355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Олейников » Бенкендорф » Текст книги (страница 20)
Бенкендорф
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:09

Текст книги "Бенкендорф"


Автор книги: Дмитрий Олейников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

Много позже секретарь Сперанского К. Г. Репинский сделал для своего начальника выписку из негласного приложения к докладу следственной комиссии императору. Выписка содержала вопрос: «Не были ль с ними (членами тайного общества. – Д. О.) в сообщничестве люди, значительные по сану своему или местам, ими в государстве занимаемым?» – и отрицательный ответ на него86. Бенкендорф выполнил свою работу тщательно и ответственно: подозрения с наиболее либеральных деятелей николаевского царствования были сняты. Следствие занялось теми, кто на самом деле оказался мозговым центром заговора.

«Наше дело подвигается, – сообщал Николай I брату Константину, – и чем дальше оно идёт впЬрёд, тем больше ужасов открывается нашим глазам. Нужно самому всё видеть и слышать из собственных уст этих чудовищ, чтобы поверить всем этим ужасам»87.

Императрица Мария Фёдоровна записывала в дневник поразившие её откровения, зафиксированные следственным комитетом:

«16 марта. Вторник. Князь Голицын, Михаил, Бенкендорф, Николай рассказывали мне вчера, что на вчерашнем допросе Вадковский сообщил, что если бы тот, кто принял его в это общество, потребовал от него, чтобы он убил отца, мать, брата и сестру, то он бы выполнил это; его принял Пестель. Это заставляет содрогаться!

17 марта. Среда. …Николай рассказывал нам, что Каховский, который содержится в крепости, сознался, что 13-го вечером Рылеев побуждал его отправиться на другой день во дворец в форме гренадерского конвойного офицера, чтобы убить в коридоре Николая, и что для этого он должен был переодеться и надеть гренадерский мундир; он отказался и сказал им, что хотя они начали ранее его, но он хочет умереть с ними, и он действительно явился на площадь. Какой ужас! это заставляет содрогаться, тем более что, замышляя убийство, они говорили о нём со спокойствием и хладнокровием, на которые способны лишь развратные натуры!»88

Подобные записи – не выдумка и не преувеличение. Протоколы следствия сохранили материалы именно такого содержания. 23 февраля 1826 года комитет уточнил у прапорщика Вадковского, действительно ли он говорил графу Булгари, что состоит «в числе тех, которые должны были истребить всю царствующую фамилию и первый удар нанести государю во дворце на бале». Вадковский, при всех оговорках, согласился с тем, что «нередко говорил, что благу общества готов был жертвовать и самым своим семейством», и, «желая возродить в Булгари покорность к законам Общества… сказал ему, что готов был для блага Союза поднять руку на мать, на ближних, на самого государя»89. Задолго до народника С. Г. Нечаева декабрист Вадковский заявлял о том, что «надобно быть готову ко всему, отречься от друзей, от связей, от родителей даже, не отказаться пожертвовать и святейшими чувствами для цели общества!»90.

Популярный вузовский учебник истории уже второе десятилетие убеждает студентов: «Сила декабристов была… в неприменении силы»91. Но совсем иное слышал на допросах, а потом перечитывал и заверял своей подписью в протоколах Бенкендорф.

Из показаний Щепина-Ростовского, выводившего 14 декабря Московский полк:

«Вышедши из полкового двора на Фонтанку, заметили люди, что нет впереди знамени… я хотел их привести в повиновение и видел: у знаменного унтер-офицера отымает знамя рядовой Андрей Красовский; я ткнул его саблею и ранил его, на что он сказал: „Ваше сиятельство, вы ошиблись; я за им[ператора] Константина“. Когда опять вторично двинулись в ворота полкового двора, чтобы выйти вон, встретился генерал-майор Фридрихе; который зачал что-то говорить; но сзади закричали несколько голосов: „Поди прочь, убьём“. Красовский в ту минуту сказал: „Ваше сиятельство, я за императора Константина и, хотя вы меня ранили, я иду умереть с вами“. Генерал-майор Фридрихе, продолжая говорить, подошёл к колонне; но в эту минуту, не упомню как, нанёс я ему рану. Потом показался Шеншин с полковником Хвощинским и атаковали меня. Будучи окружён солдатами и стремительным ударом на них они опрокинуты (так в тексте. – Д. О.). Ранен ли был Шеншин при сём случае или нет, того не помню. <…> Мне казалось, что Александра Бестужева, которой рубил полковника Хвощинского, сабля свистнула мимо меня и по генералу Шеншину, но так как генералу угодно сложить эту вину на меня, то и принимаю на себя, может быть, что и я его ранил, но лежащего его не заметил, и по ногам отнюдь не рубил… Я прошу у них возможного снисхождения, потому что, право, ничего лично не имел в рассуждении их превосходительств, чтобы их ранить, также и против Хвощинского, которого я тоже раз ударил по руке в пылу, не помня себя.

Штабс-капитан князь Щепин-Ростовский по сущей справедливости.

Заверено: Генерал-адъютант Бенкендорф»92.

Из показаний Поджио на очной ставке с Пестелем:

«В… сентябре 1824 года… Пестель, перешед к необходимости истребить всю императорскую фамилию, сказал: „Давайте считать жертвы“, и с словом сим сжал руку свою так, чтобы делать ужасный счёт сей по пальцам. Поджио начал… называть всех священных особ по именам, а Пестель считал их пальцами. Дойдя до женского пола, Пестель, остановившись, сказал: „Знаешь ли, что это дело ужасное?“, но в ту же минуту рука его опять была перед Поджио, и число жертв составилось тринадцать! После сего Поджио замолчал, а Пестель продолжал: „Так этому и конца не будет? Ибо тогда должно будет покуситься и на особ импёраторской фамилии, находящихся за границею“…

Полковник Пестель сознался, что с подполковником Поджио, действительно, жертвы из императорской фамилии считали…»93

Потрясённый складывавшейся картиной заговора, Николай сначала порывался немедленно расправиться с главными виновниками. 4 января он писал брату Константину в Варшаву: «Я думаю покончить возможно скорее с теми из негодяев, которые не имеют никакого значения по признаниям, какие они могут сделать, но будучи первыми поднявшими руку на своё начальство, не могут быть помилованы… Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка»94.

В окружении Николая было немного людей, способных повлиять на решения императора; однако, согласно утверждению великого князя Николая Михайловича (историка, внука Николая Павловича), именно Бенкендорф «считался более самостоятельным и всё время старался смягчить государя»95.

Постепенно желание Николая тотчас покарать виновных уступило место стремлению провести максимально тщательное и объективное следствие, а затем устроить суд. Утверждать, будто Российская империя в то время обладала совершенной судебной системой, значило бы погрешить против истины; однако Николай попытался найти имевшемуся в его руках инструменту наиболее умелое применение. Ведь император мог, как отметил поручик Розен, просто составить из тех же членов следственного комитета военный трибунал и решить дело за сутки без помощи учёных законоведов. Просто вызвали бы военного аудитора, а он указал бы на статью воинского устава, по которой кадровые военные, вышедшие с оружием в руках против государственной власти, должны быть «аркебузированы», – и всё закончилось бы скорым расстрелом96. Вместо этого Николай провозгласил: «Закон изречёт кару». Император, как отмечает Бенкендорф, «желая дать этому делу полную законность и общественную гласность», повелел создать верховный суд, в который вошли «сенаторы, министры, члены Государственного совета и наиболее отличившиеся военные и гражданские лица, которые в это время находились в столице», – всего 72 человека. Это была вся правительственная верхушка по состоянию на 1826 год, за исключением – во избежание предвзятости – тех, кто вёл следствие! Разработкой важнейших документов судопроизводства занимался очищенный от подозрений Сперанский, один из наиболее либеральных деятелей эпохи и блестящий знаток законодательства.

По мнению Бенкендорфа, «никогда ещё суд не был столь представительным и независимым». Обвиняемым, одному за другим, были заданы вопросы, «не хотят ли они что-либо добавить в свою защиту, желают ли подать какую-либо жалобу на проведение следствия или не имеют ли возражений против того или иного члена комиссии». В ответ, как пишет Бенкендорф, «обвиняемые заявили, что использовали все способы оправдаться и что им осталось только поблагодарить за предоставленную им свободу действий с целью защиты».

Законы того времени были суровы. «Военный кодекс, так же как и гражданские законы, предусматривал наказание смертной казнью», – напоминал Бенкендорф и тут же подчеркивал, что на этом фоне «желание судей, а также и императора заключалось в том, чтобы наказывать мягко, ведь все заслуживали смерти». Здесь мемуарист видит очевидное преимущество самодержавной власти, способной подняться над холодным бездушием буквы закона. «Император внимательно изучил приговор Верховного трибунала и изменил строгость законов: только пятеро были приговорены к повешению, другие – к пожизненной каторге, менее виновные – I? различным срокам каторжных работ, некоторые ссылались в Сибирь в качестве колонистов; самое слабое наказание было в виде нескольких лет или месяцев заключения в крепости». А Бенкендорф был сторонником ещё более милостивого обхождения с преступниками. А. О. Смирнова-Россет вспоминала, что он и великий князь Михаил Павлович выступали «совсем против смертной казни», и император был этому «только рад». Действительно, Михаил Павлович писал императору, например, по поводу В. К. Кюхельбекера: «…Я покорно и всенижайше прошу ему пощады, как истинную и особенную милость мне»97.

В мемуарах Смирновой-Россет упоминается широко растиражированная «история о платке». Очерки Сергея Волконского, советская беллетристика и, наконец, фильм «Звезда пленительного счастья» поддерживали неприятную для императора Николая легенду о его чуть ли не легкомысленном поведении в день казни пяти декабристов. Вот как выглядит она в пушкинском дневнике 1834 года:

«13 июля 1826 года, в полдень, государь находился в Царск[ом] Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собакуи платок и побежал во дворец; собака, выплыв на берег и не нашед его, оставила платок и побежала за ним. Фр[ейлина] подняла платок в память исторического дня»98. Получается, что Николай запросто забавлялся с собакой в этот тяжелейший день. Однако комментаторы давно отметили, что Пушкин позаимствовал эту историю у Смирновой-Россет, тогда как она, что совершенно ясно видно по её воспоминаниям, рассказывала совсем о другом событии.

«В тот день, – вспоминала Смирнова-Россет, – когда произнесён был суд над обвинёнными… приехал князь Лопухин и прочёл государю весь лист осуждённых. Государь в тот день купал в канавке своего терьера и бросал ему платок. Камердинер пришёл ему сказать, что приехал князь Лопухин. Он сказал, что направится в свой кабинет, а за ним Гусар (кличка собаки. – Д. О.). Я взяла платок и сдуру отдала его камердинеру»99.

Таким образом, вся сцена происходила в день оглашения приговора над декабристами, а не приведения его в исполнение. Поэтическое воображение подсказало Пушкину хоть и не имевшую места в действительности, но зато очень выразительную сцену, которая пришлась по душе романистам и кинематографистам.

А как же на самом деле вёл себя Николай накануне и в день казни? Представление о том подавленном состоянии, в котором находилась тогда царская семья, даёт дневник императрицы Александры Фёдоровны. В воскресенье 12 июля, ночью, она записывает: «Сегодня канун ужасных казней. <…> Я бы хотела, чтобы эти ужасные два дня уже прошли… Это так тяжело. И я должна переживать подобные минуты… О, если б кто-нибудь знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен». На следующий день императрица продолжает: «Что это была за ночь! Мне всё время мерещились мертвецы. Я просыпалась от каждого шороха. В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что всё прошло без какихлибо беспорядков; виновные вели себя трусливо и недостойно, солдаты же соблюдали тишину и порядок. Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни!.. Я благодарю Бога за то, что этот день прошёл»100. Императрица Мария Фёдоровна передавала в частном письме своё представление о поведении царственной особы в день исполнения приговора: «Этот день должен быть проведён в полном уединении; это священный долг. …Выйти в этот день – было бы оскорблением общественной скорби. Ради бога, помогите мне избежать этой ошибки, которая уязвила бы всех, кто способен на чувство, на деликатность, и которая сделала бы меня очень, очень несчастной… вы поймёте, какое это имеет большое значение»101. Вдовствующая императрица была в Москве, но хотела, чтобы её рассуждения дошли до сына.

А вот что сам Николай писал матушке 12-го числа:

«Трудно передать то, что во мне происходит; у меня прямо какая-то лихорадка, которую я не могу в точности определить. К этому состоянию примешивается чувство какогото крайнего ужаса и в то же время благодарности Богу за то, что он помог нам довести этот отвратительный процесс до конца. У меня положительно голова идёт кругом. <…> Одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку»102. Очевидцы передавали, что весь день казни Николай был бледен и мрачен; получив известие о казни, он тотчас отправился в церковь помолиться, а затем заперся в своём кабинете и до ночи почти ни с кем не разговаривал103.

Бенкендорф ещё до рассвета 13 июля (исполнение приговора было назначено на три часа утра) отправился к месту совершения печального обряда. Ему по должности полагалось находиться в крепости, «чтобы вместе с комендантом отдать нужные предварительные распоряжения». Он воспринимал происходившее как трагедию, в которой судьбы людей направляются Провидением помимо воли не только осуждённых, но и осудивших их. Бенкендорф рассказывал знакомым и позже записал в мемуарах, что поначалу у него щемило сердце и чувство жалости и сострадания гнало его поближе к несчастным. Он никогда не забывал, что среди них были многие его сослуживцы, в том числе его боевой товарищ Волконский, да и вообще «молодёжь, дворяне хороших фамилий». Осуждённые также заметили Бенкендорфа; Н. Лорер даже удивился тому, что «и благородный Бенкендорф, знавший многих из нас и любивший, не сумел отклонить от себя этой грустной обязанности»104.

Когда сквозь цепь солдат один из осуждённых, полковник Аврамов, попросил разрешения передать своему родному брату новые золотые эполеты («которые скоро пригодятся ему при производстве в полковники»), Бенкендорф охотно согласился и приказал начальнику караула принять их и передать по назначению105. (В похожей ситуации, когда Н. Лорер хотел сохранить эполеты для одного, из своих унтерофицеров, Чернышёв приказал кинуть их в огонь106.) Этим символичным жестом официальное лицо подчёркивало, что родственники осуждённых не понесут дополнительной ответственности и не будут обойдены по службе. В подтверждение можно вспомнить, что родной брат Павла Пестеля, Иван, стал в 1826 году флигель-адъютантом, был награждён орденом, а завершил службу сенатором.

…В то хмурое утро Бенкендорфу казалось, что государственные преступники должны были испытывать угрызения совести, стыд, вызванные мыслями о том, скольким семьям они принесли мучения и переживания. Но никакого переживания за близких он не увидел, никакого сожаления о содеянном не услышал. «Грязные и неуместные речи и шутки этих несчастных свидетельствовали и о глубокой нравственной их порче, и о том, что сердца их недоступны ни раскаянию, ни чувству стыда»107.

Поразившая Бенкендорфа атмосфера отмечена и самими осуждёнными. А. Розен вспоминал: «С. Г. Волконский был особенно бодр и разговорчив… И. И. Пущин, по обыкновению, был весел и заставлял громко хохотать целый собравшийся кружок»108.

Отпуская очередную шутку, Пущин косился краем глаза на Александра Христофоровича; позже он заметил: «Бенкендорф следил за нами, но предоставил нам совершенную свободу на крепостном дворе; из выражения его лица видно было его к нам сострадание»109. «Признаки сострадания» заметил на «благородном лице» генерала «в роковую минуту» и отставной подполковник Штейнгейль110.

Вскоре после экзекуции рассказ Бенкендорфа записал А. Я. Булгаков: «Генерал-адъютант Бенкендорф сказывал мне, что он… ехал в крепость с чувством горестным и сжатым сердцем, готовый видеть несчастных, из коих многие были его товарищами по войне… но чувство соболезнования превратилось в полное к ним равнодушие и даже омерзение, когда увидел он их. Они оказались покойными, даже весёлыми, могли позволить себе шутки, словечки и т. п. Якубович, показывая свой наряд новый, говорил: „Не правда ли, я очень хорош в этом?“»111.

Императрица Мария Фёдоровна с негодованием записала в дневник, что С. Г. Волконский «смеялся» и даже «имел дерзость раскланиваться и здороваться со своими знакомыми»112. Михаил Лунин, по воспоминаниям декабриста Н. Цебрикова, «по окончании чтения сентенции, обратясь ко всем прочим, громко сказал: „Messieurs, la belle sentence doit etre arrosee“ (Господа! Прекрасная сентенция должна быть спрыснута) – и преспокойно исполнил сказанное»113.

По окончании церемонии Николай сообщил матери: «Всё прошло спокойно и в совершеннейшем порядке. Презренные и вели себя как презренные – с величайшей низостью… Подробности относительно казни, как ни ужасна она была, убедили всех, что столь закоснелые существа и не заслуживали иной участи: почти никто из них не выказал раскаяния. Пятеро казнённых смертью проявили значительно большее раскаяние, особенно Каховский. Последний перед смертью говорил, что молится за меня!»114

Взглянем на церемонию глазами нашего героя: «От всех полков гвардии построено было по отделению на эспланаде крепости; военный генерал-губернатор и военное начальство прибыли туда в четыре часа утра. Осуждённых привели всех вместе, кроме тех пяти, которые должны были подвергнуться смертной казни. Офицеры, принадлежавшие к гвардейскому корпусу, были выводимы перед отделениями своих полков и, стоя на коленях, выслушивали приговор; после чего палач ломал над головою осуждённого шпагу и, сорвав с него эполеты, бросал их в огонь. Другие осуждённые, не принадлежавшие к полкам, расположенным в Петербурге, были поставлены на колени посредине эспланады и подверглись тому же поносному наказанию. За этим их отвели обратно в крепость. Тогда под виселицей явились несчастные полковник Пестель и Муравьёв-Апостол, капитан БестужевРюмин, Рылеев и убийца графа Милорадовича Каховский; на глаза им спустили белые колпаки и роковую верёвку надели на шеи. По данному сигналу доска, на которой они стояли, упала, и они повисли. К несчастью, верёвки у троих порвались, и они упали на землю. Их снова подняли и подвергли вторичной казни. Тела скоро были сняты, чтоб освободить публику от этого тягостного зрелища».

Позже говорили, что после вывода осуждённых «каждые четверть часа скакали с донесениями в Царское Село фельдъегеря и… Бенкендорф промедлил нарочно казнью в ожидании помилования, для чего постоянно обращался в ту сторону, откуда ждал вестника. Но увы – курьеры мчались в Царское Село, и обратно никого не было…»115. Скорее всего, это преувеличение – казнью командовал петербургский генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов (заступивший на место Милорадовича). Однако о переживаниях Александра Христофоровича в момент казни упоминали неоднократно: «Говорят также, что Бенкендорф, чтоб не вйдеть этого зрелища, лежал ничком на шее своей лошади»116 и даже «Бенкендорф, видя, что принимаются снова вешать этих несчастных, которых случай, казалось, должен был освободить, воскликнул: „Во всякой другой стране…“ и оборвался на полуслове»117.

«Во всякой другой стране, – как бы отвечал Воронцов (кстати, член верховного суда), – более пяти были бы казнены смертию… Нельзя было меньше сделать и, конечно же, пять их оных, какие жизнью заплатили за ужасные свои намерения и опасность, которой подвергали всю империю, более всего заслужили»118. Воронцов хорошо знал самую «свободную» страну того времени, Великобританию. Там в среднем вешали по 80 человек в год (в том числе женщин), причём в течение четверти века только за посягательство на верховную власть подвергся казни 21 человек. В 1803 году, например, полковник Эдвард Деспард и шестеро его сообщников были приговорены одновременно к повешению и четвертованию только за умысел совершить покушение на Его Величество Георга III119. А 1 мая 1820 года в тюрьме Ньюгейт за подготовку нападения на членов британского правительства (через месяц после смерти короля Георга!) были повешены, а затем обезглавлены Артур Тистельвуд и с ним ещё четверо «революционеров». Казнь была публичной. «Помощник палача подошёл к краю эшафота, держа над собой голову за волосы… Громкий голос произнёс: „Вот голова Артура Тистельвуда, изменника!“ Толпа пришла в возбуждение, из неё раздались крики, свист и гул неодобрения. Та же церемония была проделана у другого края эшафота»120.

В России же из тридцати пяти человек, приговорённых судом к смертной казни, 30 остались живы; 20 из них пережили Бенкендорфа. На всю оставшуюся жизнь Александр Христофорович оказался связанным с «друзьями по 14-му», как стал называть их император Николай Павлович.

Бенкендорф воспринял восстание и последовавшие за ним процесс и приговор как трагедию, отголоскам которой ещё долго суждено сказываться на судьбах русского общества и государства. Заговорщики и цареубийцы хотели переустроить Россию, но в результате утащили за собой, на дно холодного сибирского мешка, несколько десятков «прикосновенных» к делу молодых людей, среди которых были те, кто мог бы составить блестящее будущее страны.

В день казни, по дороге в Кронштадт, приговорённый к вечной каторге Николай Бестужев спокойно беседовал дорогой с караульными офицерами, не сетуя на собственную судьбу.

«– Я заслужил смерть, – говорил он, – и ожидал её. Теперь всё время, что проживу, будет для меня барышом и подарком. Но вот кого мне жаль – этих бедных юношей (указывая на приговорённых мичманов, спавших крепким сном молодости): они дети и не знали, что делали.

– Так, Николай Александрович, они дети, но зачем те, которые знали, что делают, увлекали детей? Тяжкая ответственность за гибель этих юношей легла на вас, старших, умных, перед их родителями и перед Богом! Правительство в этом винить нельзя: оно ещё смягчило наказание, по собственному вашему признанию!»121

Подобная оценка была достаточно распространённой в обществе. Ещё 17 декабря генерал Левашов упрекал князя Трубецкого не столько за само участие в заговоре, сколько за безответственность перед будущим страны: «Ах, князь! Вы причинили большое зло России, вы её отодвинули на пятьдесят лет»122. То же было выговорено и Анненкову: «Вы слишком много на себя взяли, молодые люди… Вы заботились о судьбах народов, а связали государю руки в его благих намерениях на пятьдесят лет»123. Подобную реакцию на восстание в более широком кругу отметил автор знаменитого «Тарантаса» граф В. А. Соллогуб: «По мнению людей истинно просвещённых и искренне преданных своей родине, как в то время, так и позже, это восстание затормозило на десятки лет развитие России, несмотря на полный благородства и самоотвержения характер заговорщиков»124. А Николай Греч уже в «оттепельные» 1850-е годы заметил о приятеле своей молодости, Александре Бестужеве: «Нам остаётся только жалеть от глубины сердца о потере человека, который при другой обстановке сделался бы полезным своему отечеству, знаменитым писателем, великим полководцем: может быть, граф Бестужев отстоял бы Севастополь. Бог суди тех сумасбродов и злодеев, которые сгубили достойных иной участи молодых людей и лишили Россию благороднейших сынов! Остался урок потомству, да пользуются ли уроками?»125

Исключительная для того времени мера наказания, смертная казнь, воспринималась многими как воздаяние за бесчинства восстаний декабря – января. Примечателен обмен репликами, произошедший в Москве накануне казни: «Как, братец, проливать кровь русскую? – Да разве из Милорадовича текло французское вино?»126

У Бенкендорфа же был ещё один мотив для сострадания. Он, как и многие люди его поколения, соизмерял события декабря с уже давним заговором 1801 года, приведшим к убийству императора Павла. Поручик Бенкендорф лично в перевороте не участвовал, но был «сочувствующим». А их с Воронцовым покойный друг Марин был в числе действующих лиц. Страшно представить, каковы могли бы быть последствия в случае раскрытия Павлом того заговора.

Когда кто-то из допрашиваемых декабристов в запале воскликнул на допросе: «Господа, что вы кричите? Если бы вы все были поручиками теперь, то непременно были бы членами тайного общества!»127 – Бенкендорф засмеялся вместе со всеми членами комитета. Но через несколько лет он рассказал П. А. Вяземскому, как однажды в разговоре с императором Николаем признался, что подобные «ошибки молодости» «были ошибками, свойственными всем нам, всему нашему поколению, которое прежнее царствование ввело в заблуждение»128.

Бенкендорф жалел «друзей по 14-му». А они? Каково было отношение декабристов к своему следователю, а потом к «надсмотрщику», генерал-адъютанту Александру Христофоровичу Бенкендорфу?

Д. В. Рац, ещё в 1990 году опубликовавший о Бенкендорфе не вписывавшуюся в советскую историографию статью, обращался к учёным собеседникам, в том числе к Н. Я. Эйдельману, с одним вопросом: «В воспоминаниях декабристов, …во всём этом множестве… встречали ли вы хоть одно плохое слово, один отрицательный отзыв о Бенкендорфе? Ктонибудь из десятков декабристов-мемуаристов был ли обижен, оскорблён А. X.?» Ответ (если следовал) всегда был один: «Да ведь, действительно, ничего такого там нет»129. Добавим весомое мнение Ю. М. Лотмана: «Бенкендорф держался как светский человек, корректный в обращении… Бенкендорф не лишён был своеобразной честности: он не измышлял ложных изменений, не преследовал личных врагов»130.

Честно говоря, одно нелицеприятное высказывание в адрес ведения следствия можно найти в мемуарах Дмитрия Завалишина, «последнего декабриста»: «Главными действующими лицами в комитете были Чернышёв и Бенкендорф, которые действовали совершенно недобросовестно и обращались вообще грубо»131. Но этот голос выпадает из хора остальных свидетельств и является единственным исключением из общего правила.

К противоположным, уже упоминавшимся мнениям Фонвизина, Пущина, Лорера, Розена, Цебрикова, Гангеблова добавим ещё заметки «государственного преступника 2-го разряда» Николая Басаргина, писавшего, что Бенкендорф был «добрым человеком», принимавшим под своё начальство «более или менее хороших людей»132, и что «лица корпуса жандармов, с коими случалось иметь сношения, оказывались людьми добрыми и внимательными»133. Упомянем послания из ссылки: письма Штейнгейля Бенкендорфу, полные выражений вроде: «Когда смерть своею багрово-синею печатаю станет уже печатлеть мои уста, и тогда ещё будут они силиться лепетать сердечную вам благодарность»134; письма-инструкции А. Н. Муравьёва брату Николаю, будущему Муравьёву-Карскому: «Ежели ты хочешь быть мне полезным, то старайся сблизиться с Александром Христофоровичем Бенкендорфом, который меня очень знает и, как я выше писал, неоднократно доказывал мне своё милостивое расположение»135. Талантливый учёный А. Корнилович, оказавшийся вдруг после каторги в «круге первом», на положении «заключённого-аналитика» при императоре Николае, написал Бенкендорфу несколько писем, полных благодарности: «Ваше высокопревосходительство, милостивый государь! <…> Вы одни в сём мире приняли деятельное участие в моей судьбе… я увидел на себе новый опыт вашей истинно родственной заботливости: посреди многочисленных своих занятий вы нашли время обо мне вспомнить. Да наградит вас за это Господь. Я только и могу, что молиться за вас, и думаю, что молитвы мои будут действительны, потому что они согреты чувством живейшей признательности»136.

Однако более всего показательно отношение к Бенкендорфу его старого друга С. Г. Волконского, осуждённого по первому разряду (20 лет каторги, сокращённые до пятнадцати, а затем до десяти). Он свидетельствует: «Как изгнанник, я должен сказать, что во всё время моей ссылки голубые мундиры были для нас лицами не преследователей, а людьми, охраняющими и нас, и всех от преследований»137. Сын декабриста, Михаил, женился на внучке Бенкендорфа, а в 1860 году, когда того давно уже не было в живых, С. Г. Волконский намеренно заезжал по дороге за границу в его имение, чтобы «поклониться могиле Александра Христофоровича, – товарищу служебному, другу не только светскому, но не изменившемуся в чувствах, когда я сидел под запорами и подвержен был Верховному уголовному суду. Его советам обязан я, что… сохранены несколько крох моего имения»138.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю