Текст книги "Хроники ближайшей войны"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Как я нашел кепку Ленина и внука Мандельштама
1. Кепка
В Армению нас с фотографом Бурлаком позвал фонд «Перспектива», возглавляемый одним из самых симпатичных и радикальных местных политологов Арамом Карапетяном. Карапетян резонно полагает, что в Закавказье Россия и Армения нужны друг другу, а больше никому особенно не нужны. Чтобы это как следует понять, им надо познакомиться. Что они будут делать дальше – объединяться в борьбе с наступающим исламским радикализмом, обмениваться акциями, покупать коньячный завод за долги, снимать совместные фильмы,– уже не так важно. Для начала важно после долгой паузы безвременья повидаться и посмотреть друг на друга. Вон Касьянов в Армению уже съездил, чем хуже мы с Бурлаком? Мы, может, еще больше любим коньяк.
Для основательного знакомства с проблемным регионом Карапетян собрал дюжину московских журналистов, отвез их в Ереван, поселил в гостиницу и спросил: что вас интересует? Что хотите, то и смотрите. Водителя мы в случае чего организуем.
Надо вам сказать, что Армения – довольно специальная страна. Всякий побывавший там, хоть в советское, хоть в постсоветское время,– знает, что тут все первое. В крайнем случае второе. Первая по качеству родниковая вода, первое в мире виноделие, возникшее три тысячи лет назад, и даже первый в мире Хам – сын Ноя – тоже хамил не где-нибудь, а в окрестностях горы Арарат. Армения – родина французского шансона в лице Азнавура и нового подхода к симфонической музыке в лице Караяна. Литература американского Юга тоже, слава Богу, придумана Сарояном. Поскольку нигде в мире явно не пьют столько кофе, сколько в Армении,– можно утверждать, что и кофе сначала изобрели армяне, а потом у них передрали латиносы. Но если насчет кофе и шансона можно еще спорить, то насчет кепок все понятно.
Армения есть безусловная и бесспорная родина кепки, поскольку в Советском Союзе светлый облик кавказца складывался из длинного хищного носа, чутко втягивающего запахи окрестных женщин, из козырька кепки-аэродрома и небольшой пирамиды мандаринов, над которой все это нависало. Убедительно шевеля носом из-под кепки, кавказец втюхивал мандарины бледным жителям северных городов. В северных городах людей в больших кепках давно уже было больше, чем на исторической родине. Это называлось «диаспора».
В пролетарской кепочке вошел в советское кино герой Армена Джигарханяна. В кепках ходили персонажи Матевосяна. Нос, кепка, мандарин – по этой триаде безошибочно опознавался кавказский гость; честь изобретения легендарного головного убора оспаривала у Армении Грузия, но грузина как-то легче вообразить в папахе. В чем-нибудь этаком каракулевом. Можете вы мысленно нахлобучить на Шеварднадзе кепочку? Ничто на нем не смотрится, кроме цековского «пирожка». А на Кочаряна запросто.
На самом деле, конечно, пролетарское украшение было изобретено в конце прошлого века в Европе и вошло в моду сначала среди парижских шоферов, в кожаном варианте, а затем среди немецких рабочих, в тряпочном. Но армянину вы этого не докажете. Если лучшие кепки шьют здесь, то их и изобрели здесь, эли? (не так ли?). Все, кого мы спрашивали о происхождении главного кавказского символа, уверенно отвечали: это наше, армянское ноу-хау. И был знаменитый ереванский завод головных уборов, который теперь – комбинат по пошиву одежды на улице Комитаса.
Схватив такси за тысячу драм (армянский аналог пятидесяти рублей, нечто вроде пятиэровой монетки, за которую можно доехать в любую точку Еревана), мы отправились на улицу Комитаса, в центр, в надежде попасть в самое средоточие заветного национального промысла. Там, однако, нам с вечной армянской скорбью в глазах сообщили, что линия, производившая легендарные кепки, закрыта за нерентабельностью. Раньше их шили на весь Союз, и они пользовались огромной популярностью, потому что были, вах, самые лючшие. Но теперь на Союз шить не надо, а вся Армения давно окепочена. Поэтому любимый промысел отдан на откуп местным ремесленникам, многие из которых, однако, занимаются своим делом вот уже по сто пятьдесят лет. Это называется «династия».
– И где найти такую династию?– спросил я без особенного энтузиазма.
– О,– таинственно произнес старый мастер с бывшей кепочной линии.– Есть один мастерская (вероятно, всем известна волшебная способность армян обо всем мужском говорить в женском роде, и наоборот). Он необычный, древний. Лучший в Ереван. Там весь город себе шьет. Улица Киевян, тридцать три. Ехать так, так и вот так,– он извилисто показал, как ехать.
– Скажите, а что же у вас теперь шьют вместо кепок?– поинтересовались мы на прощание.
– Хорошие фуражки камуфляж,– с достоинством сказал мастер.– Тоже кепка, только военний.
Это, в общем, соответствует новой Армении, которая являет собою довольно экзотический синтез латиноамериканской вечно воюющей республики, где ежемесячно происходят военные перевороты,– и восточной царственной лени, знаменитой кавказской неги. Нечто подобное можно наблюдать в Абхазии. С одной стороны – молодые генералы, которые периодически захватывают власть, свергаются, меняют парламент, образуют автономии и пр. С другой – восточный пофигизм и умение радоваться простым вещам вроде винопития и мясоедения; так возникает упоительный синтез, который Лимонов назвал «Войной в ботаническом саду». Конечно, в Армении все это не совсем так – на ботанический сад она не похожа, земля ее камениста,– но войны и политические страсти в ней так и кипят, причем кипят лениво, тяжело и душно, как кофе в джезве (уж джезву-то точно изобрели армяне). После Карабаха, который на сегодняшний день так и не имеет ясного статуса и превратился, по сути, в абсолютно авторитарный, почти никем не признаваемый режим, здесь мало верят в революции, войны и национально-освободительные движения; почти все борцы за свободу Карабаха давно сбежали оттуда в ужасе от того, что получилось. Однако в самом Ереване действуют 142 политические партии, и некоторые из них здесь называют «партиями запорожского типа» – не потому, что в них присутствует запорожская вольница, а потому, что весь их состав способен разместиться в одном «Запорожце». Эта модель по-прежнему популярна в Ереване.
…Некоторое время мы поплутали так, так и так, но наконец вырулили на Киевян, где отыскали дом 33. «Нарушаю!– с упоением кричал водитель Жора, чудом ориентируясь в ереванском автомобильном хаосе.– Опять нарушаю!» Наконец мы высадились у скромного полуподвальчика, спустились вниз, и я обомлел.
В небольшой, жарко натопленной мастерской (включены были четыре обогревателя) стрекотало пять старомодных машинок, пахло кофием, а вся стена – метра эдак четыре на шесть – была завешана кепками любых фасонов и разновидностей. Я никогда не видел столько кепок в одном месте. Тут были восьмиклинки и «аэродромы», кожанки и пестрые тканые кепочки в духе Олега Попова, с козырьками и без, с пумпончиками и пипочками, ленточками, узорчиками и даже ушами. Тут были кепки на всякий вкус, от парижского до зюгановского, от эстетского до пролетарского,– и хозяин мастерской Размик Аракелян с важностью и удовлетворением оглядывал потрясенных гостей.
– Кофе?– важно спросил он.
Сколько шьют в Армении кепки, столько занимаются этим делом мастера Аракеляны; нынешний Аракелян шьет их ровно сорок лет, с 1962 года. Навыки передал ему отец, а тому – его отец, великий эриванский кепочник, шивший подарок Ленину.
Когда Ленин впервые появился перед народом в кепке – история умалчивает, потому что толком не знает. До эмиграции его любимым головным убором был котелок, в котором он и показывался на людях в пятом году. И даже в седьмом его еще видели в котелке. В Париже его несколько раз видели в канотье – соломенной шляпе, не особенно шедшей к его крупному лысому лбу. И только в Германии Ильич с кепкой наконец нашли друг друга: он подхватил эту моду у немецких рабочих. В семнадцатом вождь вернулся на Родину другим человеком: он уже не расставался с приплюснутой кепочкой, в ней позировал фотографу (в парике, без бороды), в ней прогуливался по Кремлю. Несколько кепок вождя хранятся в Горках. Он любил фотографироваться в этом непритязательном головном уборе. И в самом деле, Ленин дооктябрьский – теоретик, публицист, создатель бессмертного «Материализма и эмпириокритицизма» – совсем не то, что Ленин в 1918 году, руководитель первого в мире рабочего государства, деловитый суетливый менеджер, вечно путающийся в папках на собственном столе. Ленину до «Государства и революции» шел котелок, но Ленин времен «Очередных задач советской власти» прямо-таки сросся с кепкой, стал немыслим без нее. Она запечатлена во всех памятниках, а в некоторых даже дважды: одна кепка у Ленина на голове, другая зажата в энергично жестикулирующей руке. Вероятно, на случай, если свалится первая.
Есть даже специальная модель, именуемая «ленинкой»: в ней-то Ильич и приехал в Россию в 1917 году. Это мягкая кепка с небольшим козырьком и тесьмой, теплая, рассчитанная на осенне-зимний сезон. Трудящиеся всего мира знали, что Ленин носит именно такую. И в Закавказье об этом знали тоже.
Армения входила в состав Закавказской республики, добровольно присоединившейся к Советскому Союзу. Старый кепочный мастер Аракелян решил сшить Ленину подарок. Он знал, что скоро из Эривани поедет в Москву большая делегация. Что можем мы подарить, обитатели скудной земли? Говорят, армянин пришел к Богу последним, и Господь, раздав все более наглым и напористым, кинул армянину вместо территории горсть камней: как хочешь, так и возделывай. Одна девочка из нашей группы, пожелавшая в своем тосте, чтобы экономика Армении была такой же богатой, как ее плодородная земля,– долго не понимала, отчего принимающая сторона так бешено зааплодировала. Так что мы можем подарить? Виноградное вино? Но Ленин не пьет виноградного вина… Козьего сыра? Но кто знает, понравится ли Ленину сухой и острый козий сыр? Барашка? Но как довезти Ленину барашка? Да и наверняка он тут же отдаст его детям, он все отдает детям… Надо сшить Ильичу кепку, сказал старый мастер. Никто лучше нас не сошьет ему кепку. Кепку он не отдаст детям.
И мастер шил.
Мастер знал, что у Ленина огромная голова, в которой помещаются все мысли о трудящемся народе. Он знал, что у Ленина могучий лоб, крупный затылок человека, привыкшего думать о последствиях,– кепку надо шить большую. И ее надо сделать теплой, потому что в Москве холодно. В козырек надо зашить твердого картона, подкладку сделать шелковой, а верх соорудить из лучшего сукна. Мастер вкладывал в эту кепку все свое искусство и всю любовь к далекому Ленину, потому что Ленин должен был надеть закавказский подарок – и все сразу понять про армянский народ. Про армянские проблемы и беды, выносливость и утеснения, и древнюю православную веру, и горские упрямые нравы. Это был подарок со смыслом. Ведь путь к мозгу Ленина лежит через кепку. Пусть он поймет, как мы хотим дружить с Россией и как нам нужно, чтобы он про нас помнил.
Но пока собиралась делегация, и пока решался вопрос об ее составе, и пока мастер шил кепку – Ленин умер. И головной убор, таящий в себе всю правду о Закавказье,– так и остался висеть на стене мастерской.
Мастерская переезжала множество раз. В конце концов она обосновалась в полуподвальчике на Киевской улице, и кепка, всегда висящая отдельно, заняла почетное место на особом гвозде. Ее никому не дают примерять – она предназначена для одного, который наденет ее и сразу все поймет про решение проблем Кавказа. Может быть, если в Армению приедет руководитель России или генеральный секретарь ООН, ему дадут таинственный головной убор. И он озвучит наконец рецепт древнего мастера – совет, как всех примирить и сделать богатыми.
Но Путин пока не едет, да она и мала ему, наверное.
– Какой модел вы хотите?– учтиво спросил меня Размик Аракелян. На шее у него висел сантиметр, и сам он был похож на грустного королевского портного из сказки. Вокруг хлопотали его неутомимые подданные.
– Сшейте мне ленинку, пожалуйста. Может, я тоже что-то пойму. А это долго?
– Это недолго,– строго сказал мастер.– Я сошью ее при вас. Садитесь, пейте кофе.
– Снимать можно?– спросил Бурлак.
– Почему нет?– пожал плечами Аракелян.– Тайна нэ в том, что дэлаешь. Тайна в руках, это нэ снимается.
И он стремительно обмерил мою голову своим древним сантиметром, и белым мелком наметил выкройку на куске лучшего сукна, и в мгновение ока сшил кепку, и стал подвергать ее средневековым процедурам: напялил на какой-то деревянный древний прибор («Наш инструмент, семейный, антиквариат теперь») и принялся растягивать, потом на другом приборе разглаживал, и я со священным ужасом слушал, как тяжело поворачиваются и скрипят деревянные шестерни. Он обдавал кепку водой и гладил ее утюгом, обшивал лентой и приминал,– и ровно через сорок минут вручил мне чуть уменьшенную копию той, что висит на прочном стальном гвозде, в стороне от прочих, на стене его ателье.
– Наденьте,– сказал он повелительно,– и вы почувствуете.
Было бы неправдой сказать, что я сразу понял решение всех проблем Закавказья. Но кепка потомственного мастера Аракеляна, безусловно, сильно подняла мое настроение. Первая моя мысль была о том, что прекрасно уметь что-нибудь делать как следует. Впрочем, я всегда это понимал. Вторая мысль, пришедшая через кепку, была о том, что распад СССР ничего в нас по большому счету не изменил.
– Прекрасно,– сказал я.– Спасибо, Размик.
– Приходите,– кивнул он и не взял денег.
Теперь я вполне могу изображать лицо кавказской национальности, поскольку нос у меня есть и так, а мандарины я могу купить у другого лица кавказской национальности. На армянина я в этой кепке похож гораздо больше, чем на Ленина. И не сказать, чтобы меня это огорчало.
2. Внук Мандельштама
После моего чудесного преображения фотограф Бурлак захотел себе штаны.
– Прикинь,– повторял фотограф, известный своей прижимистостью.– С тебя за кепку денег не взяли, а с меня не возьмут за штаны. Ну, может, штаны чуть побольше кепки. Но все равно возьмут немного. Потом, я гость. Может, мне Рафаилыч это устроит (так Бурлак с первого дня ласково называл принимающую сторону, то есть политолога Карапетяна). Нет, я понимаю, конечно, что они люди небогатые. Но и бедный фотограф тоже человек небогатый. У меня дочь только что родилась.
Я уже привык к разговорам фотографа Бурлака, составляющим неотменимый фон всех наших совместных поездок. Я уже знаю, что говорит сам с собою он главным образом о деньгах, еде, одежде и прочих бытовых проблемах, прикидывая возможные выгоды. Фотограф Бурлак любит свою семью и желает ей процветания.
– Штаны,– бормотал он, сидя перед телевизором в гостинице.– Прикинь, штаны. Прямо при мне пошьет. Сто пудов, тут дешевле, чем в Москве. Заодно я сниму. А ты напишешь, что этот мастер шил когда-то штаны Ленину. Прикинь, ему реклама, а тебе репортаж.
Измученный этими разговорами, я предложил подарить Бурлаку кепку.
– Что мне кепка,– печально сказал Бурлак.– Я не Лужков, чтобы в кепке. А штаны – прикинь, штаны! Я приезжаю, а Наташа спрашивает: Максим, откуда у тебя штаны? А я говорю: мне это пошил потомственный армянин, он занимается этим делом сто пятьдесят лет, они из чистой овечьей шерсти, собранной на Арарате.
На третий день я не выдержал и сдался. Мы позвонили Аракеляну и узнали, где работает его друг, занимающийся пошивом брюк. Мастерская находилась в старой части города, опять в полуподвале. Радостный Бурлак на всякий случай прихватил побольше пленки, и мы поехали.
Здесь тоже работали рефлекторы и суетились закройщики, и пахло кофе и крепким армянским табаком «Гарни», а в правом углу над портняжными принадлежностями стоял Осип Мандельштам.
Никогда в жизни не видел я такого сходства.
– Ты видишь?– спросил я у Бурлака.
– Чего?
– Вон там, в углу…
– И что?
Закройщик обернулся к нам, слегка запрокидывая голову и дружелюбно изучая из-под век. Он был невысок, щупл, неестественно прям и горбонос. В рыжеватых его волосах отчетливо видна была ранняя лысина – умная, со лба. Он надел дешевые очки:
– Что хотите, друзья?
– Желательно бы штаны,– просто объяснил Бурлак. Закройщик, не говоря ни слова, спокойно подошел снимать мерку с нового посетителя. Он доставал Бурлаку примерно до груди.
Бурлак, конечно, профессионал, но не настолько, чтобы Мандельштам шил ему штаны. Не в силах выносить это нечеловеческое зрелище и борясь с желанием попросить автограф, я отвернулся и принялся припоминать разные детали мандельштамовского облика. Сходилось все: длинный ноготь на мизинце, манера запрокидывать голову, несколько верблюжий профиль, неловкость, прямизна осанки… и это дружелюбие, которое он излучал, несмотря ни на что… Курит: надо еще посмотреть, как он курит.
– Как будем шить?– спросил он, закуривая, и я пошатнулся: глубоко затянувшись, он сбросил пепел за левое плечо.
«Пепли плечо и молчи: вот твой удел, златозуб». Если у него еще и золотые зубы, это все. Такой полной аналогии не выдумал бы никакой фантаст. Разумеется, он пишет стихи. Почему он портной? А почему нет? В конце концов, отец Мандельштама имел дело с кожами, сам Мандельштам множество проникновенных строк посвятил визиткам, и шубам, и портняжному мастерству… Мандельштам бывал в Армении, отдыхал на Севане. Когда, о Господи, когда? Тридцатый год? Тридцать первый? Кажется, тридцатый… Где он был? Проезжал ли через Эривань? Да, естественно; и был в Аштараке, и ездил по Алагезу… Но он был тут с женой; можно ли предположить, чтобы при живой жене… Однако ходил же он к Ваксель, и ничего, не угрызался даже особенно… Вот он о чем-то болтает с другой закройщицей: воробей, в чем душа держится, но отвешивает какие-то комплименты, и никакого этого хваленого барства, и вероятнее всего, он такой и был. Ведь обаяние, о котором вспоминают все,– было, когда он хотел нравиться: и смешон он бывал только намеренно… Как легко мне его вообразить с этой закинутой головой, в любой из хрестоматийных ситуаций: рвущим кровавые блюмкинские ордера, дающим пощечину советскому графу Толстому! Я не такой уж фанат Мандельштама, Боже упаси, но иная его строчка способна закрыть целую литературу. И по-русски он говорил так же плохо, словно на неродном, и с той же убедительной точностью.
– Если вы хотите, чтобы при вас, того-этого, вам надо будет, того-этого, присесть хотя бы, потому что это долго…
«Того-этого», так Липкин транскрибировал его знаменитое мычание в паузах; Гинзбург передавала точнее – «ото… ото…».
– Скажите, вам говорили когда-нибудь, что вы очень похожи на одного русского поэта?
– Нет,– он удивленно улыбнулся.– На кого?
– На Мандельштама. Он бывал в ваших краях.
– Я знаю,– кивнул он.– Он отдыхал у нас, моя бабка работала на Севане. Но позже, уже это была, того-этого, середина тридцатых…
Работала на Севане. Черт знает, может, он путает про середину. Вдруг она там работала в тридцатом году, и Мандельштам, того-этого…
– Как вас зовут?
– Армен. И фамилия тоже на «М» – Макарян.
– Но сами вы фото Мандельштама видели?
– Очень давно. Не помню толком.
– А стихов не пишете?
– Нет, что вы,– он засмеялся.– Фотографией увлекаюсь, как ваш друг.
Надо сказать честно – в ателье с Бурлаком я приехал под некоторым газом: в этот день мы снимали хашную, встали в пять утра, запечатлевали часть процесса приготовления хаша и таинство его поедания, а под это дело в Армении положено выпивать не меньше граммов пятисот на брата, и хотя пятисот я не осилил, но триста во мне булькало.
– Я должен прийти к вам завтра, на трезвую голову,– сказал я Армену.– Только очень прошу вас, не брейтесь. Хорошо? Вы завтра побреетесь, сразу…
– Хорошо,– он улыбнулся и пожал плечами.
Мы ушли, не дожидаясь готовности бурлачьих штанов. Прямо из номера гостиницы я позвонил в Петербург, Кушнеру – единственному человеку, которого признаю абсолютным экспертом в этом вопросе.
– Александр Семенович,– сказал я, принеся тысячу извинений.– У меня довольно странный к вам вопрос. Я тут в Ереване. И тут человек, который вылитый Мандельштам.
– Глаза какие?– немедленно спросил Кушнер.
– Зеленоватые.
– Курит?
– Да, и через левое плечо.
– Близорукий?
– И сильно. Работает портным.
– Голос?
– Высокий, «о» произносит как «оу».
– Интересно,– сказал Кушнер после паузы.
– А вы совсем не допускаете, что он мог тут… Представляете, если внук? Его бабка работала на Севане, на том самом острове, который теперь полуостров. Там был дом отдыха. Ну возможно же, а?– умолял я.
– Знаете, Дима, он все-таки не Гумилев,– раздумчиво сказал Кушнер.– Это у Гумилева законный сын родился одновременно с незаконным, а этот вел себя сдержаннее…
– Да? А есть свидетельства, что он… (я привел свидетельства).
– Господи, я знаю! Это все сплетни. И потом, знаете… я же бывал в Армении много раз. Тут очень серьезно к этому относятся. Никогда армянка просто так не завела бы романа с женатым мужчиной, тем более в те времена. Да ему голову бы здесь оторвали, и он прекрасно знал это! Он совсем не за этим ездил в Армению…
– А почему, по-вашему, он опять начал тут стихи писать?! Наверняка ведь был какой-то роман!
– Да потому начал, что Москва ваша давить на него перестала. Обстановку сменил, увидел простую глиняную жизнь… Знаете, что это скорее всего?
– Ну?!
– Переселение душ,– спокойно сказал Кушнер.– Ведь ему там было хорошо – пожалуй, последний раз в жизни. Вот он и вернулся.
– Вы верите в переселение душ?
– Почему же нет,– Кушнер был невозмутим.– Во всяком случае, поверить в это мне гораздо проще, чем в роман Мандельштама со случайной армянской девушкой…
Кушнеру верить можно. Он кое-что в Армении понимает.
«Чтобы снова захотелось жить, я вспомню водопад… Он цепляется за скалы, словно дикий виноград… Весь Шекспир с его витийством – только слепок, младший брат: вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад! Не тащи меня к машине, однолюб и нелюдим: даже ветер на вершине слабоват в сравненье с ним»…
Зачем Мандельштам приехал в Армению – понять на самом деле несложно. Дело не в смене обстановки и не в том, чтобы припасть к первоисточникам христианской цивилизации: Армения вообще оказывает на ум загадочное стимулирующее действие, тут великолепно соображается и пишется, и Мандельштам потянулся к ней, как собака тянется к целебной траве. Его «Путешествие в Армению», собственно, и не об Армении вовсе, как и эти мои заметки не о ней. Просто в этой обстановке радостного и вместе аскетического труда, среди гор и строгих, но чрезвычайно доброжелательных людей, которым присущи все кавказские добродетели, но не свойственны противные кавказские понты,– мозг прочищается, проясняется и начинает работать в полную силу. Хрустальный ли местный воздух виноват, колючая ли сухая вода, к которой после Мандельштама навеки приросли эти два определения,– понять невозможно. «Путешествие в Армению» написано о Ламарке, Дарвине, Данте, Палласе, собственно Мандельштаме,– но Армения дана там косвенно; зато косвенность эта и обеспечивает в конечном итоге весь эффект. Виден жар интеллектуального усилия, которое может быть столь интенсивным лишь в исключительно благоприятной, трудовой и честной обстановке. Немудрено, что там к нему опять пробились стихи и исчезло унизительное чувство отщепенства: там все отщепенцы,– и все этим гордятся. Всякий знает, как армяне любят перечислять свои беды,– но это не жалоба, а высокая и понятная гордыня. Оттуда Мандельштам и привез настроение, которым пронизан лучший его цикл, московский цикл 1932 года.
Наутро, на трезвую голову, я отправился к недоказанному внуку Мандельштама. Он ждал, брюки фотографа были готовы. Как я и просил, он не побрился. Сходство сделалось разительней прежнего, этот Мандельштам был уже похож на воронежского.
Запрокинув голову и прикрыв глаза, он что-то бормотал. «Повторяю размеры: вроде правильно сшил».
Повторяю размеры… «Размеры ничьи, размеры Божьи,– стих движется ритмом. Какой прекрасный поэт был бы Шенгели, если бы он умел слушать ритм!»
– Здесь нигде нет поблизости магазина русской книги?
– Русские книги у нас теперь, того-этого, только на лотках,– пояснил Армен.
– А что это у вас за книга?
– Это итальянский словарь. Хочу поехать в Италию как-нибудь, давно мечтаю.
Это было уже слишком. Мы сфотографировали его с русско-итальянским словарем. Я не стал спрашивать, читает ли он Данте в подлиннике.
– Ва, что ты его снимаешь?– спросил старик, греющийся на солнышке рядом с лестницей в полуподвал.
– Он точная копия поэта Мандельштама.
– Так возьми его в Москву, слушай. Он там этим заработает больше, чем тут закройщиком…
– В Москве сейчас этим не заработаешь,– сказал фотограф Бурлак.
– А что написал этот Мандельштам?– спросил старик.
– Я тебя никогда не увижу,
Близорукое армянское небо,
И уже не взгляну, прищурясь,
На дорожный шатер Арарата…
И что-то еще такое,
И еще одну строчку не помню…
Прекрасной земли пустотелую книгу,
По которой учились первые люди.
– Хорошо,– сказал старик.– Это правильно: и что-то еще такое… Никогда не поймешь, что именно, но хорошо.
– Журнал не пришлете?– застенчиво спросил Армен.
– Обязательно пришлем,– заверил Бурлак.– Я всем теперь скажу, что у меня единственный цветной прижизненный снимок Мандельштама. Наташа с ума сойдет.
– Штаны он сшил замечательные,– сообщил мне фотограф на ухо.– Он мастер, мастер…
«Но он мастер? Мастер?» – вспомнился мне настойчивый сталинский вопрос.
Мастер всегда мастер. Ничего удивительного, что он шьет теперь штаны. Это и безопаснее… и потом, все, что надо, он уже сказал. А впрочем, я не удивлюсь, если он пишет, только теперь скрывает. Мало ли. В современном мире лучше считаться закройщиком, чем поэтом. И действительно – где гарантия, что он после всего не захотел вернуться именно сюда? Кто может знать при слове «Расставанье», какая нам разлука предстоит?
2002 год
Дмитрий Быков