355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Отречение » Текст книги (страница 36)
Отречение
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:41

Текст книги "Отречение"


Автор книги: Дмитрий Балашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 56 страниц)

ГЛАВА 25

Андрей Иваныч Акинфов вернулся из-под Коломны под Рождество. Простуженный, едва живой, но довольный. Парился, пил крепкий настой сушеной малины с медом, исходил потом. В груди булькало и было трудно вздохнуть.

– Сырь! Такова-то днесь и зима! Встарь рази ж такие зимы были?! Мороз! Любота! Дух легкой! – ругался боярин.

Андреиха хлопотала, прикладывала то одно, то другое меняла мокрые рубахи мужу. Андрей Иваныч отмахивался, звал старшего сына, Федора Свибла. Федор, ускакавший к Владимиру Андреичу в Серпухов, наконец-то приехал. Отец встретил его необычный: мокрый, всклокоченный и хмельной. Он сидел, закутавшись в татарский халат, укрыв ноги овчиною, пил мед и, веселым горячечным взором глядя на сына, сказывал:

– Добро, прискакал, Федька! Думал, не застанешь! Дак слушай, тово! О болезни – недосуг! И потом, потом! Был я с князем Владимиром Пронским, что рать рязанску привел! Ну, начал обхаживать его – понимай сам! Сперва-то не поддавался, а потом единожды, баяли про Олега, дак Владимир, гляжу, бровь так-то нахмурит, рука – в кулак… Ну, думаю, то-то! И тебе чужая власть не люба! Повел окольные речи, да все – Олег, мол, такой да сякой… Вижу, гневает! Не может тому простить, что Рязань напереди! Ну и бояре пронски с рязанами век не дружны! Я тому, другому… Рать стоит, ждут, невесть чего. Зараз бы на Ольгирда ударить! Я: «Чего ждете?» Мнутся. Владимир Андреич наш уже в Перемышле полки собрал! Упустили каку неделю, может, а не то – был бы и Ольгирду и Михайле каюк! Дык, слух есть, не больно и рвались-то они в бой! То ли Олег чего наказал – не ведаю! А только не любит его Пронский князь, ох и не любит! И, знашь, уже когда Ольгирд уходил, вопросил я его в лоб. Были вдвоем. Прямо-то он мне не отмолвил, а понял я: захоти Митрий Иваныч – токмо захоти! – и Лопасню отберем, и на Переслав-Рязанской кого иного окромя Олега мочно всадить!

– Владимира Пронского? – уточнил сын, заботно вглядываясь в отцов расхристанный, нездорово-веселый лик. («Плох батюшка!» – подумалось с опасливою заботой.)

– Не гляди, не гляди так! Ищо не помер! – подхватил Андрей, заметя тревогу в сыновьих глазах. – Вота! Налей ищо!

Федор поднял тяжелый, завернутый в шерстяной плат серебряный кувшин с горячим медом. Отогнул крышку, налил. Андрей размашисто опружил чару, крякнул, показал рукой и глазами:

– Прикрой!

Федор вновь закутал кувшин, поставил на низкий столец. Андрей обтер чело полотняным рушником. Высказал, нехорошо блестя глазами:

– Тут-то и Олега прижать, да и Вельяминовым урезать хвоста! Так-то, сын!

Федор кивнул, деловито соображая, что отец прав и ежели настанет размирье с Олегом, то и Вельяминовы пошатнут на своей недосягаемой высоте. Отец был прав, хотя после войны о другой войне как-то не думалось.

– Свадьбу затевают! – отдышавшись, продолжил Андрей. – А ты скажи, скажи князю-то! Митрий Олега тоже не любит, завидует, вишь! Тот-то стратилат! – сощурив глаза, Андрей подхихикнул масляно и пьяно, и Федор невольно прихмурил брови. Себе никогда не позволял даже так шутковать над Дмитрием Иванычем. Пото, верно, и любил его юный московский князь.

Отец, и пьяный, узрел остуду сына, засмеялся опять:

– На людях того не скажу, не боись! Ведаю, как со князьями толк вести, не первой снег на голову пал!

И Федор невольно опустил голову: все чуял, все понимал родитель-батюшка! Перед ним и нынче сидишь, как стеклянный… В детстве, бывало, любую шалость уведает и уж поставит: «Говори!» – соврать николи не давал. А и не корил за шалости. Умей, мол, грешить, умей и каяться!

– Перемолви, перемолви со князем! – требовательно повторил Андрей. – Я, коли выстану, тоже ему слова два выскажу, да пущай и другие… Миром и медведя свалят! Поди! – Он неверно показал рукою куда-то вдаль и вкось. Вошла мать с постельничим, начали хлопотать около больного.

Федор вышел задумчивый. Плох был батюшка, очень плох! А какое дело свершил! Лопасню отбить – тамо и наши-ти селы были! Ивану Вельяминову дать окорот… Любота!

С приездом старого митрополита события понеслись стремительно. Готовилось посольство в Литву. Порешили пока вечного мира Ольгерду не давать, но заключить перемирие на полгода: от Госпожина заговенья до Дмитриева дни. Прискакал Владимир. Волнуясь, хмуря брови и вспыхивая, прошал: какова невеста?

Владимир Андреич вымахал в покойного отца: рослый, румянец во всю щеку, пшеничный ус, огонь в очах. Нынче возмужал за считанные дни – как же, сам руководил полками! Задержись Ольгерд, и в бой бы пошли!

Князя успокаивали:

– Хороша! От тверского корня да от Ольгерда уж худого не станется!

Невеста, баяли, по-русски говорит чисто, мать выучила, так что и той трудноты не будет! И православная, кажись. Не то что как встарь бывало: седни крестить, а завтра венчать!

Послами в Литву готовились выехать из княж-владимировых бояр Иван Михайлович, сын покойного Михайлы Лексаныча, тестя Василья Василича Вельяминова, из великокняжеских – Дмитрий Александрович Зернов и Иван Федорович Воронцов-Вельяминов.

Среди хлопотни, беготни и сборов ждали со дня на день приезда знаменитого волынского воеводы, князя Дмитрия Боброка. Гадали, сколько приведет он с собою ратной силы. И когда донеслось: «Едут!» – глядельщики выстроились аж от Данилова монастыря и до Боровицкого спуска.

Самостийная встреча – словно бы государя иной земли – чем-то задела Дмитрия. Он остановил коня на взлобке Боровицкого холма и глядел, кусая губы, поверх городовой стены туда, в поля, где со стороны Коломны приближалась вереница верхоконных. Ехали телеги с бабами и детьми, шли за ними пешие мужики и ратники. Боброк переселялся со всем своим двором, послужильцами, челядью, холопами. Его воины ради въезда в Московский град изоделись в брони, иные в иноземные кованые панцири.

Федор Свибло шагом подъехал к великому князю.

– Словно владыку какого встречают! – сказал. Дмитрий коротко кивнул, продолжая глядеть из-под рукавицы и все не решив, встречать ли ему князя Боброка на Боровицком спуске или здесь, в самом Кремнике. И как встречать?

– Теперь бы, с ентою силой… – начал Свибло и замолк; дождав, когда князь поворотит к нему вопрошающий взор: – Олега Иваныча окоротить малость! – досказал боярин и, торопливо, дабы не подумал чего иного князь, пояснил: – Родитель мой, вишь, баял с князем Владимиром Пронским… В обиде тот на Олега! Дак… Ежели… И заменить мочно!

Дмитрий молчал, обмысливая.

– А Лопасня наша будет! – договорил Федор. Дмитрий медленно склонил голову, не то понимая, не то принимая. Ничего не ответил, но погодя бросил на Свибла красноречивый взор. Стрела угодила в цель.

Боброк в сопровождении двух взрослых сыновей-воинов и толпы послужильцев уже въезжал в Боровицкие ворота.

Волынский князь был росл, строен, сухолиц, мужески красив и подборист. Золотника лишнего жира не гляделось в этом теле, свитом из одних тугих сухожилий и мускулов. Он легко сидел на коне, легко, не доезжая шагов двадцати, спрыгнул с седла и обнажил голову.

Дмитрий, подумав, тоже соскочил с седла – получилось это у него тяжеловато – и ждал приближающегося князя, ждал поклона, после которого удоволенно поклонил сам.

Княжата, поступающие в службу великому князю московскому, становясь боярами, лишались обычно княжеского звания своего. Боброк его сохранил. Так и писался князем. И прояснело, что будет так, именно здесь, в этой первой встрече Дмитрия Михалыча с князем Дмитрием.

Волынский воевода стоял, на полголовы возвышаясь над Дмитрием, и улыбка, и взгляд его были почтительны, но горды. Дмитрий вдруг почти по-детски озорно, широко и весело улыбнулся в ответ. Подумал: да неужто сей витязь не сумеет одолеть Олега! Боброк принял улыбку на свой счет и решил, что понравился князю.

А Дмитрий так и не понял в этот первый день, по нраву ли ему пришел новый подручник. И в соборе, и на пиру присматривался, скользом изучая твердый очерк княжого лица, благородство осанки и поступи. Было во всем этом что-то чуждое ему, «вельяминовское». note 8Note8
  Под словом этим понимал он прежде всего и даже единственно – Ивана Василича, будущего и (ненавистного!) тысяцкого своего.


[Закрыть]
Однако Боброк держался сугубо почтительно, как и его взрослые сыны Борис с Давидом. И Дмитрий постепенно оттаивал, принимая как должное и уже теперь принадлежавшее ему, а не Ольгерду, достоинство и породу нового московского послужильца. Вскоре прояснело, что и во главе посольства, направляемого к Ольгерду Гедиминовичу, нехудо было бы поставить именно Дмитрия Боброка, среди прочих своих достоинств хорошо знающего литовскую и польскую речь.

За всеми хлопотами, пересылами и пересудами, за торопливым залатываньем прорех, нанесенных войной (вновь раздавали лес, хлеб, лопоть и скотину, вновь привечали нищих и сирот), как-то забылось, отступило то, что творилось в это время в Орде, доколе не грянул гром. Михайло возвращался из Орды, заново получив ярлык на великое княжение владимирское.

ГЛАВА 26

По степи дул низовой ледяной ветер. Ветер нес колючую снежную пыль. Мохнатые татарские кони выныривали из белой мглы, шерсть на их мордах и в пахах куржавилась инеем.

Ставка Мамая, главный юрт, располагалась на среднем Дону, там, где река, сделав крутой поворот, вновь устремляется к юго-западу. Здесь находился царский улус, как его называли русские, Сарыхозин. Сюда сгоняли бесчисленные отары овец и табуны коней. Здесь века потекли вспять, к древним половецким кочевьям, и среди позавчерашних кипчаков-половцев, нынешних татар, стоял станом истинный повелитель Орды, темник Мамай, которого русичи уже теперь, нимало не смущаясь наличием хана, называли царем. Ханов в Орде ставил и смещал Мамай по своему изволению.

Все возвращалось на круги своя! Ордынские крепости и города на Волге были давно потеряны и переходили из рук в руки, купцы вели торг, мусульманские улемы спорили и толковали Коран, а здесь, в диких степных ароматах – запахах полыни, тлеющего кизяка, грудящихся в загонах овец и конской мочи – доживал, дотлевал пока еще мощный, способный к неистовым вспышкам ратного гнева, степной, древний, кочевой мир, «земля незнаемая», неотторжимая от травы, водопоев, кизячных костров и легких переносных юрт. Мир, с коим дружили и ратились великие черниговские князья, мир, помнивший в преданьях своих походы Владимира Мономаха и лихие набеги половцев на древние киевские города.

Михаил собрал рукавицею лед с усов и бровей; явившемуся пред ним татарину показал серебряную пайцзу («байсу», как переделали русичи). Дружина и холопы кучно грудились у него за спиной, боясь отлучиться и пропасть в этой чужой круговерти кочующих орд, где, казалось, стоит татарину накинуть тебе аркан на плечи, и пропадешь, исчезнешь, как исчезли тысячи тысяч захваченных, уведенных, проданных…

Татарский сотник, гортанно выкликая приказ, поскакал перед ним. Скоро спустились в лощину, где не так пронизывал ледяной ветер. Темными сенными кучами в снежной заверти показались ханские юрты, к которым они приближались, минуя скученные стада и дружины вооруженных нукеров.

В конце концов совсем окоченевшие русичи оказались в шатрах и смогли, сидя на кошме перед неровно вспыхивающим и чадящим огнем, согреть руки и поесть татарского мясного варева с лапшою и красным перцем, обжигающего рот. Михаил заботливо проследил, чтобы все укладки и кули были занесены внутрь, разоставил сторожу и только после того сел есть бешбармак, который хлебали ложками (а татары – так прямо горстью), запивая кислым кумысом. Давно уже русичи, даже князья, приезжая в Орду, перестали чураться кумыса и степной пищи, которую живущие рядом со степью русичи и сами научились готовить не хуже татар.

Князь вышел в ночь, отошел, как предписывал еще древний монгольский обычай, на двести шагов от юрты. Ночь дышала одиночеством и древностью. Казалось, люди еще не научились пахать, строить дома, и все их имущество то, что тут: кожи, кожаные бурдюки с кумысом, шкуры и скот, да сабля, да конь, да железный ли, бронзовый котел с непонятными по нему письменами на древнем, много столетий назад угасшем языке… Сарматия! Дикая Скуфь! О которой возможно прочесть только в греческих старых хрониках. Сменились племена, народы, а тут все те же кожи, тот же овечий смрад и едкий кизячный дым, неистребимо вплетаемый в свежесть и холод степных бесконечных просторов.

Зачем он приехал сюда? Чего хочет? Воли? Вот она, тут, бери – не хочу! Власти? И власть покамест здесь, в этих стадах, в этих мохнатых неутомимых конях, в низкорослых воинах под мохнатыми остроконечными шапками. Где-то здесь… Нет, там, дальше, где на краю степи начинаются горы, погиб его великий дед, Михайло Святой. Чего он хочет теперь, зачем приехал сюда?! Вышняя власть! Почему ты можешь быть только одна, всегда одна, и павший в этой борьбе должен всегда уступить, уйти или погибнуть? Ему, чтобы спасти родимую Тверь, чтобы спасти даже один свой удел Микулинский, надобно получить ярлык на великое владимирское княжение и сокрушить Дмитрия! И – не меньше! И сколько еще мучеников вослед деду, отцу, дядьям и старшему брату взойдут на плаху или погибнут от меча, ножа и огня, прежде чем кто-то один одолеет наконец в этой борьбе и сплотит воедино великую Владимирскую Русь!

В шатре, куда он воротился, издрогнув, уже ждал тверской боярин, кочевавший вместе с Мамаем, и двое торговых гостей, предлагавших князю заемное серебро.

Ночью Михайло, повалясь в теплые кошмы и натянув на себя духовитое овчинное одеяло, лежал и думал. В отверстие юрты вливалась морозная свежесть. Было хорошо, легко и покойно. На миг отпустили его суровые княжеские заботы. Почему-то, даже живя в китайских прихотливых дворцах, среди золота, резьбы, яшмовых украшений и пестротканых шелков, монгольские императоры продолжали ставить у себя в саду белую войлочную юрту. Это был их дом, их далекая родина, память кочевий, память прадедов. И когда окончилось, когда отступили, ушли, исчезнув из Китая, как и из многих иных завоеванных царств, вернулись опять к юртам, к кошмам, к кизячному дыму костров.

Мамай принимал его сперва – сидя на троне, низком и широком, вызолоченном арабскими мастерами стольце, потом – в простой походной юрте, где темник и князь снова сидели на одном войлочном ковре и Михайло, порешив обходиться без толмача, трудно подбирал татарские слова, изъясняя свою беду и нужду, а Мамай по-рысьи настороженно следил за ним, прикидывая, стоит ли вновь помогать этому настырному урусуту.

Мамаю, потерявшему Хорезм и богатые города Аррана, в борьбе за Сарай и Хаджи-Тархан, в борьбе с ак-ордынцами, надобно было русское серебро, много серебра! Серебро надобно было эмирам, несогласным иначе служить Мамаю, вельможам волжских городов, купцам, что привозили шелка, парчу, оружие, драгоценные камни, рабынь и диковины дальних земель, послам, женам, наложницам, нукерам – всем надобно было урусутское серебро! И коназ Михайло давал, много давал! И обещал давать еще больше, обещал прежний, Джанибеков, выход! Мамай не верил и ему, Мамай боялся всех. Обманывая, он полагал, что и его обманывают тоже. То, что Дмитрий получил грамоту на вечное владение владимирским улусом… Да, у него получил, у Мамая! Пользуясь труднотою тогдашней неверной поры, пользуясь слабостью! И грамоту ту подписывал хан! Не Мамай! Свергнутый им хан! Он, Мамай, волен все поиначить опять! Теперь! Когда власть в его руках, когда покорен Булгар и скоро вновь будет завоеван Сарай!

Тверские князья все были врагами Орды! Так говорят! Но это неверно! Орда сама была врагом тверских князей! Узбек казнил коназа Михаила, деда нынешнего тверского князя, что сидит перед ним на кошме, поджав ноги, и ждет, когда он, Мамай, подобно Батыю, подарит ему владимирский стол!

У него есть своя гордость, о которой Мамай молчит до поры. Люди рода Кыят Юркин всегда враждовали с Чингизидами. Чингизидов, потомков Джучи и Батыя, уже нет. Он, Мамай, станет новым Батыем! Он, его род, возглавит теперь Орду! И вновь станут богатые города платить ему дань, и генуэзские фряги ползать у ног его, и урусутские князья валяться в пыли за порогом его шатра! Будет! Перехитривший столь многих, темник скоро сам станет ханом, повелителем Золотой Орды! И сокрушит их всех! И прежде всего – ненавистного ему Дмитрия! Быть может, – да! – руками коназа Михайлы!

Слуги вносят кольчатую бронь и круглый литой шелом русской работы. Это ему, Мамаю. Бронь хороша. Мамай понимает в оружии, удоволенно кивает головой.

– Я дам тебе ярлык, – говорит он, – но ведь тебя не пустили во Владимир! Как ты возьмешь власть, ежели Дмитрий не послушает тебя? – И смотрит рысьим настороженным взглядом в лицо тверскому просителю, упорно не желающему признавать над собою воли московского великого князя.

– Слушай! – Мамай произносит это слово по-русски. Он сейчас честен, он (что очень редко бывает с ним) говорит то, что думает: – Слушай, коназ! Димитрий не покорится тебе! – Мамай вновь переходит на татарскую речь. – Он даже не пустил к себе моего посла! Никто не отдает власть просто так! За власть бьются, и бьются насмерть! Я дам тебе два, нет, четыре тумена воинов! Ты сокрушишь Димитрия! Превратишь его землю в пустыню! Мои воины приведут с собою много рабов, скота и урусутских женщин, они принесут серебро, мед, меха соболей и куниц! Димитрий станет пылью у твоих ног, и ты получишь владимирский стол. Решай! Я сказал!

Михаил смотрит, ждет. Видя, что татарин высказал все, глядит на него, думает. Понимает, что Мамай прав. Трижды прав! И ни Андрей, наводивший на Русь монгольские рати, ни рыжий убийца Юрий, ни Калита не отказались бы от татарской помочи! Так поступала Москва каждый раз в споре с Тверью! И горели хоромы, гибли смерды, уводились в степь после Шевкалова разорения тысячи тверичей… И каждый раз не саблями поганых, так серебром пересиливали в Орде, кладя на плаху головы тверских князей, его предков, одного за другим. И вот теперь, возможно впервые и, может быть, единственный и последний раз ему предлагается отомстить за все разом! За смердов, за сожженные города и вытоптанные пажити, за великие тени погибших, за святого деда своего… За всех, всех! Отомстить и покончить единожды и навсегда с междоусобными бранями на Руси. Вырвать, вырезать с корнем разросшуюся московскую язву, что ширится и смердит, отравляя Русь! Покончить, истребить, перемочь, повернуть время, вновь зажечь светоч тверского величия и вручить его грядущим векам! И будет Владимирская Русь Тверскою Великою Русью, будут под рукою у него Новгород Великий и Псков, и суздальские князья – тот же Борис и Василий Кирдяпа тоже станут на его сторону, – и с Олегом он, Михаил, заключит мир и любовный союз, воротив ему родовую рязанскую Коломну. И Ольгерд не помыслит тогда небрегать им, Михаилом! И, быть может, он сам остановит тогда на рубежах русских земель литовские полки, и будет Русь, Великая Русь! Будут церковные звоны и украса книжная, будут палаты и храмы, к нему устремят изографы, книгочии и философы, свои и чужие, из иных земель, греки и фряги, персы, болгары и франки, прославляя его мудрость и рачение. И пойдут тверские лодейные караваны по морю Хвалынскому, аж до Индии богатой, до сказочных восточных земель! И смерды, его смерды, станут ходить по праздникам в жемчугах и парче. И станут стремиться к нему гости из земель полуночных – свея и ганзейские немцы, готы и англяне. И по всем землям пройдет и воспоет себя высоким реченьем украшенных красных словес слава Твери! И час придет, и, состарившись, передав власть в крепкие руки сына, предстанет он там, в горнем мире, пред убиенным родителем своим и пред великим дедом и скажет: «Вот я! То, чего не сумели вы, я возмог и сумел! Сокрушил Москву и вознес превыше всех градов земли родимый город! Укрепил Русь и прославил ее в веках! Вот что сделал я в вашу память и в память пролитой вами крови!»

Михайло на миг прикрывает вежды. Сейчас перед ним в облачном зимнем серебре является высокая, выше облаков, фигура изобнаженного донага мужа с колодкою на шее, с отверстою дымящейся раной в груди, из которой ножом предателя вырвано сердце. Руки, скрюченными пальцами вцепившиеся в колодку, так и застыли, словно все еще пытаясь освободить стиснутое горло, и задранный подбородок, в клочьях кровавой бороды, обращенного к небу и к нему, Михаилу, искаженного страданием лица страшен и жалок. «Дедо! – хочется крикнуть ему, позабыв обо всем на свете, позабыв про шатер, про Мамая, про разложенные перед ним на дастархане блюда. – Дедо! Почему ты в колодке? Ты же святой!» И видит Михаил сотни, нет, тысячи трупов вокруг и окрест, и медленно бредущие в снежном дыму вереницы раздетых и разутых русичей, и надо всем над этим – задранный лик князя-мученика, неправдоподобно высокого, неправдоподобно худого, уже из одних только сухожилий и костей, со вздутыми мослами выпирающих колен на худых ногах, тело-призрак, обреченный нескончаемой крестной муке, висящий над снежною бездной, над опозоренной, изнемогшею землей, над трупами павших и дымом сожженных деревень… И где-то там, в отдалении, замирают радостные колокола, еще мелькают, еще раскачиваются их языки, но уже замерла последняя тонкая музыка меди, и только ветер, ордынский, жалобный, степной, поет и стонет, заволакивая погребальною пеленою видения радостей и скорбей…

Михайло смотрит в огонь, мимо лица Мамая, смотрит ослепшим, обрезанным взором, и в глазах его – или то мнится Мамаю? – трепещет сверкающая влага слез. Он медлит, он ждет, он в бешеной скачке торопит коня, он взывает, он гневает… И – не может. Ему не переступить этой пропасти! О, он сделает все, что в силах, и что не в силах – тоже! Он будет драться насмерть, насмерть и до конца! Но уступил, отступил он уже теперь, в этот вот каторжный час. Он подымает голову. Смотрит. Медлит. Отвечает Мамаю:

– Я не возьму твоего войска! Справлюсь сам! Дай мне ярлык и пошли со мною посла!

Татарин внимательно смотрит ему в глаза. Не понимает, гневает, кажется, понимает. Удивлен, обижен. Угаснув, острожев и охолодев взором, слегка переводит плечами:

– Как хочешь, урусут! Димитрий бы, думаю, взял у меня ратных на тебя!

– И глядит исподлобья. Быть может, тверской князь еще передумает? Но нет, Михаил, медленно покачивая головой, отвечает:

– Может быть. Наверное! Я – не возьму.

Мамай замолкает, больше не уговаривает, незачем. Он понял. И все-таки не понял совсем ничего! Ибо сам он так бы не поступил никогда!

Вечером в шатре, когда Михайло, молча поужинав, укладывается спать, Микула Митрич по праву дорожной близости пробирается к нему, ложится рядом в кошмы.

– Мамай предлагал мне татарскую рать на Дмитрия, – без выражения говорит Михаил. – Я не взял!

Микула вздыхает, чешет пятернею кудрявую шапку волос, ожесточенно скребет затылок. Думает. Отвечает:

– Забедно нам станет без татарской-то рати! Одначе и то сказать: опосле Шевкалова разоренья, опосле такой пакости, наведешь татар – не то что земля, и Тверь может от нас отшатнуть!

– Я попросту не смог, – возражает ему Михайло. – Деда узрел. С колодкою на шее. Дак вот… Потому…

– Повестить дружине? – спрашивает погодя Микула.

Князь лежит, заложив руки за голову, с лицом, поднятым ввысь.

– Повести! – чуть пошевелив плечами, отвечает он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю