412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Горький » Текст книги (страница 17)
Горький
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 10:37

Текст книги "Горький"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

11

В тридцатые Горький вновь активно занялся драматургией. Только теперь становится понятно, что его театр – по преимуществу агитационный, пропагандистский, что к драме он обращается не тогда, когда ему надо разобраться в себе или реформировать жанр, а тогда, когда нужно срочно что-то объяснить массам в максимально доходчивой форме. Удачи у него здесь возникают скорее случайно – когда автор имел в виду что-нибудь простое и прагматичное, а получилось у него, в силу таланта, неоднозначное и будящее мысль. Пьесы тридцатых годов, за исключением «Булычева», не представляют собой ничего выдающегося, хотя на советской сцене они держались долго.

В «Егоре Булычеве и других» – из этой пьесы Сергей Соловьев впоследствии сделал очень неплохой фильм с Михаилом Ульяновым в главной роли – по крайней мере есть что играть: нестарый, крепкий еще купец-миллионщик смертельно болен и не желает мириться с биологической обреченностью, в которой, впрочем, слишком проглядывает классовая. Эта смертельная болезнь сильного человека, так же как и гибель Игната Гордеева и Ильи Артамонова, выступает метафорой его роковой неуместности в мире ничтожеств, погибшей силы, направленной не на то. На что ее надо было направить Фоме Гордееву, сыну Игната, – Горький еще не понимал; в двадцатые годы, сочиняя «Дело Артамоновых», он уже отлично видел – или полагал, что видит, – альтернативу артамоновскому «делу»: большевизм – вот куда надо идти человеку сильному и цельному. «Егор Булычов» – вечная горьковская коллизия: сильный и обаятельный герой, пропадающий ни за что. Правда, герои, занятые правильным делом, у Горького почему-то всегда необаятельны: о Павле Власове сказать нечего, правоверный большевик Кутузов из «Жизни Клима Самгина» решительно ничем не запоминается читателю, а в «Егоре Булычове» главному герою и вообще никто не противостоит. Горький и рад бы вписать туда революционера, но вся художественность, вся изобразительная сила ушли на Булычова, и революционер тут по большому счету не нужен: «Булычов» – драма не борьбы, а обреченности. Действие происходит вскоре после начала Первой мировой войны, Булычов отлично понимает, что война – ошибка, и притом такая, от которой империя неизбежно погибнет; предчувствие собственной гибели накладывается на неумолимые эсхатологические догадки.

Как ни странно, «Булычов», написанный в 1930–1931 годах, по большей части в Сорренто, – автобиографическая, едва ли не исповедальная вещь, и в этом смысле единственная: прочие сочинения тридцатых годов идеологичны насквозь. Булычов почти дословно повторяет слова Горького о том, что плоха медицина, не умеющая справиться со смертью. Здесь опять звучит старая тема, впервые намеченная еще в «Девушке и Смерти»: как так – общая участь?! Этого не может быть! Горький всегда был болезненно озабочен тайной умирания, написал об этом одну из лучших своих зарисовок – короткую новеллу «Умирание» 1919 года, в которой описал, как у него на глазах, в кухне, тесной и полной тараканов, в полном сознании умирает умный и трезвый человек и у рассказчика, присутствующего при его последних минутах, не находится ни одного утешения, ни одного слова, которое не показалось бы оскорбительной фальшью рядом с такой окончательной истиной, как смерть. Это вглядывание в предел, за которым, по твердому горьковскому убеждению, ничто, а вместе с тем и окончательного «ничто» он допустить не хочет, потому что иначе все обессмысливается, – составляло предмет его неотступных размышлений, столь болезненных, что даже и в прозу он старался эти мысли не допускать. Мучительное неприятие смерти могло со стороны показаться трусостью, а у Горького ведь не трусость – у него, если угодно, онтологический, бытийственный спор с мироустройством. Видимо, эта же сосредоточенность на тайне смерти и бессмертия привлекала его в Толстом, и не зря, объясняя причины этой толстовской сосредоточенности, он в чем-то пробалтывался и о себе: как это – я и умру?! Я, вмещающий столько, столько помнящий и умеющий! «Егор Булычов» формально – история про обреченное царство и обреченного человека в нем, а по сути – вопль протеста против собственной участи. Именно поэтому тут никакой революционер и невозможен: с социальным-то строем он справится, а с биологическим законом что сделает?

Именно отсутствие положительного революционера, заметим, делает «Булычева» одной из самых точных пьес о гибели империи: не большевики ее погубили, их роль пренебрежимо мала – она пала сама. Именно поэтому Горький категорически запретил вахтанговскому постановщику пьесы Борису Захаве использовать найденный им финал, в котором за окном поют «Марсельезу», как бы отпевая Булычева и приветствуя новый мир. Этот финал, обиженно замечает Захава, всем в театре очень понравился. Но Горький отверг его категорически – пьеса не про «Марсельезу», а про то, что весь мир непоправимо сдвинут, нет вокруг ни одного надежного, умного и просто порядочного человека. И это тоже показательно: обреченному не поможет никто, надеяться не на кого, каждый умирает в одиночку. Все это делает «Булычева» сильной пьесой – может быть, сильнейшей из написанных в СССР в тридцатые годы, до леоновской «Метели»; но Горький, сам испугавшись художественного результата, срочно приписал к «Булычову» вторую часть – пьесу «Достигаев и другие», где уже вовсю действует большевик Рябинин, а в финале появляется Бородатый солдат. Пьеса заканчивается обыском – это, кстати, характерное явление для тогдашней драматургии: обыск и арест в финале «Зойкиной квартиры» Булгакова, арест и обыск в финале «Сомова и других» (эту пьесу Горький не дал ни в печать, ни на сцену), ну и «Достигаев» венчается обыском, причем авторская характеристика Бородатого солдата в разговоре с вахтанговцами, репетирующими пьесу, весьма любопытна:

«Его надо сделать отчетливо. Он эпический солдат. Черт его знает, чего он не видел на своем веку: он не то что понял что-то, но он почувствовал, всем своим существом почувствовал: «Вот что надо делать!» Это типичный человек того времени. Он понял: «Вот что надо делать – надо хозяев убивать всех»; и вот пришел убивать. Собственно говоря, ему люди эти – и даже его старый хозяин – сами по себе безразличны. Это был такой тип, время таких очень много образовало. Так что он такой спокойный, эпический человек. Он говорит чуть-чуть с маленьким юмором… Это какой-то массовый человек, палец чьей-то руки. Ему особенно беспокоиться, особенно говорить не нужно; он говорит спокойно. Он злорадствовать не будет, но и жалеть не будет. Если нужно, то и сам расстреляет».

Как хотите, а в этой характеристике слышится ужас. Горький действительно много повидал таких человеков с ружьем в 1917–1919 годах и отлично знал их деланое равнодушие, эпическое спокойствие, легкость расправ… Триумфальное пришествие нового мира обставлено у Горького шуточками Бородатого солдата – и потому финал «Достигаева» никоим образом не внушает исторического оптимизма. Горький не оставлял надежды как-нибудь так показать обреченность купеческого класса, чтобы она стала действительно очевидна, чтобы у сильного и властного героя появился внятный антипод, – но даже переделка «Вассы Железновой», пьесы 1910 года, в которой зверство Вассы усилено и педалировано, не выполняет этой задачи: кроме Железновой, сильных образов в пьесе нет. Горький вписал туда революционерку Рахиль, сноху Вассы, – но революционерка, как обычно, вышла на редкость неубедительной. А сама смерть Вассы от паралича сердца остается искусственной развязкой, ничего не объясняющей и не меняющей: Горький, как-никак, был реалистом – в том смысле, что понимал логику реальности. Если русское купечество и было обречено, то потому, что соотношение между людьми способными, сильными – и слабыми, лживыми, зачастую просто душевнобольными было примерно один к двадцати, как и в списке горьковских действующих лиц. Васса, конечно, не перл создания, но те, кто ее окружает, – вовсе никуда не годятся. Не случайно во времена торжествующего советского феминизма, сильных женщин и слабых мужчин именно к этой пьесе почти одновременно обратились кинорежиссер Глеб Панфилов и театральный реформатор Анатолий Васильев: фильм «Васса» 1983 года и спектакль «Васса Железнова. Первый вариант» (1978) были важными символами эпохи. У Панфилова Вассу играла Чурикова, у Васильева – Никищихина, обе точно изображали трагедию силы и обреченности, хотя панфиловская Васса была существом умным и в чем-то жертвенным, а у Никищихиной преобладала жестокость, которую Васильев отнюдь не склонен был оправдывать. Интересно, что идеи оправдания русского капитализма, восторг перед купечеством и прочие приметы постперестроечной реальности явили себя в спектакле МХАТа им. М. Горького 2004 года, где Вассу играла Татьяна Доронина: она и вовсе попыталась сделать ее ужасно милой, что, конечно, не способствовало художественному результату.

