Текст книги "Хроники ближайшей войны"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
– Елена Давыдовна, вас не тянуло вернуться к собственным детям – от интернатских?
– Они уже взрослые, я им не нужна. Они и так жалуются, что слишком идут по моим стопам. Хотят независимости.
– А по цивилизации не тосковали? Горячая вода, телевизор…
– Я никогда не любила городскую жизнь. Всегда грустила, возвращаясь из экспедиций.
Но воспитанники Елены Арманд, повидавшие человеческое отношение, оставаться в Андреаполе больше не могли. Они узнали, что она рядом. И сбежали к ней в количестве семи человек. Так началось то, что впоследствии неоднократно называлось подвижничеством, но на самом деле было крестом: не собиралась Елена Давыдовна Арманд создавать никакого поселения для больных и сирот. Они сами к ней прибежали. И деваться некуда.
Времена были такие, что местный совхоз имени Кирова стал называться АО и с ним можно было договориться об аренде небольшого куска земли. Места божественно красивые (Любуткой местность называется в честь речки, текущей рядом, хотя умиленцы утверждают, что это местное слово Любута – синтез любви и красоты). К Елене Давыдовне и Маше стали наезжать друзья по студии, общие знакомые общих знакомых,– главным образом ради глуши, природы и экзотики, но и поработать на участке тоже не отказывались. Приезжали единомышленники-антропософы. Много больных в Любутке никогда не было – от семи до одиннадцати человек, не больше. Через год после бегства из интерната первого любуткинского поколения начальство спохватилось и направило к Елене Давыдовне милицию. Дети попрятались. Один влез на дерево и разговаривать с представителями власти согласился только там. К нему влезли. Там он дал показания о зверствах в интернате, и от них отстали.
Некоторые любители отчетности и друзья законности интересуются: а как же Арманд получила права опекунства на всех этих детей? и каковы вообще юридические основания для всей ее затеи? Во-первых, когда к ней сбегали, санкции у властей для этого действительно не брали. Она оказалась заложницей ситуации, ответчицей за прирученных. Во-вторых, она своих детей нигде не собирала и вообще никого к себе не заманивала: поездки к ней и жизнь в Любутке – дело волонтерское. Если родители привозят ребенка, сами, собственной волей,– она берет, куда деваться. Чтобы расставить точки над i: это вовсе не интернат и не лечебница, так что и отчетности требовать не обязательно. Довольно точно определила этот образ жизни та самая первозванная Маша, которой теперь двадцать шесть: это современная попытка общинной жизни. Тверской Коктебель или Гётеанум, если угодно,– антропософская община в чистом виде. Делать акцент на воспитании и лечении олигофренов в Любутке я бы не стал. Тем более если учесть, что диагноз «дебилизм» и ярлык олигофрена у нас – особенно в провинции – без разбору навешивают и педагогически запущенным, и просто забитым детям. Здесь приходят в себя люди, которых по тем или иным причинам не устраивают современные большие людские сообщества. В силу крайней отдаленности от мировой цивилизации и неудобства подъездного пути (весной и осенью от ближайшей деревни, где кончается асфальт, просто не пройти – грязь непролазная) Любутка пока защищена от избыточного наплыва корреспондентов и городских сумасшедших – хотя и тех, и других в ее истории хватает. «С диагнозом» здесь сейчас пятеро. Остальные – с другими диагнозами.
Несколько портретов. Цыганке Нельке двадцать лет. Мать сдала их, всех пятерых, в андреапольскии детдом и с тех пор пятнадцать лет не вспоминала. Потом вдруг явилась в интернат, но Нелька с ней разговаривать отказалась. Диагноз у Нельки – дебильность, поставлен на основании ее хронической ненависти к математике. Мы говорили с ней много (она как раз дежурила по кухне, слушая при этом раннего Щербакова. Его кто-то занес в Любутку лет шесть назад, с тех пор он здесь любимейший бард). Нелька – умный и язвительный собеседник. Симпатичная. Диагноз ее явно должен бы звучать иначе: она грамотно пишет, много читает, играет на гитаре, ездит иногда в Москву слушать Щербакова и вообще ведет себя как нормальный представитель поколения, но с цифрами ей трудно. Неспособность читать, посещающая самых здоровых людей, называется алексией, нелюбовь к письму – аграфией (этим страдала Ахматова), бывает и нелюбовь к счету. Это не является основанием для отбраковывания человека в разряд олигофренов, но у нас в идиоты производят легко. Нелька живет в отдельной избе на окраине поселения; избенка полуразвалившаяся, но внутри чистая. Городская жизнь Нельке не нравится, уезжать она не хочет. Цыганский нрав ее проявляется не в желании странствовать, но в жажде независимости и в умении отбрить. Когда до Любутки на четвереньках добрались двое пьяных корреспондентов народной телепрограммы («У нас только час, мы срочно должны снять баню!» – отчего-то все корреспонденты тотчас требуют топить баню и снимать обитателей коммуны в неглиже) – в бане как раз находилась Нелька, и они услышали такие перлы русского языка, что принуждены были поворотить оглобли.
Марина. Тут диагноз не вызывает сомнений, олигофрения, хотя писать-читать Марину выучили и сельскохозяйственные работы ей тоже по силам. Два года назад к коммуне Елены Арманд приблудился цыганенок, тоже с диагнозом, и хотя брать его не хотелось, деваться опять же было некуда. У этого цыганская кровь бушевала, и он тут же растлил двух девочек – одной из них и была Марина. Она забеременела. Олигофрены, по нашему законодательству, направляются на принудительный аборт, осуждать эту меру не берусь; и Марину сразу после обследования туда направили, но Арманд вместе с Владом, о котором ниже, ее оттуда вырвали. До сих пор не вполне понимаю, как Елена Давыдовна решилась взять на себя такую ответственность. Здоровый ребенок не мог родиться по определению. Родилась девочка, назвали Наташей, но о том, здорова она или больна, судить сейчас рано – ей всего полтора года. Во всяком случае, все обитатели Любутки ребенка старательно растят. Марина живет в одной избушке с подругой Лилей (тоже 20 лет, олигофрения, об интернате вспоминает с ужасом), с Машей и ее другом Владом.
Влад учился в энергетическом институте – не закончил. Слушал какие-то педагогические курсы – не дослушал. Работать в городе не рвется. Увлекался туризмом, потом охладел. Много читал. Очки, борода, классический тип не нашедшего себя интеллигента-семидесятника, тут же вернувшийся в нашу жизнь, едва она впала обратно в застой. Узнал о Любутке от общих знакомых, приехал, остался. Настоял на том, чтобы Марина родила: Бог дал жизнь, не нам отбирать.
Катя. Из хиппи. Девятнадцать лет. Мать двухлетнего Игорька. Речь типично хипповская – сочетание сложных, «умственных» конструкций с хиппским арго, любовь к странным стишкам и абстрактному юмору, полная и принципиальная бездомность. Муж Кати арестован по ложному обвинению, которые у нас так любят навешивать на людей психически больных или хиппующих; точку в этой истории ставить рано, и мы ее не касаемся. Когда его арестовали, Катя была беременна вторым ребенком, но зародыш погиб, и с этим погибшим зародышем внутри она проходила еще два месяца. Ребенка она растит в полном соответствии со своим образом жизни, исключающим любую заботу о чаде. Пусть адаптируется к жизни и не боится трудностей. Заботу обо всех местных младенцах – общим числом пять – осуществляют коллективно, Игорьком больше всего занимается сама Елена Давыдовна. Кате это не нравится. Она считает, что ребенка изнежили. Хочет вернуться в Москву, но возвращаться ей некуда. Днем спит, ночами читает или бродит.
