Текст книги "Отречение"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
ГЛАВА 42
Василий Кирдяпа был в бешенстве и почти справедливо обвинял отца в черной измене.
Зачем он почти год бился в Орде, дарил дары и сорил серебром, зачем добывал ярлык родителю, зачем?! Чтобы батяня отдал одну из сестер за этого вечно скалящего зубы Микулу, а другую, видно по всему, прочил за сосунка Дмитрия и сам – сам! – поднес на блюде москвичам владимирский стол?! За который дед бился всю жизнь! Который по праву должен будет наследовать он, Василий Кирдяпа! Распоряжал бы своим, ин добро! Но он за весь род, то есть и за меня, и за моих детей, внуков, правнуков грамоту подписал! Что ж, я и не князь уже? Али я не воин? Али не я добыл ярлык на великое княжение владимирское?! Шел бы в монахи, старый дурень, стойно Андрею-покойнику, коли уж рати водить не замог! Да и Борис хорош! Туда же! Монаха устрашился! Воин ср…ый! Да я б на его-то мести ни в жисть не ушел из Нижнего! Так! Сговорили за моею спиной! Дак вот же вам, не будет того!
Свои слухачи доносили Василию обо всем, что сотворялось в Нижнем. Знал он и о посольстве боярина Василья Олексича. В воспаленном мозгу сам собою составился замысел перехватить послов, сорвать переговоры и тем огорчив Бориса до зела, взострить его на брань с родителем-батюшкой… А там… Там начнется такое, что, может и великое княженье снова наше будет!
В эти дни он нежданно сошелся с младшим братом Семеном, на которого ранее как-то мало и вниманья обращал. Рос, бегал, играл в рюхи и в лапту… А тут вытянулся, похорошел, лицо обнесло первым юношеским пухом. И на него, Василия, отрок глядел во все глаза, считая героем после ордынского похода.
Кирдяпа еще колебался, кипел и гневал, когда произошел этот решивший дальнейшее разговор с Семеном. Младший брат, встретя его на гульбище теремов, вдруг вопросил нежданно: почто батя медлит с походом к Владимиру?
Василий ответил, ворчливо заключив:
– Всю нашу судьбу перечеркнул… Под ноги Москве!
– И ты стерпишь? – выдохнул Семен.
Тут вот, увидя эти ждущие глаза подростка, почуяв нерассудливую готовность к действованию, окончательно порешил Кирдяпа, что во что бы то ни стало порушит отцов уговор с московитами и, более того, будет всю жизнь резаться с Москвой. В ушах у него долго еще стоял страстный шепот Семена:
– Брат! Я не ведаю, что ты задумал совершить, но – делай!
И вот теперь Василий сидел на своем дворе в Суздале и ждал верных вестей.
Над Опольем висело горячее фаянсовое небо. Вечера не приносили прохлады. Такая жара помнилась ему только в Орде. Василий нервничал. Он, не веря отцу, ни в кого уже не верил. Даже юного Семена порою подозревал в измене. На закате повелел вынести постель в сад. Лежал и слушал, как беззвучно разговаривают над головой звезды. Тихий свист долетел из-за ограды. Он поднял голову, потом вскочил, хрустя ветвями, пошел, не разбирая дороги, напрямик к дальней калитке сада. Откинул теплую, так прогрелась за день, сухую до щекотности щеколду. По жаркому дыханию, по смутному очерку лица угадал своего соглядатая. Твердо схватив за руку, поволок за собою. Конь, привязанный за огорожею, уже с торбой на морде, хрупал овсом.
– Испить бы! – попросил истомленный гонец.
Василий, никого не будя, зажег свечу от лампады, достал поливной кувшин из поставца, налил медовухи в серебряный достакан. Гонец пил и пил, захлебываясь и вздыхая, пока не опорожнил почти весь кувшин. После, по знаку Василия, свалился на лавку. Глядя в недобрые, суженные очи молодого суздальского князя, сказывал о думе, о согласии Бориса, о послах… Кирдяпа вопросил строго:
– Поедут через Владимир?
Гонец кивнул.
– Когда?
– Выехали уже!
Послов следовало задержать. Немедленно. Еще до Владимира. Ах, батюшка, ждешь суда владычня! Милости ждешь от Москвы! Вот он, твой суд!
Василий ударил в серебряное блюдо, подвешенное на стене. Вбежал чумной со сна сенной боярин.
– Буди всех! Дружину! В оружии! – И, держа того за отвороты летнего зипуна, близко притянув к оскаленному, искаженному лицу, прошипел грозно:
– И чтобы ни одна гадина, ни один пес в Суздале не сбрехал!
В хоромах началось торопливое шевеление. Василий сорвал со стены саблю, скинул мягкие сапоги, вздел дорожные. Оглянул на гонца – тот спал, уронивши голову на стол. Не стал будить. Скоро явились стремянный с конюшим.
Василий, уже переодетый, прошел в повалушу. Кмети собирались, кто спросонь, кто, видать, и не ложился еще. Разбудили гонца. Собралась ближняя дружина.
Когда Василий повестил, что хочет имать послов дяди на владимирской дороге, заспорили было. Но скоро (бояре были почти все молодые, под стать князю, и думали так же, как он) порешили согласить с Кирдяпою.
Суздаль еще спал, еще мглился передрассветный час и небо зеленело над кровлями, когда вереница вооруженных всадников, ведя за собою поводных коней, выехала в поля. В поникших травах сухо и часто верещали кузнечики. Едва увлажненная дорога глухо отзывалась на осторожный топот коней. Василий то и дело беспокойно поглядывал на светлеющее небо, на котором уже проступали первые шафранно-розовые полосы близкой зари. Скоро перешли на рысь. Отдохнувшие кони шли весело, поматывая головами. Миновали несколько сонных деревень. Какие-то странники дремали, прикорнув на траве у самой дороги, подложив армяки. Кто-то спросонь поднял кудлатую голову, проводил недоуменным взглядом череду оружных всадников. Посторонь лежал, раскинув руки, седой старик и не пошевелился. Может, умер? Многие нынче, застигнутые «черною», умирали вот так, при пути.
О полдень устроили короткую дневку, поели сухомятью, покормили коней. Пересели на поводных. Уже низило солнце, когда, вброд перейдя и переплыв Клязьму, достигли наконец большого придорожного села. По сказкам, нижегородцы тут еще не проезжали, и Кирдяпа в нетерпении решил ехать встречь.
Солнце утонуло в лиловой дымке и большая желтая луна встала над полем, когда, миновав сосновую рощу, всадники на загнанных конях подъезжали к торговому рядку, в котором обычно ночевали проезжие и прохожие – гости ли торговые, вестоноши или боярская чадь.
Василий, сам спавший с лица от целодневной скачки, с запозданием понял, что надо было сожидать, а не скакать встречу невесть с какой страсти, – дорога-то всяко одна! Всадники клевали носами, никли в седлах. Он склонился к оконцу крайней избы, постучал в край колоды рукоятью татарской плети. Скоро хлопнула дверь, послышалось:
– Чево нать?!
Подошел, оглядывая конных и поддерживая спадающие порты, босой раскосмаченный мужик. Икнул. Спросонь сперва долго кивал, потом взял в толк, затараторил резвее, показывая пальцем туда, где высил в сумерках обширный господский дом:
– На конях вси, на конях! И по платью видеть – бояре, а обоза нетути, нету обоза с има! Кабыть и послы! Ужо гости торговы так-то не ездюют!
Мужика посадили на круп лошади. Бабе своей, что любопытства ради с запозданием выползла на крыльцо, мужик махнул рукой:
– Пожди, я мигом! Показать тута просют!
– Просют, просют… Шастают неведомо кто! – ворчала баба, вглядываясь в темень ночи, откуда только глухо доносило многочисленный конский топ.
Старший Борисов боярин, Василий Олексич, уставши за день, долго не мог уснуть. С завистью слушал храп молодших. В хоромах было жарко, душно. Старику не хватало воздуху. Он спал одетым, скинув только ферязь и сапоги. Многажды вставал, в потемнях нашаривая кувшин, пил квас. Наконец вышел за нуждою на двор и, справив что надо, остоялся, с удовольствием вдыхая нагретый за день, пахнущий садами, пылью и чуть-чуть хвоей вкусный ночной воздух. Подивился полной луне. В делах да в хлопотах и позабудешь эдак-то подивить божьему миру! Он подвигал пальцами ног, поерзал босыми пятками по дереву, пощупал кожаный кошель на груди, с коим не расставался и в ночь, и, уже поворотя было назад в терем, уловил старческим чутким ухом топот многих копыт на владимирской дороге.