12

Особняком в горьковском творчестве стоит пьеса «Сомов и другие» – драма, посвященная процессу Промпартии и шахтинскому делу, первым советским публичным процессам, на которых обвиняемые признавались во всем и получали смертные приговоры, заменяемые покамест различными сроками; это были процессы над научно-технической интеллигенцией, в основном из числа старых «спецов», и задача их была – срочно найти «вредителя», на которого легко списать все неудачи в народном хозяйстве (а неудач хватало – голод, катастрофическое падение производительности труда, отсутствие нормальных стимулов на производстве). Требовался, во-первых, виновник, а во-вторых, страх. Горький писал Леонову 11 декабря 1930 года, что читал газетные отчеты о суде, «задыхаясь от бешенства». Ясно, что ненависть была направлена на «врагов народа», названных в том же письме «подлецами», а никак не на режиссеров показательного процесса; именно в 1930 году Горький с особенной яростью обрушивается на западных интеллигентов, пытающихся защитить своих российских коллег и указывающих на явные нестыковки в тезисах обвинителей. Горький, в отличие от западных борцов за права человека, безоговорочно поверил всем обвинениям и тут же принялся работать над агитационной пьесой.

Наиболее любопытен в ней именно образ вредителя Сомова – это завершение важной линии горьковского творчества. У нашего правоверного ницшеанца встречаются два типа сильных личностей, намеченных, как мы говорили, еще в «Старухе Изергиль»: это Данко, жертвующий собою для людей, и Ларра, людей презирающий. Ницшеанство бывает хорошее и плохое. Когда герой-одиночка спасает людей, творит шедевры, испытывает любовную страсть – он вызывает авторское восхищение; когда он высокомерен и на каждом шагу самоутверждается, полагая всех прочих мыслящим тростником, – автор его решительно осуждает и всячески отмежевывается. Сомов – как раз ницшеанец второго типа, презирающий людей (заметим, что ницшеанцы-убийцы, ницшеанцы-безумцы у Горького чаще всего интеллигенты, а положительные сверхчеловеки – обычно либо босяки, либо, в позднейшую эпоху, большевики). Сомов сделался вредителем не только из-за обиды на советскую власть – это скорее мотив его матери Анны, жалеющей о старых временах; Сомов руководствуется не личной местью, не политикой, не эстетическим отвращением к советским манерам и вкусам, а чрезмерной, гипертрофированной жаждой славы и самоутверждения. Ему кажется, что он прозябает; нет истинного дела, подлинного дерзания. Он становится вредителем потому, что это единственный доступный ему способ подняться над массой, – но масса устами старых рабочих Крыжова и Дроздова разоблачает вредителя и спасает завод. Образ человека, испытывающего границы собственной власти и тщетно пытающегося расслышать окрик собственной совести, – для Горького опять же не нов: стоит вспомнить провокатора из рассказа «Карамора». Сомов – персонаж, которому тщеславие и жажда самоутверждения заменили совесть; жена Лидия обзывает его фашистом, потому что фашизм, в понимании Горького, как раз и начинается с высокомерия. Внутренне эта концепция очень стройна, и единственный ее порок в том, что с действительностью она не имела ничего общего: Сомов – персонаж вымышленный, умозрительный. Демонический Сомов – горьковская, не особенно удачная попытка оправдать для себя показательные процессы, выдумать мотивацию для вредителя; поскольку никакого вредителя не было в природе, если не считать вредительницей советскую власть, – художественная убедительность драмы оказалась на нуле: несмотря на дружные восторги слушателей, главным образом из семейного и дружеского круга, – Горький от публикации и постановки «Сомова и других» отказался. Это делает честь его интуиции – не то до «Чужой тени» Константина Симонова на советской сцене могла бы появиться пьеса о вредителях, считающих себя недооцененными, и отважных, но вежливых чекистах, обещающих немедленно разобраться что к чему.