Светка. Четырнадцать лет. Елена Давыдовна взяла ее по просьбе знакомых из одной московской школы. В семье четверо детей, отец умер. «Я после смерти отца стала очень нервная». Живут с матерью и бабушкой. Все остальные дети взрослые, Светку не любили. Она ушла из дома, бросила школу, нюхала клей, жила у приятеля, подрабатывала катанием детей на лошадях около «Макдоналдса» на Пушкинской – друзья пристроили ее к этому делу. Клей нюхать перестала после того, как один друг донюхался до горлового кровотечения. Попала в Любутку вместе с девятилетним Славой из их же компании. В первые дни обегала все окрестные деревни, вопреки местному уставу выпивала, курила и дружила с сельской молодежью. Скучает по Москве (но не по дому), вместе с тем возвращаться не хочет – если разрешат бегать в соседнюю деревню, местная жизнь ее вполне устроит. Но, скорее всего, ее отошлют обратно: она невоспитуема. В Любутке от людей не прячутся, но от контактов с местной молодежью воздерживаются, особенно если дело касается спиртного.
Пришел йог, гонимый Махатмами, якобы повелевшими ему здесь остаться. Смастерил себе флейту, играл непонятное. Елена Давыдовна, в музыке разбирающаяся, попросила сыграть что-нибудь из классики. «Я этого не могу,– ответил йог.– Я могу вам сыграть озеро. Или березу». Издал набор звуков. Утверждал, что в коммуне поклоняются не тем богам, а надо – вот каким. Елена Давыдовна его попросила уйти, ибо он усердно сеял смуту. Он отказывался, ссылаясь на неполучение циркуляра от махатм. Под конец его вытурили без согласования с великими посвященными, и этому я аплодирую. Сейчас в Любутке живет еще один странник, маленького роста, бородатый, откуда пришел – объяснить не может. То ли Урал, то ли Байкал. Раньше помнил все, но его «извели женщины». От работы не отказывается, когда и куда уйдет – не говорит.
О будущем тут вообще предпочитают не думать. А если думают, то не говорят. Оно и понятно.
Гуманитарная помощь, осуществляемая немцами, французами и даже одним новозеландцем, не случайна. Поначалу Елене Давыдовне помогали только соотечественники, узнавшие о коммуне из сюжета в программе «До шестнадцати и старше». Без этих посылок им бы в голодную зиму девяносто первого года не продержаться. Однако знакомые знакомых, всеинтеллигентский докомпьютерный интернет, донесли слух об антропософской коммуне до родины антропософии. А там сейчас активно возрождается штайнерианство, так что в Любутку потекла помощь – сначала в виде специальной литературы, которую и в России с 1992 года стали активно издавать в Калуге и Ереване, а потом в виде одежды и небольших пожертвований. Пожертвования эти составляют тысячу марок в месяц – очень немного. Зато приехало множество немецких антропософов, каждый со своими заворотами: один придумал собственную гимнастику, другой проводил службы, третий просто искал себя… Один из приехавших – плотник Михаэль, с чьего лица не сходит странная улыбка,– женился на Аннушке, тоже ученице Арманд и дочери известного диссидента Виктора Сокирко. Сейчас у них уже двое детей, соответственно год и два (самой Аннушке двадцать три, она в Любутке главная доярка). Из сгоревшей подмосковной конюшни привезли двух коней, купили коров, Машин брат развел кур, а немцы по собственным чертежам выстроили два больших дома. В последнее лето в Любутке перебывало в общей сложности 150 человек, проку от которых было мало: все ехали подвижничать, страшно уважали себя за это (узнавали о коммуне все по тому же общеинтеллигентскому интернету), понаставили палаток, бегали купаться, пели песни и предавались романтическим влюбленностям. Нормальный туризм. Но в сенокосе и посадке картофеля посильное участие приняли (сельское хозяйство осуществляется опять же в соответствии с учением Штайнера; вообще быт и правила такой коммуны подробно разработаны в кемпхиллах – антропософских молодежных лагерях в Европе).
Если кому-то вышеописанное показалось идиллией – спешу развеять это слащавое представление. Как бы хороша ни была окрестная природа, тишина подчас давит. Новых людей тут иногда не видят месяцами. Выяснилось (я же говорю, антропософам больно соприкасаться с реальностью), что неправильный диагноз можно отменить, но дотянуть до нормы настоящего олигофрена – невозможно, этот барьер непреодолим. Приезжающая молодежь в большинстве своем далека от антропософии и занимается главным образом туристскими романами на лоне дикой природы, ничего другого в Любутке не ища. Сообщество замкнутое, а дети – особенно попадающие сюда по протекции знакомых из московских школ – случаются невоспитуемые. Даже у любимца Елены Давыдовны, восьмилетнего Вани, который оказался в Любутке после того, как в одном московском детдоме сломал девочке руку (а когда приехал, был весь в шрамах),– бывают приступы бешенства и дикие капризы, даром что мальчик он способный и на ласку отзывчивый. Если пропадают деньги, а они пропадают,– все вынуждены подозревать друг друга, и это отдельная головная боль. Контингент трудный, некоторых сюда просто спихивают, пользуясь знакомством.
– Вот текст из учебника русского языка. «Дети весело играли и посадили березу»… Что же я, буду этим детям, такое повидавшим, про березку диктовать?
И Елена Давыдовна дает им свободные темы для сочинений. Пишут они – те, кто может писать сочинения,– главным образом о своих товарищах по маленьким подростковым бандам.
Дело еще и в том, что дети имеют тенденцию вырастать. И только Елена Давыдовна знает, какой трагедией обернулось для нее взросление Маши,– хотя обе и живут, как будто ничего не произошло. Но Маша выросла, у нее появился Влад, и Елена Давыдовна снова осталась одна – то есть со всеми, но без любимца. Сейчас есть Ваня, но вырастет и он. Даже антропософ не может любить ВСЕХ. Когда кто-то из интернатских вырастает, уходит в ПТУ в Андреаполе или Москве,– связи рвутся, и для невольной основательницы андреапольской коммуны это куда как тяжело. Тем более что ее детей забирает тот самый большой мир, от которого они ушли,– а к соблазнам этого большого мира они мало готовы. Конечно, мир Любутки отнюдь не рафинирован не прост для жизни в смысле чисто бытовом,– но мир этот маленький, и человек, покидающий его, должен будет его неизбежно… ну да, предать. Или преодолеть. Назовем вещи своими именами. Это, конечно, трагедия всякой школы,– но в школе она сглаживается: приходят новые, а главное, школа для всех открыта. А для замкнутого мира Любутки каждый новый человек – травма, а уход каждого «старого» – трагедия.
Врача нет, хотя медикаментов множество. Первой любуткинской зимой на каникулы приехало несколько ребят – дети знакомых все из того же круга,– и случилась дизентерия. Жили у Елены Давыдовны тогда человек тридцать, переболели двадцать. Первых больных понесли на носилках на ближайшую станцию, от которой поезд до города ходит раз в сутки. Несли лесом, заблудились. Носилки поставили на снег, а Елена Давыдовна на четвереньках, чтобы не провалиться, пошла искать тропинку. Когда наконец вышли – через бурелом, сухостой,– поезд отходил от станции. Они упросили, чтобы диспетчерша связалась с начальством, и для них вызвали маневренный паровоз. На нем и увезли больных. Все выздоровели. Можно, конечно, и этому умилиться…
Прибавьте удобства во дворе, отсутствие горячей воды, периодическую поломку всех трех плит, скудное и вегетарианское главным образом питание (летом, конечно, есть ягоды, но зимой голо), еле-еле налаженную связь и полное отсутствие новостей. Новости у нас в последнее время по большей части такие, что любителям эзотерических знаний лучше не забивать себе ими голову, но полная замкнутость, согласитесь, тоже не пряник, даром что время от времени кое-кто из обитателей Любутки выезжает в Москву. Но они туда не стремятся. Есть категория людей, появившаяся лишь недавно, с предельным ужесточением нашей жизни. Ведь посмотрите, что случилось: за последние года три среднестатистический гражданин лишился решительно всех утешений. Жизнь ускорилась и стала беспощадней к аутсайдерам. Упавшего не поднимут, падающего толкнут и спишут все на дикий капитализм. Идеология, литература и медицина обслуживают богатых. Прекраснодушию места нет. Такого климата многие не выдерживают. Лично я знаю человек пятнадцать, которых с удовольствием отправил бы в Любутку – только для того, чтобы не маячили перед глазами, не напоминали ежесекундно о том, что может случиться и со мной.