Кабы это ехал купеческий караван, скрипели б возы, слышалась молвь, а тут – одни комонные топочут, и тишина, не глаголют! Рать? На кого? И какая?
Василия Олексича вдруг охватил страх. И по страху тому больше, чем по чему иному, понял старый боярин, что угадал. Ринул в терем, с треском откинув дверь, крикнул: «Беда!» И сообразил: не успеть, не поднять никоторого! Те уже скакали, окружая терем.
Перемахнув перильца, боярин, как был босиком и без ферязи, заскочил под навес, где дремали нерасседланные кони (это и спасло!). Ощупью нашарив, затянул подпругу, ухватив жеребца за храп, вздел удила, сорвал повод и, вытащив упирающегося коня из-под навеса, взвалился в седло. Сзади раздался крик, визг, хрип. Кто-то заорал заполошно: «Держи!»
Василий Олексич, пригнувшись вплоть ко гриве коня, рвал скачью сквозь сад. Ветви яблонь ломались о грудь коня, хлестали его по темени. Конь с разгону счастливо взял невысокую огорожу и поскакал куда-то вниз по темной луговине к близящей тонкой полоске воды и темному сонному лесу сразу за полупересохшим ручьем. Две стрелы пропели в вышине у него над головою. Кто-то скакал сбочь, стараясь отбить боярина от леса.
Старик бил пятками бока скакуна, уродовал удилами конские губы. Первым ворвался в чащобу кустов, едва не вылетел из седла, опять распластавшись по конской шее, проминонал путаницу протянутых встречь ветвей опушки и, уже попетляв и проплутав по раменью около часу, проскакивая какие-то перелески и выбирая самую глухомань, понял, что ушел. Тут он удержал коня, опять ощупал сохраненную калиту на груди и, стараясь утишить бешено скачущее сердце (стар уже для таковой гоньбы!), стал выбираться на глядень и соображать, как ему безопаснее достичь Владимира.
Василий Кирдяпа первым ворвался в разбуженное сонное царство, кого-то бил, хватал, кто-то (выяснилось потом, что из своих) засветил ему от усердия такого леща по уху, что князя шатнуло и он мгновеньем оглох… Но вот вздули огонь и начали выводить перевязанных, расхристанных нижегородцев.
– Один, кажись, утек! – повестил вынырнувший из тьмы ратник. Кирдяпа, опоминаясь от оплеухи, только покрутил головой. В толк взялось позже, что ушел-то самый главный боярин и грамоту уволок с собой!
Связанных посажали на коней, привязали к седлам. Давешний мужик так и простоял всю схватку у плетня, поддерживая спадающие порты, и уж потом только, покачивая головою, под заливистый брех проснувшихся деревенских псов побрел домой, дивясь и сочиняя на ходу, как будет заутра сказывать соседям-ближникам о ночном деле.
Дмитрий Константиныч встретил сына в великом гневе. С глазу на глаз последними словами изругал. Нижегородцев велел развязать, накормить и отправить назад к Борису.
Семена, влезшего было, не спросясь, в отцову хоромину, вышвырнул, как щенка.
– Знал?! – рыкнул грозно. – Вон!
Он бегал по горнице, не зная, на что решиться в толикой трудноте. Мысли метались: не то взять сына в узилище, выдать владыке Алексию на суд, не то согласить со всем содеянным и рвать договор с Москвою.
– Кабы ты грамоту ту добыл! – выговорил с останним угасающим гневом (невесть о чем и уряжено меж ими!)!
Василий молча, надменно глядел на отца. Выждал, когда родитель утихнет и перестанет голенасто мерять горницу взад-вперед, сказал:
– Ты забыл, отец, что я тоже князь и тоже теряю право на великое княжение владимирское!
– И ты на меня! – взревел Дмитрий Константиныч. – Вон! Моли Господа, что сын мне родной! Вон! Вон! Вон! И слушать тебя не хочу!
И когда уже Кирдяпа, набычась и засопев, хлопнул дверью, князь вновь забегал по горнице, чувствуя себя загнанной крысой, окруженной врагами со всех сторон. Нет, слать на Москву, к митрополиту, к племяннику, слать за помочью! Сейчас, немедленно! Сразу! Упреждая грубиянство сына!
ГЛАВА 43
Василий Олексич, измученный до предела, подъезжая к Владимиру – уже когда с низменной луговой стороны стал перед ним город с чередою соборов на круче, – мысленно обозревши себя, застыдился. Крестьяне любопытно оглядывали косматого старика, босого, расхристанного, исцарапанного, с прутьями и хвоей в волосах и бороде, в одной нательной, располосованной во многих местах рубахе, что, сидя на дорогом, но тоже измученном до предела коне и поддавая ему под брюхо голыми пятками, ехал, сутуля спину и покачиваясь: не понять, не то пьяный, не то вор, не то раненый или болящий какой?
Раза четыре его окликали, прошали, кто таков. Он хрипло отвечал что-то невразумительное, отмахиваясь, и продолжал трудно глядеть меж ушей коня воспаленным, чуток ошалелым взором.
Являться в таком виде на владычный двор явно не стоило. Подумав, Олексич вспомнил, однако, про знакомого владимирского купца, с которым имел дело, продавая хлеб, да и так – не раз займовал у гостя серебро по срочной надобности. «Этот выручит!» – решил и уже резвее подогнал шатающегося скакуна.
В городских воротах его едва не остановили. На улицах, пока искал хоромы Якова Нездинича, мальчишки забросали его камнями и катышками сухого навоза. Может, приняли за юрода.
Якова не случилось в дому, а хозяйка Маланья не вдруг и признала боярина. Уразумевши, кто перед нею, ахнула, крикнула девку. Вдвоем оттащили от Олексича цепных псов, преградивших было дорогу диковинному гостю. Выскочивший на хозяйкин зов мальчишка отвел коня к стае, разнуздал и, кинув сена, схватил бадью.
– Погодь поить, запалишь! – только и крикнул боярин ему вслед. Самого, как слез с седла, повело, не устоял бы, да бабы подхватили.
– Батюшко, батюшко! Как же етто тя угораздило, али уж лихие злодеи покорыстовались? – причитала Маланья, затаскивая боярина в терем, поднося квасу и укладывая старика на лавку. Сама живо спроворила баню, и к тому часу, когда Яков Нездинич, закрывши лавку, пришел обедать, боярин уже сидел в горнице выпаренный, расчесанный, в хозяйской холщовой рубахе и с вожделением сожидал, когда купчиха поставит на стол кашу и щи.
Ели с разговорцем. Купец, взяв в толк боярскую нужду, тут же сгонял парня подручного в суконные ряды, Василия Олексича переодели в новую ферязь, обули в тимовые зеленые сапоги. От разговора о расплате Яков попросту отмахнул рукой.
– О чем речь, боярин, свои дак! Не последний раз… Когда и ты мне… И в ум не бери!
На владычном дворе Василию Олексичу, узнавши, что боярин везет важную грамоту «самому», тут же сменили жеребца, выдали поводного коня, кошель с серебром, снедный припас и двух комонных провожатых в придачу! И боярин поскакал по дороге на Москву, уважительно усмехаясь в бороду, любуя тому, как резво снарядила его в путь владычная челядь при одном только митрополичьем имени. «Держит! Хозяин!» – повторял он, покачивая головой.
К Москве подъезжали утром четвертого дня. Ехали сквозь дым. Горели болота. Небо было мутным, пахло гарью. По дорогам брели нищие, голодающие. Больные умирали тут же, в придорожных кустах, и над трупами, которые вдали от городов никто уже не погребал, вилось разжиревшее воронье. Василий Олексич только вздыхал: погинет мужик – и боярину не уцелеть!
В одной деревне узрели у ограды крохотного детеныша, не то мальчонку, не то девоньку, в долгой опрелой рубахе, до того тощего, что и не понять было, в чем душа держится. Боярин придержал коня:
– Мамка твоя где?
– Тамо! – ребенок махнул рукою в сторону избы и прибавил тоненьким голоском: – Мертвая она, не шевелится, и тата мертвый. Хлебца нетути?
Василия Олексича аж прошибло слезой. Вынул ломоть, подал. Видя, как ребенок жадно вцепился в корку примолвил:
– Да ты не вдруг!
Тот покивал головою – разумею, мол! – не переставая жевать.
Завидя остановившегося боярина, вылезла на крыльцо ближнего дома какая-то словно ополоумевшая жонка. Завидя ломоть в руках у дитяти, крикнула, словно прокаркала:
– Хлеб! Хлеба дай! Дай!
С этой, понял боярин, сговаривать было бесполезно. Прибрела старуха. Тоже – ветром шатало, но взгляд был осмыслен и беззубый рот твердо сжат. Спросила дитятю:
– Манькя, матка-то померла, што ль?
– Возьмешь девочку-ту? – спросил боярин, как можно строже сдвигая брови.
– Куды ж ей! Ни отца, ни матери…
– На! – Он вынул из калиты обрубок серебряной гривны, подал старухе.
– И вот! – Вытащил целый круглый хлеб, подал тоже. Хлебу старая обрадовалась больше, чем серебру.
Владычные кмети немо смотрели на причуду нижегородского боярина. Видно, навидались всякого. Впрочем, один вымолвил, уже когда отъезжали:
– Дорога… Разорёно дак! Там-то, – он кивнул в сторону Мещоры, – за болотами, и «черная» обошла, и с хлебом живут! Иной год у них вымокает, а нынь родило дивно!
Впрочем, глядя на то, что творилось вокруг, ни в какую Мещору уже не верилось.
Когда подъезжали к Москве, встал сильный ветер. Чаялось, разгонит наконец дымную мгу, даст вздохнуть полною грудью. И хотя ветер был тоже горяч, все же повеяло хоть какою-то свежестью. Боры глухо и ровно загудели по сторонам, а когда въехали на пригорок, ветром разом перепутало гривы коням.
Но что-то мрачное чуялось в горячем воздухе, и кони стали невесть с чего сторожко навостривать уши. Со стороны Москвы доносило ровный глубокий гул, небо было в багровых отсветах, и вдруг началось что-то невообразимое: со всех сторон на дорогу стали падать обгорелые птицы. Птицы летели оттуда, встречь – вороны, галки, воробьи, сороки, грачи, голуби, летели с каким-то смятенным заполошным ором и падали, падали, то оставаясь недвижными комками, то с писком отползая в кусты и траву. Пахло паленым пером. Конь под боярином начал уросить, привставал на дыбы, грыз удила, и понадобилось несколько раз с силой огреть его ременною, с тяжким наконечником плетью, покамест жеребец, прижавши уши, не взял наконец в опор.
Скачью миновали лог. Поднялись на угор. Гул все нарастал, распадаясь на отдельные заполошные звоны и рокот – словно бы сильный шум бегущей водопадом воды. По небу ходили дымно-розовые столбы, и еще ничего толком не понимая, все трое, малость побледнев, погнали коней опрометью.
Ветер дул в спину, почти нес всадников на себе. Дорога вилась меж холмов и вдруг выскочила на маковицу высокого берега, на самый глядень над Яузой, и всадники, невольно оцепенев, сбились в кучу. Перед ними лежала Москва, вернее, то, что было ею. Весь город пылал, как один огромный костер. По дымному небу мотались багровые сполохи. В реве пламени тонул гул человеческих голосов и отчаянное ржанье и блеяние гибнущей скотины. Набатно звонили колокола, замирая один за другим: колокольни, пылая, как свечи, рушились в костер. Кремник стоял на горе весь объятый пламенем. Огненные сверкающие языки, вспыхивая и опадая, опоясывали городовые стены. Башни выбрасывали из своего нутра водометы раздуваемого яростным ветром огня. Гибнущими мурашами суетились по склонам Боровицкого холма сотни людей. Заречье тоже пылало. Пылал весь Подол, и посад, и Занеглименье – огонь уже зримо охватил весь город с загородьем.
У Василия Олексича временем начинало кружить голову. Он переставал понимать, где он, что с ним, зачем-он тут вообще, и не пришел ли конец всему, что с таким трудом и прехитро изобретали князь Борис, владыка Алексий и десятки иных мужей, вельмож и бояр, и не рушится ли на его глазах в ничто все это, дабы осталась вновь одна лишь дорога да умирающее давешнее дитя, и уже не только Москвы, но и Нижнего, ни Владимира, ни Суздаля – ничего больше не обрящет он, озрясь и сотворив крестное знамение. Все исчезнет в небылом, в огне, и не зрит ли он наставшее окончание света?!
Один из владычных кметей вдруг, оставя боярина, косо поскакал вниз по склону, крича что-то одному из бегущих на той стороне. У второго кметя – оглянув, увидал Василий Олексич, – не было в губах ни кровинки, лишь в расширенных от ужаса, остекленевших глазах играли багровые сполохи. Ратника пришлось несколько раз торнуть под бок концом плети, чтобы он прочнулся и кое-как пришел в себя.
Съезжая с холма, они попали в толпу бегущих, обожженных, ополоумевших людей, и их закружило вихорем общей беды. Все сущее тут уже перестало казаться апокалиптическою сказкою. Называли причину пожара: загорелось, баяли, у Всех Святых, и просушенный небывалою сухменью город вспыхнул костром. Головни и бревна метало бурею за десять дворов; гасили один двор, а загоралось в десяти иных местах. Кто не успел вымчать из города, потеряли в един час имение и товар, все огнь взял без утечи…
Все это говорилось вперебой, с плачем, воплями. Выкликали своих, громко оплакивали погоревших на пожаре. Редко можно было сыскать не потерявшего разум мужика. К одному такому Василий Олексич подъехал, вопросил. Тот поднял светлый внимательный взор. Вслушался. Вдруг натужно закашлял, выплюнул черный сгусток мокроты, тут же повинился:
– Варно! Обгорел малость, не продохнуть…
Одежа на нем. истлела во многих местах и еще дымилась.
– Князь-то? Митрий Иваныч? Во граде, бают, был, а не то на Воробьевых горах! Тысяцкой в Кремнике сейчас, добро спасает, ежели не погиб! – Только того и узнано было.
Ринувшею внезапно толпою их разделило со вторым кметем, закружило, и боярин остался один. Он выбрался из толпы встречных и, поминутно понукая упрямящегося коня, въехал в почернелые, поникшие сады. Дымились догорающие развалины. Огонь уже схлынул отсюдова, оставя пепел и трупы, ушел вперед.
Василий Олексич наконец выбрался к берегу Москвы-реки. Здесь уцелело несколько хором и лабазов. На самом берегу высились груды спасенного товара, и суета купеческих молодших, кметей и иноземных гостей торговых выглядела осмысленней и деловитей.
Над Кремником, на горе, еще металось рваное пламя. Дым то взмывал, то стлался по самой воде, и тогда становилось трудно дышать.
На все вопрошания про тысяцкого люди то кивали куда-то туда, в сторону огня, то пожимали плечами.
– В Заречьи он! – повестил один из кметей.
– А владыка?
– В Переславли!
– На Москве был! Из утра в Кремнике видели! – раздалось сразу несколько голосов.
Василий Олексич уже было подумывал переправиться как-нито на ту сторону, но решил еще проехать берегом: авось кто объяснит погоднее, где тут какая ни на есть княжеская али владычная власть.
Наплавной мост поверху тоже обгорел, но еще держался. Видать, тушили, не дали воли огню. По нему, подтапливая колеблемый настил, туда и обратно тянулась непрерывная череда пеших и верхоконных горожан, жонок с дитями и выведенной из огня скотиною, монахов и воинов. Редкие, там и сям, падали головни. Конь пугливо шарахал от огненных гостинцев, шумно дышал, заполошно поводя боками. От воды вдруг достиг Василия Олексича голос:
– Ето што! Час назад тута целые бревна по небу носило!
На телеге, по ступицы утонувшей в воде, сидел невеликий ростом, но подбористый темнокудрявый мужик, уже и не так молодой – виделось по седине в волосах. Рядом с ним двое нахохлившихся пареньков, лет десяти и восьми, одинаково, не в масть с отцом, белоголовых. Две лошади, коренная с пристяжной, тоже загнанные в воду, вздрагивали, накрытые с головами рядинной попоной. Скудный крестьянский скарб на телеге был весь подмочен, курились, просыхая, свиты на парнях и зипун на мужике. Впрочем, под расстегнутым суконным зипуном виднелась расшитая шелками, хоть и вдосталь замаранная рубаха, и на ногах незнакомца были не лапти, а сапоги, востроносые, явно не крестьянского обиходу.
Василий Олексич подъехал близ. Остановился, не слезая с коня, поздоровался с мужиком. Вскоре по разговору понял, что перед ним не крестьянин, но кметь, а быть может, и повыше кто. Говорили урывками. Волны жара, накатывая с высоты, порою не давали вздохнуть.
– Закинь коню морду-то! – посоветовал незнакомец. Василий Олексич спешился и укрыл коня попоною.
– Гля-ко!
Невдали от них подоткнувшие полы подрясников иноки и послушники вперемешку с ратными носили большие и малые книги, укладывая их в ящики и рогожные кули.
– Побогатела Москва! Вона сколь книг! Ищо и не в едином мести! – похвастал незнакомец.
– Все спасли книги-то? – поинтересовался боярин.
– А как! В перву голову ето уж, как водитце на пожаре! Иконы и книги таскать! Я, вона, аж руку повредил! – Он показал замотанную тряпицею длань. – Ранетая, дак и не спроворил… А славная была работа! Иконы выносили, книги да казну… А знойно, варно! Иногды не вздохнуть! А бревна аж над самою головою вьются, праслово, што голуби! – Он усмехнул, присвистнул, покачал головой. – Я ищо тот пожар помню! При князь Семене! Сам тогды на пожаре ратовал! Вота, как я с тобой, с има стояли тамотка вон! – Кудрявый кивнул куда-то за Боровицкую гору, над которой уже спадало высокое пламя и только долгие языки горького дыма сползали, то густея, то истончаясь, по скатам горы.
– Не в дружине ли княжой? – вопросил на всякий случай Василий Олексич.
– Не! Владычный я! – отверг ратник, слегка поскучнев, и примолвил: – Был когда и в княжой дружине, под тысяцким… Старшим был! – похвастал, не утерпев.
– Не поможешь тысяцкого найти али митрополита? – решился боярин.
– Етто можно! – легко согласился бывший старшой. – А сам-то ты отколе?
– С Нижнего Новагорода! Боярин я, посольское дело у меня!
– Вишь ты, один?! – удивился кудрявый.
– Были двое провожатых, да растерял тута! – возразил боярин и примолвил, не утерпев: – Парни-то твои?
– Племяши! – ласково выговорил ратник. – Из деревни везу! Братню семью «черная» зацепила, вишь, четверо померло, да и хозяйка тово… Брат-от как словно умом тронутый стал. Ну, я пареньков забрал, пущай поживут с моею хозяйкой! Деревня у меня, – пояснил-погордился, отводя глаза, словно о неважном, – от владыки дадена…
«Посельский! – догадался боярин. – А на холопа-то не похож! Хотя – как етта дадена? Може, вотчинник был, да задолжал, по обельной грамоте, значит…» Прощать об этом было неудобно, и Василий Олексич вновь перевел речь на дела семейные.
– А самого-то брата почто оставил?
– Да и самого взял бы, да как? – возразил бывший старшой. – Пчелы, скотина… Брат у меня хозяин справной! Отойдет, отдышит – и парней ему возверну…
– Звать-то тя как?
– Никита я, Федоров по деду. А тя?
– Васильем Олексичем.
– Митрия Кстиныча али князя Бориса? – уточнил Никита Федоров.
– Бориса Костянтиныча!
– Ну и што, отдает князь Борис город-от брату?! – Светлые разбойные глаза озорно вперились в смущенный лик нижегородского посла.
– Как ить сказать! Потолковать надобно! – раздумчиво возразил Олексич. – Пото и послан!
– Ага! – заключил Федоров, кивая чему-то, понятому им про себя, и, соскочив прямо в воду, начал одною рукой отвязывать пристяжную.
Василий Олексич, сметя скорую ухватку бывшего старшого, помог ему вытащить седло, наложить просохшие потники и зануздать лошадь.
– В реке спасались! – пояснил Никита Федоров. – Я, как дело-то постиг, загнал коней в воду по самые холки. Лопоть, правда, подмочил, да не сожог! Парняков мокнуть оставил, а сам вот по старой памяти… Мой батя покойный Кремник рубил при Калите, а енти вон костры уже и я ставил с дружиной при старом тысяцком… Все дымом взялось! Нету уже на Москве такого князя, каков был Семен Иваныч! – воздохнул он. Подумав, примолвил:
– Ноне у нас митрополит всему голова…
На коня всел Никита ухватисто, легко коснувшись стремени носком сапога, и конь под ним пошел красиво, мелко перебирая копытами, круто сгибая шею, чутко слушаясь своего седока. Видать было, что всадник лихой, даром что правил одной рукою.
Со знающим провожатым дело у боярина пошло много резвей. Вопросили одного, другого, третьего. Никита окликал, здоровался, его узнавали порою, кивали в ответ. Скоро вызналось, где был тысяцкий, устремили туда. Дорогу им то и дело заволакивало дымом, кони кашляли в дыму, пятили, не хотели идти.
Василий Василич, обожженный, с копотью на лице, вынырнул нежданно встречь и тоже узнал Никиту. Поздоровался как с равным, и, узнавши дело, тотчас оборотил к послу. Смерил боярина взглядом, изрек:
– Челом!
Кивнул вынырнувшим из дыма дружинникам. Василия Олексича окружили кмети, и вновь все поскакали к реке, к наплавному полуобгорелому мосту. Когда перебрались по шатким лавинкам в Заречье, вздохнулось свободнее. Назади, то заволакиваясь дымом, то обнажаясь во всей своей убогой наготе, догорал город.
Скакали дорогою мимо обугленных дымящих хором, после въехали в лес и стали подыматься на гору. Издали, уже с урыва, с высоты, промаячил вдали огромным почернелым пожарищем бывший город, затянутый лентами и прядями белого в солнечных лучах дыма, со вспыхивающими там и сям язычками останних пожаров.
– Ждали! – немногословно говорил тысяцкий, рыся рядом с послом. Выслушав о дорожной пакости, склонил тугую шею, подвигал желваками скул. Уточнил: – Ищо за Владимиром?! – Про себя подумал: «Неужли сам Борис?! Али Митрий-князь передумал чего?» Он едва заметно пожал плечами. Сваты сидели в Суздале. Не мог Дмитрий Кстиныч таковой пакости совершить, не мог!
В загородных палатах московского князя Василия Олексича встретили по полному чину. Наспех расставленная стража из «детей боярских» стерегла путь. Посла накормили, дали умыться и переодеть платье. Дума собралась тотчас, не стряпая.
Юный Дмитрий, посаженный на резной столец в гостевой палате, вспыхивая от гордости и смущения, наклонением головы приветствовал нижегородского посла. Бояре, тоже, видать, наспех собранные, кто с пожара и переодеться еще не успел, рассаженные рядами по правую и левую руку от князя, чинно, из рук в руки, приняли грамоту.
Из начавшейся толковни Василий Олексич уразумел, что от Бориса хотят твердого и скорого согласия на все предложения Москвы. Он должен подписать отказную грамоту на великий стол и соступиться нижегородского стола, вернув ярлык Дмитрию, не обращаясь при этом ни за каким третейским судом к хану.
Василий Олексич, при виде нищих на дорогах и сгоревшего города подумавший было, что московиты будут сговорчивее, тут только уразумел, что перед ним – стена и власть, которая не намерена шутить. (Он не ведал еще о поражении Тагая и о том, что московиты поимели возможность теперь снять полк с коломенского рубежа для помощи князю Дмитрию.) Сразу после заседания думы Василия Олексича провели к владыке Алексию, который был извещен своими слухачами о том, что нападение на посла совершил Василий Кирдяпа, и уже послал гонцов в Суздаль и Нижний.
Смущенный несколько лицезрением мальчика на троне, нижегородский боярин тут только, глядя во властные, прозрачно-темные и неумолимо-умные глаза под монашеским клобуком с воскрылиями, на крепкие сухие руки старца с большим владычным золотым перстнем на одной, слушая этот негромкий отчетистый голос, понял, что перед ним подлинная власть Москвы, а то, что было перед тем, токмо внешняя украса ее, и что на престоле мог быть посажен и младенец сущий, дела это не пременило бы никоторым образом. Пока этот старец жив и здесь, дума московская будет в едином жестком кулаке и владимирский великий престол не выйдет из-под власти государей московских.