Текст книги "Отречение"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
ГЛАВА 47
На углу Рядятиной строили новую церкву. Осиф Варфоломеич постоял, задравши голову, не мог не постоять!
День был тепел, мороз отдало, протаяли кровли, и с бахромчатой стеклянной череды сосулек звонко опадала частая капель. Птицы уже дрались меж собой, выхватывая клочки шерсти и ветоши – ладили гнезда.
Мастеры вздымали камень на своды – хранящий еще холод зимы ржавый рыхлый ильменский известняк. Вмазывали рядами плинфу.
«По-старому кладут!» – радуясь невесть чему, думал боярин. Он стоял, уперев руки в боки, ферязь с откинутым алым воротом, застегнутая у горла костяною запоной и распахнутая, свободно свисала с плеч. Задирая голову, едва не сронил щегольскую, с бобровым околышем высокую шапку.
Подошли двое шильников, весело, чуть нахально окликнули боярина:
– Наше – Олфоромеицю! Слыхали, молодчов наймуешь?
Мужики стояли вольно, обнявшись. В одном боярин узнал красавца Птаху Торопа, другой был ему неведом.
– Чо ли в поход, на Волгу? – уточнил Тороп. – Слыхом земля полнитце!
Осиф Варфоломеич недовольно свел брови, пожал плечами, словно бы говоря: не знаю, мол!
– Да брось ты, боярин! – отверг Тороп, лениво поигрывая голосом: – Уже весь Новый Город на дыбах! Полтораста никак альбо двести ушкуев готовишь! Цего там! Ай ненадобны стали? Словно бы нас, таких, нынце и не берут?
Осиф Варфоломеич сопел, не решивши пока, что рещи.
– Видал меня в дели! – напирал Тороп. – За Камень с тобою ходили, ну!
– Ладно! – вымолвил наконец Осиф Варфоломеич. – Приходите ко мне во двор, потолкуем!
– Дозволь тогда каку серебряницу на разживу! – обрадованно продолжал Птаха, торопясь закрепить успех.
Осиф Варфоломеич порылся в кошеле, достал было несколько стертых кожаных бел.
– Да уж не жадничай, боярин! – возразил Тороп, глядючи на него с прищуром и словно невзначай загораживая проход. Осиф Варфоломеич, ворча, достал рубленую половину гривны. Отмотавшись наконец от мужиков, пошел берегом.
Широкая промоина посереди Волхова расширилась, съедая береговой припай. У низкого моста, у лодей, возились плотники. Густо тек дух смолы, смолили все, почитай, торопились выстать до чистой воды. Он глазом нашел свои ушкуи, там тоже густо копошился деловой люд. Вступил в нутро ворот. Миновав деловое нагроможденье амбаров, лабазов, основательной рубки деловых палат, вышел к Борису и Глебу. Отсюда, минуя Софию и владычный двор, сквозь Неревские ворота вышел к началу Великой. Сенька, холоп, догнал, запыхавшись:
– Баяли, будут у Онцифора!
– Ин добро!
По Великой прошел вдоль высоких тынов, за которыми проглядывали только верха теремные. Впрочем, в отверстые ворота и здесь было видимо деловое кишение: готовились к весне, к торгу, к первым торговым лодьям, к орамой страде. Обросшие кони чесались о вереи ворот. Пробегала челядь.
Боярин шел опрятно – не замочить бы дорогих тимовых сапогов, обходил лужи, налитые на бревенчатом настиле там и сям (непротаявший лед не давал уходить влаге). Весной пахло, весной! Он взглядывал вдаль, где нежною, в дымке, голубой лазорью светило весеннее прозрачное небо, приманчиво далекое над уже потемнелыми, сбросившими иней и снег прутьями садов. И виделись высокие медноствольные боры на ярах, синяя вода рек, чужие города, Камень со сбегающими с оснеженных вершин потоками, с настороженной чащобою, откуда могла прилететь вогульская оперенная стрела… Весною и старого старика тянет вдаль!
Василий Федорыч с Александром Обакумовичем уже ждали припозднившего боярина. Александр соколом стоял в воротах Онцифоровой усадьбы, выглядывал, а Василий был в тереме. Поздоровались.
– Рад старик, цто к ему зашли! – сообщил Александр, усмехаясь невесть чему, а больше своему здоровью, весне, молодости.
Поднялись на высокое двоевсходное крыльцо. Онцифор Лукин сидел на лавке, беседуя. Привстал. Хитрые морщинки побежали от глаз.
– Вняли? – Сказал. Пошел встречу. Обнялись, перецеловались все трое. Расторопная девка тотчас внесла кувшин, чарки темного серебра и закусь: хорошую рыбу на деревянной тарели, грибы, брусницу, заедки. Налили белого меду, выпили.
– Не будет того, как с нашими молодчами пять лет тому? – прищурясь, спросил Онцифор.
– Того не будет! – весело отверг Александр. – Да ведь не всякую рвань берем с собою! Эко, рты раззявили: бражничали под самым Нижним да Костромой… А бесермен подвинуть давно надобно! Да и нижегороцки купчи зачванились: с той поры, как Митрий Кстиныч на великом столе сидел, нашему новогороцкому гостю торговому и вовсе пути не дают!
– Хочешь, Олександр, дам тебе молодчов из той самой «рвани»? – прервал Онцифор. – Про Еску Ляда и Гридю Креня слыхал? Из ихней ватаги мало кого и спаслось!
– Мне Еска ведом, – отозвался Василий Федорыч, доныне молчавший – На Мурман ходили с ним. Каку беду – за неделю чует мужик! Шли с Груманта. Всем нисьто, а Ляд: чую, мол, норвеги тута, чую, и всё! Заставил мористее взять и оборудиться всема. Ну и прошли, миновали! А те, после вызнал, на Пялице-реке стояли, наших стерегли, так-то!
Онцифор только кивал:
– Ну! Дак он и от Митрия Кстиныця ушел! Накануне поднялси, чуяло сердце, бает! И тех-то хотел упредить, в главной ватаге, да их уже всех повязали и повезли молодчов!
– Никоторого хан не помиловал?
– Никоторого! Остання горсть уж вырвалась, когда Хидыря зарезали! Гридя Крень началовал има, да и те еле живы до дому добрались!
– Ну, звери-бусурмана, отольютце вам новогороцки протори! – пообещал Александр.
– Нижний брать будете? – вопросил Онцифор. – Город-от тверд!
– Город на цьто нам! Торг возьмем, у самой воды! – отверг Александр Обакумович. Василий с Осифом согласно склонили головы.
– Одно скажу вам напутное слово, – молвил Онцифор. – Не пейтя! Бесермены завсегда тверезые, дак перережут пьяных-то!
– Мы ить не всех берем! – возразил Василий Федорыч, деловито сдвигая брови. – Боле житьих, молодых молодчов, которы к порядку послухмяны, да хожалых, навычных к той страде.
– Послухмяных-то послухмяных… Меня вон многие просют! – сказал Осиф Варфоломеич. – Народ зол да и к прибытку жаден, татары нонь не угроза ему!
– Дак кликну Ляда-то? – предложил Онцифор.
– Погодь! – остановил Александр. – Ну, вот ты, Лукич, поболе нас всех тута в деле понимаешь…
– Ну-у-у! – протянул Онцифор. – На Волгу-то не хаживал, господа бояре…
– Погодь! – Александр, отстранив сотоварищей, стал решительно объяснять Онцифору свой умысел.
Старик слушал, прихмуря чело, потом покачал головою:
– Не! Не то, други! Такова-то, скажем… – Он поискал глазами, достал кусочек бересты, писало, стал чертить. – Вот, ежели вымолы у их… – Скоро все четверо лежали локтями на столе, разглядывая рисунок и споря. Онцифор глядел вприщур, потряс головой и твердым ногтем показал на чертеже: – Отселе! – И хитро, мелко рассмеялся старческим смехом, видя, как задумались враз воеводы. – Эх! – выдохнул он, отваливая на лавку. – Эх!..
– А то – в долю с нами? – предложил было Осиф.
– Стар, детки, стар! – сожалительно отозвался Онцифор Лукин. – Каку промашку содею, сына Юрья опозорю, осрамлю! Нет, как ся закаял, дак уж слова не переменю. Да и стар! Одышлив стал! Да хворь… Тута надобна молодость! Оногды по трои дён не спишь – и греби али пихайсе… И ницьто! Како-то все, вишь, преже легко было! К вам кто в долю-то?
Троица переглянулась, несколько смутясь.
– Да уж знаю! Василий Данилыч с Плотников! Сам-то на Двину нынче ладит… Поцто не вместях? Весь ить конечь Плотничкой в руках держит, а посадницять, дак братьев! И братья-те не худы у его!
В горницу засунула любопытный нос востроглазая егоза в жемчужном очелье, в палевого персидского шелку летнике. Высунула нос, скрылась, после сызнова высунула лукавую рожицу.
– Ну, егоза! Залезай уж в горницу-то! – ободрил Онцифор. – Внука моя!
– Похвастал.
Девушка, почти девочка еще, зашла, чинясь, опустив разбойные глаза, которыми исподлобья так и стреляла, разглядывая гостей. Тонкая шейка в янтарях в три ряда. На руках – серебряные браслеты. Видать, приоделась к выходу.
Бояре, оторвавшись от обсуждения ратных дел, все трое с удовольствием и улыбками разглядывали дедову баловницу. Уже теперь виделось, что года через два-три станет писаною красавицей.
– Кому только растет? – не утерпел спросить Александр Обакумович. Девушка вся вспыхнула, зашлась темным румянцем, отемнели глаза. Гордо вскинула подбородок.
– Женихи есчо не подросли для ей! – возразил Онцифор, сам привлекая к себе тонкий стан внуки, посадил рядом, огладил, вопросил заботно:
– Цего ти?
– А я думала, ты, дедо, один… – начала она, смущаясь и краснея уже до клюквенной краснины. Не договорила, потупилась: – После, потом! – Легко взлетела с лавки, перепелочкой порхнула, только и видели ее.
Онцифор, улыбаясь, глядел вослед, покачивая головой:
– Вота, други! Кака на старости утеха у меня! То все суетисси, а годы пройдут, и уж себе-то ницего окроме доброй домовины не нать! А все для их да для их! Ты, Олександр, – поднял он омягченный взор, – не усмехайсе, того! Годы прокатят, и не увидашь их! А тамо и сам будешь во внуках свою прежню младость лелеять… – И, осурьезнев ликом, прихлопнул по бересте: – Так вот! И боле иного протчего – в горсти держи молодчов! Быват, на первом суступе одолели – и пустились порты одирать да лопоть, а тут свежая ватага нагрянет, и переколют их, болезных, как куроптей! Товар бери весь зараз на лодьи и под крепки заставы. А делить – потом. Иначе толку не добудешь и беды не избудешь! Ну, созову Еську-то с Кренем! – прибавил Онцифор, ударяя в край подвешенного медного блюда.
Вбежала прежняя девка и по знаку хозяина ввела сивого, в полуседой бороде, с лицом в морщинах, но крепкого еще телом молодца. Ляд сдержанно поклонился. Принял предложенную чару. Гридя Крень вступил в покой опосле. Боярину Осифу Варфоломеичу кивнул, как равному. Приглашенные сели не чинясь, но сидели молча, ждали, что спросят, а бояре сперва как-то и не знали, о чем прошать. Наконец Онцифор, видя смущение вятших, подсказал, молча подвигая ушкуйникам тарель со снедью:
– По Волге пойдут! Проводник нужен добрый. Ты-то, Ляд, знашь те места, от смерти уходил, дак!
Ляд усмехнулся едко, краем губ, приобнажив желтые клыки.
– Молодчи погинули, – сказал Гридя Крень, – никто и помнит теперь! – И словно овеял холодом погребным. Да тут и тучка нашла, и в окошке небольшом, отокрытом в сад, к Волхову, затуманилось.
Александр Обакумович первый нарушил нужное молчание, начал выспрашивать. Ляд отвечал на диво толково. Гридя приговаривал изредка, выплескивая годами копившуюся злобу. И зачванившиеся было слегка бояре скоро почуяли неложное уважение к предложенному Онцифором поводырю.
Василий Федорыч на прощании вынул две серебряные гривны в задаток. Ляд опять усмехнулся натужною, недоброй усмешкою, но серебро забрал не чинясь. Столковавшись, молодцов отпустили, и когда те ушли, вздохнули с облегчением. В путях, в дорогах, в лодье, в напуске ратном – незаменимые будут мужики, но зреть их в тереме рядом с собою как-то и неловко словно!
– А с Васильем Данилычем сговоритя, сговоритя, господа! – напутствовал старый Онцифор троих бояринов. – Он пущай степенному глаза закроет, без новогороцка слова идете, дак!
На улице всех троих вновь обняла пронзительная свежесть и тот неясный томительный восторг, который охватывает человека самой ранней порою, когда еще снег, еще крепки утренники и все еще может переменить на снег и на холод, но уже идет, журчит подспудно, наливает красниной ветви тальника и зеленью голые стволы осин, уже кричит победным птичьим заливистым граем, уже сияет неодолимо промытыми небесами и бредущими из дали дальней барашковыми стадами бело-сиреневых облаков, уже шумит гудом крови в жилах, вспыхивает очами красавиц, вскипает хмелевою удалью в сердцах разгульной новогородской вольницы, звенит капелью, стукочит денно и нощно молотками лодейников на Волхове, зовет и манит неодолимо в земли незнаемые шальная торжествующая весна. И бояре, затеявшие поход на Волгу без «слова новогороцкова» (то есть как там еще повернет, а Новый Город нам не защита, не оборона – сами пошли, дак!), все одно были счастливы и полны веры в себя и молодых, жаждущих растратить себя сил.
Спустясь к неревским вымолам, они тут же кликнули перевоз и, запрыгнув вместе с холопами в долгоносую лодью, поплыли наискосок к тому берегу. Онцифор был прав. С Василием Данилычем стоило переговорить еще раз и не стряпая, а боярин, как они вызнали, был ныне за Онтоном Святым, где под его доглядом готовили лодьи к дальнему пути на Двину. Потому и не возвращались к Великому мосту. Перевозчик, отпихнув шестом пару льдин, вывел лодку на стремнину чистой воды и сильно гребя, погнал ее наискось и вниз к тому берегу.
В сильные зимы неревляна пешком ходили через лед прямо отсюдова в Плотницкий конец, но нынче Волхов не замерзнул даже к Крещенью, а теперь и вовсе разошелся широкою стремительной промоиной в серо-голубых заберегах припайного льда.
Лодочник скользил вплоть с наледью, и величавая груда Святого Онтона проплывала мимо них, близкая и все еще недоступная: лед у воды был тонок. Но вот показалась пробитая пешнями протока. Лодочник, мало черпнув, заворотил туда, и скоро бояре, кинув гребцу несколько зеленых бусин, гуськом подымались в угор на близящий сплошной перестук мастеров-конопатчиков.
Василия Данилыча нашли скоро. Боярин стоял, расставя ноги в узорных сапогах, в распахнутой куньей шубе до полу и, хмурясь и сопя, строжил дворского, которому велено было заготовить смолу и дрова еще с вечера, а он и доселе не доставил ни того ни другого. Оборотя гневный лик – лезут тут иные! – узрел бояр и, забыв про дворского, улыбаясь пошел встречь. Тот в сердцах пихнул в шею молодшего, свирепо прошипев:
– Мигом! – И, пользуясь ослабою, побежал торопить возчиков: ворочали бы побыстрей, пока сызнова не влетело!
Все четверо постояли еще немного, глядя на уже готовые, заново проконопаченные, кое-где в белых полосах замененной свежей обшивки, вытянутые из воды и оттого необычно высокие, с резными драконьими мордами, лишенные оснастки и потому похожие на каких-то сказочных животных лодьи.
– На едаком солнце токо и смоли! Токо и смоли! Снег сойдет, дожди пойдут, уже смола таково льнуть не будет! – разорялся еще, отходя, Василий Данилыч. Вокруг лодей кипела деловитая толковая суета. Мастера, поглядывая на боярина, вершили свое. И когда бояре пошли, разговаривая, посторонь, мастер с вершины корабля прикрикнул, словно своему подручному, деловито и строго:
– Смолы вези, боярин! Не то работа станет, а протор твой!
И Василий Данилыч, покивав и не огорчаясь, крикнул в ответ:
– Мигом! Сам впрягусь, коли! – И только уже оборотясь к спутникам, негромко, но яро договорил про холопа-дворского:
– Шкуру спущу с подлеца, умедлит ежели!
Он царственно шел, топча расшитыми сапогами мокрый, перемешанный с сором снег, волоча по земи подол дорогой шубы. На вопрос, пошлет ли на Двину одного Ивана с Прокопием, отмолвил твердо:
– Сам с има иду!
Только тут, поглядев боярина в деле, понял Александр Обакумович, почему Василий Данилыч не рвется посадничать, предоставив власть братьям, а себе взявши то, без чего и власть не стоит, – дело. Уж и в матерых годах боярин, и сын взросл, а вот – сам едет на Двину с хозяйским доглядом, поведет дружину, нагонит страху на непокорных двинян, заглянет на Вагу, на Кокшенгу, на Уфтюгу… Будет пробираться переволоками, страдать от комарья, с шестопером или саблей в руке вести молодцов на приступ какого-нибудь чудского острожка, вязать и ковать в железа ростовских и прочих данщиков, забравшихся не в свои угодья, спать по лесным охотничьим берлогам, есть обугленное над костром мясо и грызть черствые сухари, пить воду из ручьев, строжить холопов, дабы не промочили дорогой меховой рухляди, собирать ясак с самояди да дикой лопи и с прибытком, с набитыми до верхних набоев лодьями, везя лопоть, скору, сало морского зверя, рыбий зуб и серебро, отправив и отослав в Новгород лодьи с хлебом со своих кокшенгских росчистей, воротит поздней осенью к Господину Великому Новгороду и будет вновь в дорогой шубе бобровой высить тут, строжить слуг, гонять дворских, а к старости, воспомня о душе, затеет каменный храм у себя на Ильиной улице…
Боярина ждал возок, достаточно просторный и для четверых. Кони поволокли его по протаявшей бревенчатой мостовой и скоро, пересекши Никитину улицу и Федоровский ручей, выкатили к вздымавшемуся нагромождению хором и теремов, тут, на горе, казавшихся богаче и сановитее окраинных, посадских, и уже в виду усадеб и храмов Славенского конца заворотили в Ильину улицу.
Въехали во двор. К возку кинулись слуги. Коротко осведомясь, повезли ли уже бочки со смолою к вымолам, и покивав согласно, Василий Данилыч тяжко и твердо начал восходить по ступеням. В сенях, расстегнув резной, рыбьего зуба запон, бросил, не оглядываясь, шубу в руки прислуге. Поведя широко рукою в парчовом наруче с массивным золотым перстнем на безымянном пальце, пригласил бояр в хоромы. Все вослед хозяину скинули верхнее и посажались за стол.
– Слыхал, слыхал! Ладите ушкуи! Молодчов не с три ли тысячи набрали? Али поболе того?! – возгласил трубно, раздвинувши улыбкою могучую бороду.
– У Онцифора были? Живет старик! – Усмехнулся, покачал головою, подумал. – А и прав! Я вон тоже не лезу… Как ноне стало по-новому, дак и лады. Бою-драки меньше, ето Онцифор на добро обустроил! Ето он прав! Совет посаднич и степенной, и свои дела теперь, плотницьки, при нас, ето все так! И цто на Волгу собрались, так! Ведаю! – Он не ударил, уложил кулаки на стол, подумал, сощурясь. – Велик Новый Город, а тесен стал! – Примолвил, утупил чело. Подумал, сказал: – Серебра дам. И струги дам. И молодчов подошлю. А «слова новогороцкова» не достану вам, господа! На стол не выложу! И не прошайте! Ноне опеть с великим князем, с московським теперь, розмирье не розмирье, а неведомо цьто! И тут мое слово последнее: степенному рот замажу, а уж какой быть беды дорожной – сами берегитесь, бояре! Воротите здравы – тута Новгород вам помога опеть!
– Колготы б не было… – нерешительно проговорил Осиф Варфоломеич. Василий Данилыч покосился на него, отмотнул, будто муху отогнал:
– Не будет! «Слова» не будет, а так, чтоб… Ни приставов, ни позовниц на вас не пошлю, ни городецьким не дадим никоторой вести… Так вот! – решительно изрек, приканчивая разговор. – Довольны ли?
Все трое кивнули согласно. Большего и не ждали от «Господина Великого Новагорода». С ханом в открытую и доселева спорить не приходилось, а и великому князю владимирскому Великий Новгород – не указ!
– Ну а довольны – прошу не побрезговать, отведать нашего сига разварного! – изрек Василий Данилыч и хлопнул в ладоши. Двери отокрылись, вбежала прислуга. Начали накрывать на столы.
ГЛАВА 48
Всю зиму на Москву из Мячкова возили белый камень. Мужики, согнанные из деревень на городовое дело, ругались:
– Добро бы лес! Там всего и знатья – топор да руки. А тут эко: не знай, как и подступить к ему!
Плиту ломали железными клиньями, загоняя их в сырой известняк. В сильные морозы долбили дыры, наливали водой. К утру породу разламывало льдом. Грубо отесанные тут же четвероугольные глыбы вздымали на массивные, из цельного дерева, короткие волокуши и в два, а то и в три коня – ежели большой камень – волокли к городу. По всей дороге на Москву тянулись и тянулись друг за другом эти волокуши, и возчики шли рядом, похлопывая рукавицами и погоняя бредуших шагом коней, не дозволяя себе вставать на задок волокуши даже на спусках. Камень был нов. Бревно, оно бревно и есь! Его известно и как везти, и сколь потянет, и как вязать вервием. А эти неподъемные отломы порою не ведали, как и укреплять. В ином месте хозяин стоял, почесывая в затылке, а камень, сорвавшись с перевернутой волокуши и разорвав вервие, лежал посторонь, косо и глубоко уйдя в снег, и незнамо было, как его и здымать теперя! Подъедет боярин, будет почем зря материть, после скликать народ…
Точно в таком положении был Услюм, когда его наехал Никита, торопясь с владычным поручением в Бяконтово село. Никита сперва не признал брата. Бормотнул было, скосив глаза: «Раззя…» – да узрел жалкий, беззащитный взгляд возчика и, разом признав, без слова спрыгнул с седла в снег. На напарника Никите пришлось прикрикнуть. Привязали коней, вырубили ваги. Возились поболе часу в рыхлом снегу, взмокли, переругались, доколе наконец подняли морозный, шершавый, искрящийся инеем квадр на волокушу и вывели коня на утоптанную дорогу. У всех троих тряслись руки. Присели передохнуть, жадно жевали, передавая друг другу, краюху хлеба.
– Эко дело неподъемное князь затеял! – качал головою Услюм, отогреваясь душою от братней помоги. Напарник Никитин, откусывая в очередь хлеб, важно изрек:
– Будет теперича Москва белокаменна! – И все трое молча склонили головы уже не впервой услышанному речению. Слово было изречено – и как прилипло, пригодилось, по-люби пришло до того, что в песнях позднейшая краснокирпичная Москва упорно продолжала называться белокаменною.
Услюм коротко сказывал о новой жене: порядливая, обиходная, жалимая – для него это были главные бабьи добродетели, повестил о детях, с прежнего быванья не чужих теперь и Никите. Никита молча кивал головою. Уже садясь на коня, вымолвил:
– Не князь и затеял! Митрополит! Наш владыка далеко чует: быть может, Ольгердово нахождение! Так что, браток, нам с тобою тоже у етого дела негоже спать. Ну, бывай! На спусках-то силом не держи лошади. Она сама почует, как ей способней!