Так что перед нами нормальное бегство, которым смешно любоваться и в котором тем более странно видеть панацею. Странно – хотя бы потому, что всякое удаленное от мира, более или менее герметичное сообщество обречено. Его разрушают годы, внутренние противоречия, давление внешнего мира, пошлость которого дохлестывает уже и сюда. Елена Давыдовна откликнулась на приглашение Д.Диброва и выступила в его программе «Антропология» (почти антропософия, но совсем, совсем другое…). В программе этой елея было пролито с избытком, немногие трезвые вопросы терялись в море восторженных телефонных звонков: «У вас в студии Божий человек!» Позвонили от Брынцалова: жертвует миллиард. Старыми. Оставили контактный телефон, оказавшийся, конечно, уткой… но благотворитель прорвался-таки в прямой эфир с дополнительной рекламой своей фирмы! От такого благотворителя я посоветовал бы держаться подальше даже нищему. Но Елена Арманд не знает, кто такой Брынцалов. Плюнуть, что ли, на все, уехать в Любутку…
Но не уеду, ибо никакое бегство не решает проблемы, а главное – не способствует творчеству. В нынешнем мире никуда нельзя спрятаться насовсем – а возвращение может оказаться непереносимо. У Петрушевской был рассказ «Новые Робинзоны» – о семье, убегающей ВСЕ ДАЛЬШЕ. Но это был страшный рассказ. И страшно, что под перьями молодых авторов (первым о Любутке написал сын Петрушевской) антиутопия превращается в идиллию.
Трагедия, однако, еще и в том, что в большом мире, который, с точки зрения беглецов, лежит во зле,– полно детских домов, которые точно так же нуждаются в помощи и спасении. И потому наилучшим выходом из ситуации мне представлялась бы организация в Любутке – где есть уже свои педагогические наработки, хозяйство и роскошная библиотека с непредставимыми в такой глуши книгами,– небольшого, но государственно патронируемого детдома. Пусть даже антропософского,– неважно, ортодоксы могут покурить в сторонке. Тем более что ортодоксы свою просветительскую деятельность сводят к запрещению фильмов и ксенофобской риторике. Я небольшой сторонник церковных (или сектантских, или антропософских) детских домов, но это лучше, чем государственные в их нынешнем виде. Поселение в Любутке возникло – верней, вынуждено было взять на себя лечебные функции – потому, что раненных нашей жизнью не исцеляет сегодня никто. Но пусть граница между Любуткой и большим миром станет прозрачнее, а перспектива возвращения в город не пугает обитателей общины. Это разгрузит и Елену Давыдовну, освободит ее от роли главной, если не единственной опоры Любутки. Какими таежными тупиками кончаются пути, уводящие человека от мира,– слишком известно. В легальности (и даже в государственности) есть своя прелесть. Романтики, конечно, гораздо меньше, зато и душевного здоровья побольше, и ответственность как-то делится, и главное – перспектива появляется. Ведь и православная наша церковь, к которой у каждого наверняка свой перечень претензий, тем прекрасна, что легализует, выводит на поверхность те движения души, которые могут утащить человека в подполье, в подсознание, в преисподнюю… Чем экстаз в глазах проповедника, чем непримиримость неофита – лучше родной, рутинный русский поп, бубнящий под нос.
1998 год
Дмитрий Быков
Потеряевка
Их называют сектой. Проводница в поезде, изумленная тем, что мы сходим на безлюдной позабытой станции, рассказывала: батюшка у них добрый. Мужчины все при бородах, женщины в платочках. Правила строгие. Слово «секта» несколько раз упоминалось и в статье, из которой я узнал о Потеряевке и к которой еще вернусь. И когда я рассказываю об увиденном, самые разные люди в один голос говорят то же.
Нет, господа, все сложнее. Это не секта. Это теократия. Может быть, единственная сегодня на всей территории России. Алтайский Ватикан со всеми ватикающими отсюда последствиями. А конкретнее говоря – сбывшаяся до мельчайших деталей мечта Александра Солженицына.
– Если бы вы нашли выход на Солженицына!– говорил мне Игнатий.– Если бы он мог приехать сюда!
Выхода на Солженицына у меня нет – как и у всей России, простите за невольный каламбур. Но пользуясь хоть такой публичностью, какую дает родная газета, обращаюсь здесь: Александр Исаевич! Посетите Потеряевку! Пока вы здесь думаете, как обустроить Россию, они ее здесь уже обустроили. Ровно по вашим лекалам. Приезжайте, не пожалеете. Может, и пересмотрите кое-что из своих советов. Потому что людей, способных жить в такой России, набирается на данный момент шестьдесят человек с небольшим.
Пожалуй, еще ни одна командировка и ни один очерк не давались мне с таким трудом. И не в том дело, что добираться в село Потеряевка надо сначала самолетом до Новосибирска, потом поездом до Барнаула, потом – другим поездом до крошечного разъезда, где и поезд-то останавливается раз в сутки на единственную минуту, а потом пешком четыре километра через поля. Не в дороге трудность, хотя и она не сахар по осени. А в том, что впервые в жизни я не знаю, кто тут прав. Между тем гонений на потеряевцев и так хватало – всякое неосторожное слово с радостью ловится оппонентами Лапкина. Вечная российская ситуация: скажешь слово против – и сразу вляпаешься в таких союзников, что пожалеешь о собственном рождении.
А несогласных Лапкин не жалеет. Газету «МК на Алтае», опубликовавшую действительно лживую и грязную статью про него и его лагерь, пообещал разорить: «Сорок семь искажений!» Цифры он любит и благодаря уникальной памяти сыплет ими легко.
– Вот сами подумайте: из 817 правил, определенных Вселенскими соборами, современная русская православная церковь нарушает 413, или 57 процентов! А как крестят? Крестят всех подряд, без испытания, без проверки, без полного погружения! Надо же трижды погрузиться с головой – это означает, что вы умерли для прежней жизни! Сами посудите: куда заедет ваша машина, если вы будете исполнять только 57 процентов правил дорожного движения?
Не знаю, честно. А главное – не знаю, тронется ли она вообще с места, если правил дорожного движения будет 817.
Житие Игнатия Лапкина, как и 1.220 обработанных им житий святых (он знает все почти наизусть), строится по четкому православному канону. Вырос в деревне Потеряевке, которую стерли с лица земли как бесперспективную. В семье было десятеро детей, девятеро из них живы по сию пору и регулярно бывают у Игнатия, а местный батюшка Иоаким – его младший брат. Сам Игнатий четыре года служил во флоте, учился в Рижском мореходном училище. Самостоятельно выучил все европейские языки плюс латынь. Обратился, то есть пришел к Богу, при просмотре французского фильма «Отверженные» с Габеном в роли Вальжана: фильм смотрел семижды и столько же перечитывал роман. Досконально изучил Священное Писание, после чего разочаровался в официальной церкви, принявшей антихристову власть, и повернулся к РПЦЗ – Русской Православной Церкви Заграницей (так и пишется, в одно слово). Зарубежная, или катакомбная, церковь образовалась после того, как в 1922 году несколько священнослужителей во главе с патриархом Тихоном отступили от византийского принципа апостасийности, т.е. покорности властям, и отказались признавать антихристову власть. РПЦЗ канонизировала и Тихона, и несколько десятков убитых и замученных священников, и Николая II с семьей. Церковь отличается верностью традициям и недоверием к новациям.
Игнатий Лапкин проповедовал с ранних лет: «Бог дал мне удивительный дар слова, убеждения». Речь – его стихия: он говорит много, долго, охотно, по-солженицынски быстро, читает в Потеряевке ежевоскресные проповеди, которые здесь записывают на магнитофон и слушают при всяком удобном случае: консервируют ли помидоры, варят ли облепиховое варенье… Он первым в России (хотя в мире такая практика довольно распространена) подменил машинописный самиздат магнитофонным, то есть вместо распечатывания книг стал их начитывать. Он не просто монотонно читал тексты, но снабжал их музыкальными иллюстрациями, добывал фонограммы речей Ленина,– создавал целые радиокомпозиции, общим объемом в несколько тысяч часов звучания. Так начитал он и весь солженицынский «Архипелаг», к которому написал собственное послесловие, и множество житий, и Библию. Был у Игнатия катушечный магнитофон «Маяк», потом их стало несколько – чтобы заработать на магнитофоны, пленки и уникальные книги, приходилось работать в двух-трех местах. Лапкин был переплетчиком, печником, плотником. Все это время у него не прекращались конфликты с государственной психиатрией и ГБ. Число его духовных детей уже в семидесятые доходило до сотни. В их числе – и внучатный племянник брежневского идеолога Суслова священник Григорий (Геннадий) Яковлев, в марте этого года зверски убитый в Туре сумасшедшим, выдававшим себя за кришнаита.
Игнатия арестовывали дважды – в 1980 и 1986 годах, оба раза по печально знаменитой «сто девяностой-прим» (изготовление и хранение клеветнических материалов), весь его аудиоархив был уничтожен местными гебешниками, и после освобождения Игнатий, с которым в тяжбе тягаться трудно, подал в КГБ иск на возмещение ущерба – только материального, ибо морального они ему нанести не смогли: «Я в тюрьме в половине пятого каждое утро уже становился на молитву и молился весь день, и ничто не задевало меня. Уголовники, которым я сейчас проповедую, меня уважают – знают, что я тоже каторжный». Иск долго мурыжили, но в конечном итоге ущерб признали: он составил 11 миллионов в неденоминированных рублях. Отдавать гебешникам было не из чего, и Игнатий получил в свое распоряжение два деревянных здания в Барнауле – когда-то в них были храмы, а теперь размещался ОСВОД. Игнатий устроил там общество другого спасения на других водах – барнаульскую Крестовоздвиженскую общину, где главным образом и проповедует. Имя его гремит по всему краю. Много времени отдал он и созданию труда о масонстве, где детально проанализировал «Протоколы сионских мудрецов».
– Игнатий Тихонович, это же фальшивка! Доказанная!
– Про Туринскую плащаницу тоже много чего доказано, однако я верю в ее подлинность. Так и тут – это вопрос веры.
Сразу после того, как родная его деревня была стерта с лица земли, он создал рядом с ней, в поле, в степи, первый в России детский православный лагерь-стан (это его собственное определение, слово «стан», утверждает он, впервые встречается в Библии – так называли евреи остановки на пути из Египта в Ханаан). Слово «лагерь», замечу в пояснение названия, тоже означает не только то, что у нас под ним понимают в силу особенностей нашей истории. Это – см. толковый словарь – «1. Расположение войск на укрепленной местности. 2. Стоянка под открытым небом. 3. Место содержания военнопленных. 4. В переносном смысле – группировка политических единомышленников».
Лагерь был тогда подпольным, съезжались дети из верующих семей со всей Сибири; зарегистрировал его Лапкин только в 1996 году. Сам он был бессменным начальником лагеря-стана, присвоил ему имя Климента Анкирского («Это был величайший мученик! Он попал в Книгу рекордов Гиннесса – так его мучили!») и выстроил себе на краю деревни башню, которую прозвал «Балерина» (БАшня – ЛЕтняя Резиденция Игнатия НАчальника). Лето Лапкин проводил в лагере, зимой и осенью работал в городе и неутомимо писал. Как только в девяностом разрешили брать в пользование землю и обустраиваться на ней, он решил возродить родную Потеряевку «на благочестивых русских основаниях». От всей деревни оставались на тот момент только кирпичные стены бывшего клуба. С 1991 года Потеряевка возрождается – Игнатий зарегистрировал общину (есть у нее и свой официальный бланк, и печать), начертил план, добился выделения земель под пахоту и покос… (Правда, «коммунисты из местного начальства», как он называет их, земли стараются давать плохие, болотистые,– косить почти негде.) Несколько человек из барнаульской общины поехали вслед за «Алтайским златоустом», как называют Игнатия, и поставили первые дома – сперва глиняные, неблагоустроенные, потом деревянные, получше. Сам Игнатий – печник, Иоаким – строитель, да и рядом, в Ребрихе, есть база стройматериалов и можно нанять рабочих. Постепенно обзавелись скотиной, купили трактор. Сейчас Игнатию присвоено звание почетного жителя Потеряевки (существует и протокол собрания, строгий, очень советский: слушали… постановили… учитывая исключительные заслуги…). Главной и единственной улице Потеряевки присвоено имя Марии Лапкиной – матери Игнатия и Иоакима. Она мечтала умереть в родной Потеряевке, и мечта ее сбылась: она успела пожить в возрожденной деревне и похоронена здесь. Самому Игнатию Бог детей не дал: все – духовные.
Земля тут прекрасная, родит щедро, и при желании Игнатий с паствой мог бы выручать неплохие деньги – достаточно было бы построить свою коптильню или заготпункт какой, но потеряевцы этого не хотят. «Налетят рэкетиры,– поясняет Игнатий,– наедут чужие»… Чужие здесь не ходят. Мы приехали в Потеряевку глубокой ночью, нас, слава Богу, приняли и уложили спать в доме Игоря – старосты общины, тридцатилетнего бородача, который вместе с женой уехал сюда вслед за Игнатием, не закончив местного политеха,– настолько его потянуло прочь из города. Теперь у него четыре коровы, сепаратор, он прибыльно торгует в городе молоком, сливками, творогом. У Игоря мы и жили. Правда, наутро Игнатий признался:
– Вы приехали без предупреждения, без приглашения… Мы уж вас пустили, а теперь у нас душа неспокойна. Отступили ведь от Устава…
Из Устава жителей поселка Потеряевка Мамонтовского района Алтайского края:
«Официальное разрешение (на поселение.– Д.Б.) общиной дается письменно, желательно верующим православным христианам или тем, кто очень хочет верить, и чтобы в письменном виде подтвердил, что он не будет ни сейчас, ни после говорить неправду. Дается разрешение на поселение тем, кто подтвердит, что он не курит, не пьяница, не матерщинник, не вор. Каждый строится сам, на свои средства. Помощи пока никто никому оказать не может.
Несогласных с уставом общины, курящих, пьяниц-выпивох, даже родственников, нежелательно нанимать или приглашать в гости. Члены деревенской общины не должны выполнять обычную работу в воскресные дни и в двунадесятые праздники. Это же касается всех, кто приезжает помогать или в гости сюда. Никакие работы для посторонних лиц на территории деревни не разрешаются. Это подсудное дело. Общение с миром, обращение за помощью к неверующим по возможности сводить до минимума. Лучше отдать, подарить им свою вещь (медогонку), нежели давать во временное пользование безбожным. Детей весьма желательно учить в самой Потеряевке верующим учителям – иначе для чего все это было затевать, если детей снова поглощает мир губительный. Каждый чужой появившийся да насторожит, спроси кто, к кому. Деревня как одна семья.