13

Однако агитационная деятельность Горького, разумеется, далеко не ограничивалась театром. Никогда в жизни не было у него такого объема оргработы, как в СССР в тридцатые годы, особенно сразу после окончательного (в 1932-м) переезда в Союз Советов. Больше всего он носился с двумя своими навязчивыми идеями: первая – книжные серии, в которых пролетариату излагали бы в доходчивом виде историю мировой культуры, русской революции, фабрик и заводов (последняя инициатива – самая необъяснимая: кому нужна история фабрик и заводов? Кто будет о ней читать, особенно если работает на этих заводах и фабриках?!). Коллективный писательский подряд необходимо было внедрять, по мысли Горького, хотя бы потому, что на внедрении коллективного труда стояла вся советская мифология, сельское хозяйство подверглось коллективизации, так пора и литературу коллективизировать, как он уже пытался когда-то в «Знании»! Привлечь лучших, раздать задания, разбить историю на главы, каждому вручить по главе – знай пиши! Такой опыт уже был в «Сатириконе», и вполне удачный, но тут-то все было всерьез! Преимущество у такого образа действий было ровно одно: писателю давали заработать. Но необходимость знакомиться с фабрично-заводскими архивами, выслушивать рассказы пролетариев, описывать жизнь удалых купцов, талантливых, но исторически обреченных… Реконструировать историю большевистской агитации на фабриках, перелистывать ломкие желтые страницы большевистской прессы, подгонять стилистику под слезливо-пафосную «Мать»… О, как все это вязло в зубах, как невозможно было ни писать, ни читать эту фабрично-заводскую историю! А ведь талантливые люди мучились, смертельно больной Ватинов ездил на фабрику, производящую электрические лампочки, Мария Шкапская описывала историю ивановского текстиля – Горький умер, серия прекратилась, рукопись так и осталась ненапечатанной…

Были у него и более удачные проекты – «Библиотека поэта», существующая поныне; «Жизнь замечательных людей» (тоже процветающая); «История молодого человека»… Он же придумал издательство «Academia» – новую, усовершенствованную версию «Всемирной литературы»… Все тот же коллективный писательский труд породил и лично Горьким задуманную и отредактированную книгу о строительстве Беломорско-Балтийского канала – первой стройки социализма, на которой использовался исключительно труд заключенных. Причем уголовные и политические составляли уже примерно равные доли – шел 1933 год. Сам Горький, посетив строительство в составе возглавляемой им группы лояльных литераторов, обратился к чекистам с нежными словами: «Черти драповые, вы сами не понимаете, какое великое дело тут делаете!» И прослезился – он это хорошо умел.

Книга вышла в свет 20 января 1934 года и была посвящена только что открывшемуся XVII съезду партии – впоследствии он получил название «Съезд победителей»; две трети этих победителей были потом репрессированы – за то, что Киров на съезде чуть не обогнал Сталина по числу голосов при избрании генсека. Соредакторами книги были Горький, а также низвергнутый, но еще не репрессированный вождь РАППа Леопольд Авербах; с чекистской стороны проект курировал начальник строительства Беломорканала Семен Фирин. Писателей собрали около тридцати человек, некоторые – как Булгаков – отклонили приглашение. Приняли его Алексей Толстой, Николай Погодин, Виктор Шкловский, Михаил Зощенко, Александр Авдеенко, Всеволод Иванов, Бруно Ясенский, Вера Инбер… Просился и Андрей Платонов – видимо, не столько ради легализации своего положения в литературе, сколько ради действительно уникального материала, который можно было в этой поездке увидеть; его не пустили. Интересно, что книга эта была в 1937 году запрещена – двое из соредакторов были арестованы, а третий умер. Но в 1934 году она выглядела воплощением горьковской мечты – коллективный труд, знакомство с жизнью, роскошное оформление!

