыдать. Со смешанным каким-то зраком страха, ужаса и подобострастия поглядел на Сергия, встав, зарыдал снова: – Един же он у меня! Един, батюшко! Как же так! – Он замолк, кивая головой, о чем-то трудно соображая. – Домовину надоть! – растерянно высказал наконец. Дернулся забрать трупик, но Сергий склонением головы разрешил оставить мертвое дитя в келье, и мужик вышел, шатнувшись в дверях и задев головою о притолоку.
Сергий опустился на маленькую скамью, потрогал лобик ребенка, приник ухом ко груди. Сердце вроде бы не билось, и дыхания вовсе не было.
– Воды! – приказал он Михею. – Горячей!
Скоро затрещала растапливаемая печь. Сергий осторожно разматывал дитятю. Окоченевший мальчик лет четырех лежал перед ним недвижимо.
Полный горшок с теплою водой стоял в печи с вечера, и потому вода согрелась быстро. Сергий снял рубашонку с мальчика. Велел Михею налить кипятку в корыто и холодянки в другое. Младенцев переворачивать ему было не впервой (когда-то купал и пеленал Ваняту), и Михей невольно залюбовался ловкими точными движениями рук наставника. Надобно было вернуть дыхание окоченевшему ребенку. Ежели не поможет это, то и ничто не поможет!
Сергий с маху окунул мальчика в горячую воду, потом в холодную, затем снова в горячую, повторив это несколько раз. Потом, уложив на лавку, на чистую ветошку, начал растирать сердце. Михей глядел со страхом, не шевелясь. Действия наставника над мертвым телом казались ему почти кощунственны, и ежели бы то был не Сергий, давно возмутили бы его.
Меж тем младенец как-то странно икнул, потом еще раз. В неживом синеватом личике, показался бледный окрас, и наконец явилось дыхание. Сергий, достав мазь, замешанную на барсучьем сале, сильно и бережно растирал ею ребенка. Острый аромат лесных трав и смол наполнил келью. Тут же прополоскал опрелую рубашонку, отжал, молча велел Михею вывесить перед огнем. Дитятю пока укутал ветошью и замотал в старый зипун. Окончив все и напоив мальчика горячим целебным отваром, стал на молитву, шепча святые слова.
К тому часу, когда мужик воротился в монастырь с домовиною и погребальными ризами, мальчик, переодетый в чистую, высохшую рубаху и порты, накормленный и напоенный, лежал успокоенно на лавке и слабо улыбался Сергию.
Мужик вошел, постучав, заранее сдергивая оплеух, успокоенно-мрачный, и, увидя живого младеня, остоялся. У него медленно открывался рот, отползала челюсть. Потом, глухо возрыдав, он рухнул на колени, обнял, стал космато целовать сына, после повалился в ноги Сергию, бормоча и вскрикивая:
– Оживил! Оживил! Оживил! Молитвами! Милостивец! Заступник ты наш!
Он бился в ногах преподобного, не вставая, винясь и мотая головой, все вскрикивал и все говорил быстро и горячечно, только одно вразумительно произнося раз за разом:
– Оживил! Оживил! Оживил! Заступник ты наш милосердный! Чудотворец божий!
Сергий слушал его, слегка прихмурив чело. Наконец положил ему руки на плечи, заставил встать. Пальцем указал на икону:
– Молись!
Тот, плача, начал сбивчиво произносить слова молебствия. Сергий молился вместе с ним. После, когда отец немного успокоился, сказал твердо:
– Прельстился ты еси, человече, и не ведаешь, что глаголеши! От хлада застыл отрок! В пути застыл, чуешь? А в келье, в теплоте, отошел! Прежде общего воскресения не может воскреснуть человек! Никто не может! – повторил Сергий громче, ибо тот внимал, не понимая и не веря Сергию. И, выслушав, вновь повалился в ноги, страстно повторяя:
– Единое чадо, единое! Спас, воскресил!
Сергий слушал немо, понимая, как и в тот раз, когда наставлял скупого, что перед ним – стена. Изрыгавший укоризны отец теперь, обретя сына выздоровевшим, ни за что не поверит, что чуда тут не было никакого, и станет упрямо повторять, что игумен Сергий может, елико восхощет, воскрешать мертвецов. В конце концов он, положив твердую руку на голову мужика, велел ему умолкнуть и, сосредоточив волю, утишив обезумевшего от счастья отца, произнес твердым, не допускающим возражений голосом:
– Аще учнешь о том проносить по людям или кому отай сказывати – и сам пропадешь, и отрока своего лишишися! Внял? Понял, что я тебе реку, человече?! – повторил он громко несколько раз, пока мужик, подчиненный его воле, действительно не внял и не склонил голову. – Замкни уста! – напутствовал его Сергий. – А дитятю держи в тепле и в чистоте телесной. Есть у тебя трава зверобой? Вот, тем пои! И малиной пои! И мази тебе дам, хозяйка пущай растирает! И молись! Много молись! Без молитвы, без веры никакое лекарство не помога!
Михей видел все это и, видя, зная, почасту наблюдая, как Сергий лечил людей, все же и сам, стойно крестьянину, склонялся к тому, что без чуда воскрешения тут не обошлось все-таки. Как постиг мудрый Сергий, глядя на синий трупик, что дитятю возможно оживить?
Михею велено было молчать тоже. Сергий совсем не хотел, чтобы в монастырь нахлынули толпы жаждущих исцеления и чудес. Сколько усилий требовалось Христу, дабы изъяснять верующим в него, что не за тем сошел он в мир, дабы воскрешать и подавать исцеление, что излечить может и простой лекарь, даже баба-ведунья, даже знающий травы колдун, – а затем, чтобы передать людям Слово божие, слово любви, научить истине и терпению в бедах, а не избавлять от бед! Ибо когда дух мертв, мертва и плоть, и даже того страшнее: здоровая плоть, лишенная духа живого, ведома бывает силою зла и на зло, на погибель себе и ближнему своему.
Михей молчал. Молчал и напуганный мужик. И все же слух о том, что Сергий творит по желанию своему чудеса, распространялся в народе.
О том шепталась и братия монастырская, тем паче что чудеса действительно происходили. Или, вернее, то, что почиталось тогда (да и теперь!) за чудо и что изъяснить возможно лишь невероятно усилившим за годы подвижничества гипнотическим воздействием Сергия на окружающих. Впрочем, зачем, к чему объяснять? Что было – было!..
Сергий, свершая литургию, в тот час, когда, припадая к алтарю, священник творит молитву свою, старался каждый раз воспроизвести мысленно всю реальную последовательность евхаристического преображения вина и хлеба в тело и кровь Христову. Это отнимало у него много сил, порою он с трудом на дрожащих ногах подымался от алтаря, но продолжал делать так, и так творил всякий раз, когда сам служил обедню. И уже прошел слух, что кто-то из братии видел единожды младенца Христа в причастной чаше и ужаснул тому. И было предивное видение Симону, назначенному незадолго до того екклесиархом.
Симон (позднее основавший, по благословению Сергия, Симонов монастырь на Москве) как-то служил вместе с Сергием. В тот раз Сергий чуял в себе особый прилив духовных сил, что невольно ощутил и Симон, пребывавший рядом. Нет, ему не было страшно, но что-то как бы сместилось, подвигнулось в нем в некий миг, и он, смаргивая, стараясь не дать себе ужаснуть или вострепетать, узрел, как по жертвеннику ходит беззвучное синеватое пламя, окружает алтарь, собираясь колеблемым венком вокруг святой трапезы. Дивно казалось то, что огнь был, по видимости, холоден и беззвучен. Даже не огнь то был, а скорее свечение самого алтаря, свечение антиминса и причастной чаши. Свет то пробегал, яснея, тогда бледно-желтые язычки как бы огня показывались над алтарем, то замирал, и Симон стоял, завороженный этим колдовским пламенем, божественным светом, которому, как он понимал, причина и вина сам Сергий, приникший к алтарю. Пламя росло, колебалось, взмывало и опадало, не трогая ничего, не опаляя и не обугливая разложенный плат антиминса, а когда Сергий начал причащаться, свернулось и долгим, синим по краям и сверкающим в середине своей языком ушло в чашу со святыми дарами. Сергий причастился божественного огня! Так это и понял Симон и только тут почуял слабость и дрожь в членах и звон в ушах – первый признак головного кружения.
Сергий, отходя от жертвенника, внимательно взглянул на него, вопросил негромко:
– Чадо, почто устрашил ся дух твой?
– Видел… Видел… – отвечал Симон с дрожью, обращая к Сергию недоуменно-вопрошающий взгляд. – Огонь… Благодать Святого Духа! – выпалил он наконец, во все глаза глядя на наставника. – С тобою!
Сергий глянул измученно. На мгновение прикрыл глаза и приник лбом к столбу церковному. Повелел кратко:
– Молчи! – Примолвил: – Пока не отойду ко Господу, молчи о том! – И, справясь, добавил вполгласа: – По скончанию литургии подойди ко мне, да помолим с тобою Господа!
И это, несмотря на старания Сергия, становилось известно в монастыре, тем паче что некое свечение, пусть и слабое, исходящее временами от лица Сергия во время литургии, видели многие. Иные же, прослышав о том и сопоставляя со сказанным необычайную белизну лица Сергия во время молитвы, сами догадывали, что прозревали свет, токмо не явленный им, а скрытый, потаенный.
Словом, то, чего добивались в своих затворах в горе Афонской иноки-исихасты, начинало как бы само собою происходить с Сергием. И вместе с тем и помимо того росла его слава. Все более начинали узнавать о радонежском подвижнике в иных градах и княжествах. Среди тех, к кому шли на поклонение, прикоснуться, узреть, причаститься благодати, имя его, ранее мало известное, произносилось все чаще и чаще.
В этом году осенью совершилось и еще одно малозаметное событие: с Сергием познакомился схваченный на Вологде новогородский боярин Василий Данилович Машков.
ГЛАВА 54
Обо всем, что творилось в Новгороде Великом, доносили на Москву городищенские доброхоты великого князя. Отношения с Великим Новгородом еще не были уряжены, хотя старый союзник вечевой республики суздальский князь был ныне укрощен и перекинулся на сторону Москвы.
Погром нижегородских бесермен, гостей торговых, нарушивший налаженную, а теперь, с подчинением суздальского дома Москве, весьма прибыльную торговлю с Персией (разом встала дороговь на восточные товары в московском и коломенском торгу), тоже был своеобразным отместьем московитам, и великий князь Дмитрий (а точнее – владыка Алексий) почел себя обиженным и тотчас потребовал от Господина Новагорода возмещения убытков. К войне, однако, были, не готовы ни та, ни другая стороны.
Мысль схватить важного плотницкого боярина, связанного с ушкуйниками и, по сказкам, снабдившего серебром и припасами волжский поход, опять же принадлежала Алексию, хотя грамоты с вислыми печатями исходили только от великого князя.
К делу был привлечен Монастырев, поместья коего находились под Белоозером, и Дмитрий Зерно. Московская застава прибыла в Вологду вовремя. Машков не ждал поиманья, не ведал, что створилось на Волге, и ехал открыто, без бережения. Новогородцы были перевязаны после короткой сшибки. Мало кто и утек. Василия Данилыча, Ивана, Прокопия Куева и десятка два дружинников великого боярина в железах повезли на Москву.
Василия Машкова с сыном Иваном везли поврозь от других и посадили особо, в укреп, за приставы, в Переяславле, не довезя до Москвы.
В Москве, где вовсю шло строительство стен, держать боярина было бы и негде. Тюрем в ту пору еще не существовало. Ежели простого ратника, смерда или купца можно было всадить в погреб, в яму, запереть в амбар, то знатного боярина или князя держали обыкновенно на чьем-нибудь дворе, возлагая на хозяина охрану вельможного пленника. А там уж – кто как! Обычно и за стол сажали с хозяевами вместе, и священника позволяли иметь своего, и слуг давали для выезда. Хоть и были те слуги одновременно охраною полоняника, стерегли его, чтоб не сбежал, а все же!
Машков с сыном были посажены на монастырский двор в Горицах. Боярину была отведена келья, выделен служка и двое холопов для обслуги. В Новгород меж тем отправились послы, и завязалась долгая, почти на год растянувшаяся пря, в конце которой Новгород уступил великому князю, принял московских наместников на Городище и дал черный бор по волости. После чего Машков с сыном были выпущены и вместе с освобожденной дружиною уехали к себе в Новгород.
Оказавшись в Горицах, в келье, боярин, с которого только тут сняли железа, затосковал. Не перед кем было спесивиться, и хоть не было ни нужды, ни голода у боярина, но само лишение воли, а паче того – власти, бессилие приказать, повелеть, невозможность содеять что-либо пригнетали его. Василий Данилыч помногу молился, простаивая на коленях в красном углу своей кельи. На божницу утвердил он среди прочих икон крохотный походный образок Варлаамия Хутынского, возимый им с собою во все пути и походы, и молился ему беспрестани: да смилует над ними главный заступник Новгорода Великого, свободит из узилища!
Иван грыз ногти, тихо гневал, поглядывая на отца. Являлся молчаливый служка, бояр вели в монастырскую трапезную. Ели тут под чтение молитв и «житий святых отец». Боярин устал от постной пищи, устал от бездельного душного сидения. На улице была грязь, слякоть. Клещино озеро покрывалось от ветра сизым налетом, словно выстуженное, и дальние холмы, скрывавшие истоки волжской Нерли, казались голы и пустынны. Далекие соломенные кровли тамошних деревень наводили тоску. В Переяславль, проездиться, боярина пускали с сильною охраною и не вдруг. Каждый раз игумен посылал к митрополичьему наместнику за разрешением и подолгу, порою по нескольку дней, не давал ответа. Рукомой, божница, отхожее место на дворе за кельями, две-три божественные книги, ведомые наизусть с детства (благо читать учили по псалтири), – вот и все, доступное боярину, по слову коего еще недавно тыщи народу творили дело свое: пахали, рубили, строили, торговали, ходили в походы! Василий Данилыч хирел, замечал печати скорби и злобы на лице сына, вздыхал, вновь молился, иногда писал челобитные великому князю, не ведая даже, доходят они или нет.
О подвижнике Сергии он уведал тут, в монастыре, сперва безразлично – не ему, новогородцу, жителю великого города, где были свои прославленные святые угодники, где велись церковные споры, творилась высокая книжная молвь, и зодчество, и письмо иконное, где иерархи сами сносились с византийским патриаршим престолом, – не ему ревновать о каком-то московском схимнике, прости Господи, почти что и мужике-лапотнике! Не ему… Но недели слагались в месяцы, подступала и наступила зима, и боярин окончательно затосковал. Тут-то и привиделось ему, что должен он, обязательно должен повидать этого Сергия, перемолвить с ним и, быть может, от того сыскать утешение в днешних обстоянии и скорби. Просил неотступно, раз за разом умоляя игумена. Тот сперва лишь усмехался в ответ, но вот единожды, видимо, получив весть от Алексия, нежданно согласился после Рождества доставить его с сыном в Сергиеву пустынь.
Боярин очень волновался невесть чему, когда наконец подошел многажды отлагаемый срок и его с Иваном усадили в простые крестьянские розвальни между двух дюжих служек с рогатинами в руках, и добрый косматый гнедой конь понес их по дороге на Москву.
В пути перемерзли, ночевали в какой-то избе, в дымном тепле неприхотливого ночлега, ночью слышали волчий вой за околицей. Дорога на Радонеж была наезжена, но от Радонежа свернули по узкой, едва промятой дровнями и ногами паломников тропе. Высокие ели в зимнем серебре нависали над самою дорогой, и казалось порою, что она вот-вот окончится, конь вывезет на какую-нибудь поляну, где притулилась под снежною шапкою одинокая копна сена, а дальше и вовсе не будет пути. Но дорога вилась, не прерываясь, конь бежал, отфыркивая лед из ноздрей, а боярин, кутая в мех долгого своего дорожного охабня нос и бороду, с любопытством поглядывал на угрюмо-красивый, засыпанный снегом еловый бор, на волчьи, лосиные и кабаньи следы, пересекающие дорогу, и ждал с разгорающимся любопытным нетерпением, когда и чем это закончится.
Уже в сумерках раздвинулся, разошелся по сторонам лес и открылась в провале вечернего, густеющего, с загорающимися по нему лампадами звезд неба пустынь с церковью, словно висящей над обрывом горы, с грудою монастырских островерхих кровель и рядами келий за невысокою скитской оградой. Одиноко и звонко взлаял сторожевой пес, послушник, завидя путников, ударил негромко в деревянное било, конь перешел с рыси на шаг, – приехали!
Сергий в эту пору обходил кельи, где слушая под окошком, где и заходя внутрь – ободрить, поглядеть работу, подать совет. Иноки плели, резали, готовили всякую потребную монастырю снасть, скали свечи, переписывали книги или живописали иконные лики, повторяя старинные византийские и суздальские образцы. Он как раз вступил в сени Симоновой хижины и остоялся, слушая. Сказчика ему не похотелось прерывать. Шла речь о том, како украшать книги, и Сергий ухватил конец изъяснения из Дионисия Ареопагита:
– «…самым несходствием изображений возбудити и возвысити ум наш так, дабы и при всей привязанности некиих к вещественному, тварному показалось им непристойным и несообразным с истиною, что существа высшие и божественные в самом деле подобны сим изображениям, заимствованным от вещей низких!» – Речь шла, конечно, о книжных заставках и буквицах, которые исстари и доднесь изображались в виде плетеных зверей, трав, птиц и скоморохов.
– Зри! – говорил изограф Матвей (Сергий по голосу признал недавно поступившего в обитель книжного мастера). – Синий цвет – цвет неба, живописует духовное созерцание, знаменуя мысленное, умопостигаемое в изображениях. Зеленый знаменует весну и вечную жизнь; красный – божественную силу огня и самого искупителя, яко являлся верным на горе Фавор в сиянии нетварного света! Что же касаемо до зверообразных подобий некиих, то – зри! – продолжал рассказчик, с шорохом перевертывая страницу кожаной книги. – Птица – душа человеческая; древо жизни – древо мысленное, знаменует райское житие или пребывание души в лоне церковном. Ежели птица клюет плоды, то, значит, душа приобщает себя к познанию истины и добродетели. Петух возвещает воскресение верных, а павлин и феникс – бессмертие и паки воскресение души. Голубь – Дух Святой, кротость, любовь духовная. Змий – мудрость, по слову Христа: «будьте мудры, яко змии, и кротки, аки голуби». Орел – птица царская, возносящая нас горе. Лев – образ величия и силы. В образе грифона все сие совокуплено воедино и наличествует в одном… Тако вот и смотри! Здесь знаменуются два рыбаря с сетию, и один другому глаголет: «Потяни, корвин сын», а другой ответствует: «Сам еси таков!» Для невегласа сие токмо грубая пря мужицкая, но для имеющего ум возвышен рыбари суть апостолы Петр и Андрей, а прозванье намекает на тельца, жертву причастную, и «сам еси таков» к тому сказано, что тот и другой принесут себя не в долгом времени в жертву, скончав живот свой на кресте за истинную веру християнскую!
Слушали Матвея не шевелясь, тихо было в келье, значит, добре внимали сказанному, и Сергий не почел пристойным разрушать божественную беседу, вышел неслышно из сеней, тихо прикрывши дверь. Сухой щелчок колотушки услышал он уже на дворе.
В отверстые ворота обители въезжали сани, полные народу. Сергий неспешно подошел. Какой-то дородный боярин, издрогший в пути, неловко вылезал из саней. Другой, молодой, уже стоял, постукивая востроносыми сапогами, разминая ноги. Знакомые переяславские иноки повестили, что боярин – новогородский полоняник княжой, приехал поклониться ему, Сергию.
Сергий молча благословил прибывших, подошедшему учиненному брату велел вызвать эконома и отвести прибывших в истопленную гостевую избу.
Сергия Василий Данилыч даже и рассмотреть хорошенько не смог. Рослый, подбористый, широкий в плечах настоятель, отдав негромко наказы и благословив прибывших, поворотил и пошел к своей келье, уже не оборачиваясь.
В гостевом покое находилось двое богомольцев, и тоже отец с сыном, богатые крестьяне, пришедшие в монастырь по обету пешком. Сергий явно не делал особого различия между своими паломниками. Сопровождавшие боярина иноки ушли в другую келью. Скоро молодой послушник принес припоздавшим гостям чашу разведенного, сдобренного постным маслом толокна и хлеб, поставил на стол кувшин с водою. Крестьянин, обозревши непростые наряды Василия Данилыча с Иваном и подумав, достал из торбы сушеную рыбину, предложил проголодавшимся боярам. Василий Данилыч, крякнув и зарозовев, рыбу взял и неволею пригласил смерда с собою за стол. Ели вчетвером, запивали водою, торопясь вовремя окончить трапезу: завтра всем четверым предстояло причащаться, а полночь, когда становит неможно есть и пить, уже близила.
Улеглись по лавкам. Мужики и сын скоро заснули, а Василий Данилыч лежал и думал, и понемногу глупая обида на Сергия, оказавшего ему столь суровый прием, таяла в нем, проходила, заменяясь спокойствием от окружавшей монастырь лесной потаенной тишины. Он еще выходил под звезды, постоял, прислушиваясь к неживому морозному молчанию леса, – так одиноко и тихо не было даже на Двине! – и заснул только под утро, всего часа на два, а с первым ударом тяжелого монастырского била был уже на ногах.
Билом служила большая железная доска, и каждый удар словно отлипал от железа, а потом уже исходил нутряной стонущий звон, замирающий в еще дремотном, еще повитом ночною темнотою лесу. Но небо уже леденело высоко, звезды меркли, и первые розовые полосы робко чертили небосклон. Монахи неспешно, но споро двигались в сторону храма. Крестьяне уже поднялись, уже пошли к церкви. Припоздавший Иван, второпях натянув сапоги, выскочил из кельи последним, догоняя родителя.
Вот ударил колокол – оказывается, в обители был и колокольный звон, за ним вступили подголоски, и скоро воздух наполнило веселым утренним перезвоном. Уже восходя на высокое церковное крыльцо, Василий Данилыч умилился: что-то было тут такое, чего в Переяславле, в Горицком монастыре, он не зрел. Быть может – ширь лесного окоема, открывшаяся с верхнего рундука церковного крыльца? Хотя и там, в Переяславле, взору являлась даль еще сановитее и шире (но и та была ничто для боярина, привыкшего к неоглядным просторам Северной Двины!). Быть может – истовость, с какою подымались на крыльцо и входили в храм все эти лесные иноки, иные из которых были и вправду в лаптях, хотя на самом Сергии оказались на этот раз кожаные поршни (лапти он обувал, как выяснилось потом, главным образом при работе в лесу и в дорогах). И одеты были иноки не так уж бедно: от богатых жертвователей Радонежской обители нынче отбою не было. И все же чем-то незримым монастырь Сергиев отличен был от иных. И от малых хозяйственно-уютных новогородских обителей был он отличен! И опять боярин так и не понял: чем?
Началась служба. Василий Данилыч давно уже не молился так истово, и давно уже не было у него так легко на душе. Когда пели, невесть с чего даже и прослезился. И потом, подходя к причастию, не заметил, не понял даже, что давешние смерды, отец и сын, причастились впереди него. Впервые это не показалось ему ни важным, ни обязательным при его-то боярском достоинстве. Да и какое достоинство у полоняника!
Сергий пригласил новогородцев к себе после службы, и Василий Данилыч был тому несказанно рад. В келье игумена, решительно отстранив сына, сам распростерся на полу, являя вид полного смирения, тяжело встал, опять склонился, отдавая поясной поклон. На вопрос игумена немногословно изъяснил свою трудноту.
У Сергия был очень светлый взор, кажется – голубой, рыжеватые густые волосы, заплетенные сзади в небольшую косицу, худоватое лицо аскета и легкая, чуть заметная, чуточку грустная улыбка, словно бы (это потом уже пришло Василию Данилычу в голову) он из дальнего далека глядел, соболезнуя миру и мирским страстям, мрачившим тот высокий покой и тишину, которые были в нем самом, в Сергии. Невесть с чего устыдил боярин говорить о своих горестях, а начал – о церковных нестроениях в Новогороде Великом, о ереси стригольнической, об отметающих таинства и хулящих Троицу, яко невнятна малым сим троичность божества.
– Того же ради Бога Севаофа именуют единым и нераздельным, а Христа почасту посланным от него, а не превечно рожденным…
– Постижение Господа – в сердце! – возразил Сергий, мягко прервав боярина. – Наша обитель посвящена Святой Троице, и для меня сызмладу в божественности ее заключена была главная тайна православной веры. – Он очертил руками круг в воздухе, примолвил: – Нераздельность! – Подумал, присовокупил: – И самопостижность, ибо в Троице – триединая ипостась: причина, творящая любовь и духовное на нь истечение!.. Не могущие вместить мыслят Господа тварным, смертнорожденным девой Мариею, забывая о том, что речено в символе веры: «Прежде всех век»… – Сергий вдруг улыбнулся и смолк. – Все сие ты и сам ведаешь, боярин! – проговорил иным, простым и добрым голосом. – Надобно созерцать сердцем, не умом. Надобно зрети очами духовными. И надобно работати Господу! Иного не скажу, не ведаю да и не нуждаюсь в том. Скорби же наши – от живота, от тленных и преходящих богатств стяжания и от гордыни, не обессудь, боярин! Повиждь в Троице смысл и образ божества – и все глаголемое противу стигольниками само отпадет, яко шелуха и тлен. А теперь, – извини, мне надобно нарядити братию по работам и иную монастырскую потребу исполнить – игумен есмь!
Он встал, уже откровенно улыбаясь, и вновь благословил боярина, упавшего ему в ноги, и его сына, который, подумав мгновение, тоже стал на колени рядом с отцом.
– Егда водишь рати, мысли по всяк час о мирном труде пахаря! – сказал Сергий, благословляя Ивана в черед за родителем, и это была единая его чуть заметная укоризна разбойному походу новгородских ушкуйников.
«Троица!» – думал Машков, выбираясь из настоятелевой кельи. В Новгороде Великом была более в почете София, Премудрость Божия, и как-то не думалось о Троице до сего дня.
С сыном, оставшись наедине, заспорили. Иван, оказывается, много внимательнее слушал Сергия, чем ожидал родитель. Давно ли, сидя на монастырском дворе в Горицах, не ведали, о чем баять, как одолеть скуку и злобу, а тут и слова нашлись, и пыл, и жар, и живая страсть к духовному деянию!
Растекаясь мыслию, помянули и Василия Великого, и Златоуста, и Ареопагита, и нынешние послания Григория Паламы. Многое было наговорено меж сыном и отцом, и самим себе казались они очень мудрыми тою порой, а Сергий оставался сам по себе, будто бы и не затронутый потоком словес ученых, с этою своею улыбкою, с округлым движением рук, обнимающим мир. Троица! Мысленный образ нераздельной троичности, потому только и способной постигнуть самое себя, ибо о д и н не может даже догадать о своем существовании, должен быть второй, в коем зришь отражение свое. Но истина постигаема токмо при наличии третьего, при наличии суждения со стороны, знаменующего правоту и зримую бытийность спора.
Вот и толкуют наши-ти невегласы-стригольники, меньше ли Сын Отца али нет! Сын – дак рожден, стало – меньше родителя! – говорил Иван.
– Нет, Иван, нет! Не то, не то баешь! – Василий Данилыч тряс головою, ловя ускользающую мысль, рожденную в его голове только что. – Вот тебе: полоса, мысленная черта! Без конча и без краю! Внял?
– Ну!
– Так! И ты ее, ету черту, режешь посередке, наполы, значит. Отселе – одна половина, оттоле – другая. А тот-то конечь, противуположный, у кажной половины опять же не имет кончя! Бесконечен, значит! Так?