Писательская бригада стала главной единицей литературного процесса. Эти бригады – в их составе были и крупнейшие писатели эпохи, и литературные поденщики, и откровенные бездари-конформисты – раскатывали по всей России, мешая великие дела с халтурой, бессмыслицу с подвигом, культуртрегерство с коллаборационизмом. Одни переводили с языков народов СССР бесконечные и одинаковые народные эпосы (а зачастую просто сочиняли эти эпосы): так выживали серьезные поэты, вытесненные в ниши переводчиков, – Липкин, Тарковский, Штейнберг, Шенгели, Петровых. Другие переводили грузинских, украинских, белорусских коллег, дагестанских ашугов и казахских акынов на русский язык. Третьи воспевали железную дорогу, отправляясь в агитпоезде, состав которого утверждал лично Лазарь Каганович, транспортный нарком и вернейший сатрап. Вершиной же оргработы Горького в писательской среде стало создание Союза писателей – организации несравненно более массовой, чем пресловутая Российская ассоциация пролетарских писателей, разогнанная в 1932 году. РАПП делила всех литераторов на пролетариев и попутчиков, отводя последним чисто техническую роль: они могут обучить пролетариев формальному мастерству и отправляться либо на переплавку, то есть на производство, либо на перековку, то есть в трудлагеря. Сталин сделал упор как раз на попутчиков, ибо курс на восстановление империи – с забвением всех интернациональных и ультрареволюционных лозунгов двадцатых годов – был уже очевиден. Попутчики – писатели старой школы, признавшие большевиков именно потому, что только им оказалось под силу удержать Россию от распада и спасти от оккупации, – воспрянули духом. Требовался новый писательский союз – с одной стороны, нечто вроде профсоюза, занимающегося квартирами, машинами, дачами, лечением, курортами, а с другой – посредник между рядовым литератором и партийным заказчиком.

Горький занимался организацией этого союза весь 1933 год. С 17 по 31 августа в Колонном зале бывшего Дворянского собрания, а ныне Дома союзов, проходил его первый съезд. Основным докладчиком был Бухарин, чья установка на культуру, технику и некоторый плюрализм была общеизвестна; назначение его основным оратором съезда указывало на явную либерализацию литературной политики. Горький брал слово несколько раз, преимущественно для того, чтобы вновь и вновь подчеркнуть: мы не умеем еще показывать нового человека, он у нас неубедителен, мы не умеем говорить о достижениях… Особый его восторг вызвало присутствие на съезде народного поэта Сулеймана Стальского, дагестанского ашуга в поношенном халате, в серой потертой папахе. Горький с ним сфотографировался – они со Стальским были ровесниками; вообще во время съезда Горький очень интенсивно снимался с его гостями, старыми рабочими, молодыми парашютистами, метростроевцами (вместе с писателями почти не позировал, тут была своя принципиальная установка). Отдельно стоит упомянуть нападки на Маяковского, которые прозвучали в горьковской речи: он уже мертвого Маяковского осудил за его опасное влияние, за недостаток реализма, избыток гипербол, – видимо, вражда к нему была у Горького не личная, а идеологическая.

Первый съезд писателей освещался в прессе широко и восторженно, и Горький имел все основания гордиться своим давним замыслом – создать писательскую организацию, которая бы указывала литераторам, как и чем им заниматься, а попутно обеспечивала бы их быт. В собственных письмах Горького в эти годы море замыслов, советов, которые он раздает с щедростью сеятеля: написать книгу о том, как люди делают погоду! Историю религий и церковного грабительского отношения к пастве! Историю литературы малых народов! Мало, мало радуются писатели, надо веселее, ярче, азартнее! Понять этот его постоянный призыв к радости можно двояко. Может, он собственный ужас перед происходящим так забалтывал, – но ни в одном из его очерков этой поры нет и тени ужаса, ни даже сомнений в безусловном торжестве справедливости на просторах Союза Советов. Один восторг. Так что другая причина, вероятно, в том, что литература тридцатых годов так и не научилась талантливо врать – и если врала, то очень уж бездарно; Горький искренне недоумевал, видя это. Он был, как ни странно, чрезвычайно далек от жизни, которой жили большинство российских литераторов, не говоря уже о народе, о котором они писали; представления его об этой жизни черпались в основном из газет, а почта его, видимо, строго контролировалась уже знакомым нам секретарем Петром Крючковым. На это указывает посещавший Горького в 1935 году Ромен Роллан. Горький был искренне убежден, что живет в раю, и именно описаний рая требовал от молодых коллег, тщетно пытаясь заразить их своим вечно молодым азартом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю