Текст книги "Бенкендорф"
Автор книги: Дмитрий Олейников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Но даже такая «частично политическая» тема в докладах шефа жандармов – большая редкость. Куда большее место занимают отчёты об инспекциях уездных тюрем и больниц. В Чембаре, например, «чувствуя стеснение от многолюдства и получая дурную пищу, подсудимые просили о ускорении их дел и об удалении пересыльных, которые реальным образом просили о скорейшем их отправлении, жалуясь, что их долго задержали на одном месте. На вопрос флигель-адъютанта Козарского, почему они не жалуются прокурору, они объявили, что он давно не был в тюрьме, а многие и совсем его не видали, что после подтвердили некоторые и при самом прокуроре. Козарский сообщил о сём гражданскому губернатору».
Во многих докладах говорится об утверждении новых офицеров корпуса. Обычно Николай ставил резолюцию: «Согласен»; хотя изредка встречались иные примеры:
«Титулярный советник Чаев по усердной готовности своей быть полезным правительству употребляем был безвозмездно корпуса жандармов полковником Шубинским в продолжение 2-х с половиной лет по разным его для пользы жандармской службы поручениям. <…> Кои при природной способности его, Чаева, и ревностном усердии до сих пор исполняет он с отличнейшею деятельностью и успехом». Приложенная справка гласила, что Чаев, 45 лет от роду, «из дворян, окончил училище корабельной архитектуры, служил в Адмиралтействе, с 1814 живёт в Романово-Борисоглебске». Бенкендорф ходатайствует о принятии его штабс-капитаном в корпус жандармов, несмотря на причастность к делу о растрате казначеем казённой суммы (штраф в тот раз заменили выговором, «чтобы впредь был осмотрительнее»). Николай отвечает: поскольку на службу просится гражданский чиновник, «прикомандировать сперва к образцовому кавалерийскому полку для узнания порядка службы».
Между бумагами об инспекциях и назначениях – документы, касающиеся судеб конкретных людей. Вот дело «О несправедливом увольнении тамбовского чиновника Ведеревского, во время холеры говорившего, что нет такой болезни, что якобы привело к беспорядкам». Бенкендорф вступается за чиновника, «обременённого семейством», «честного и добродетельного», и просит определить его на службу в одну из губерний на прежнюю должность. Основываясь на информации от своих жандармских офицеров, он убедил Николая: «Вашему императорскому величеству известно, что настоящая причина означенных беспокойств заключалась в слабых и нерешительных действиях гражданского губернатора Миронова, а не в тех слухах, которые якобы были разносимы различными чиновниками».
И снова – текущие, негероические заботы о повседневных проблемах подданных. «Жалоба на статского советника Бурнашева, вдовца, содержащего своего 20-летнего сына крайне скудно»; «Утверждение устного завещания дочери действительного тайного советника Хитрово, завещавшей дом своему мужу, Толстому»; «Жалоба отставного поручика Зубкова на соседапомещика Паренаго, который его обижает, крестьян его грабит, лес истребляет, сжёг дом и грозится убить» (в конце концов имение Паренаго, признанного невменяемым, отдали в государственную опеку).
Мелькает и крестьянский вопрос – в трёх докладах из 148, меньше насчитанной по линии Третьего отделения «нормы» в 6 процентов. Сообщения примерно таковы: «Во время проезда Николая через Старый Быхов некоторые крестьяне приносили жалобу на притеснение своего владельца князя Сапеги. Проведённое расследование жалобы не подтвердило, а показало, что крестьяне „оказывают непослушание“ и справедливые требования выдают за „утеснения“ и потому беспрерывно простирают жалобы свои, „помещая в оные всё, что только может послужить во вред помещику своему“… О жалобе проводил исследование майор Михаловский».
И опять череда будничных проблем: «Просьба восстановить на службе бедствующего чиновника, уволенного за причастность к делу Адреевского»; «Пенсион отставному потерявшему зрение поручику Ягозинскому»; «Прошение вдовы Полесской, принявшей христианскую веру вместо еврейской и потерявшей мужа, умершего от холеры, дать ей хоть какой-нибудь пенсион».
Встречаются и доклады о награждении жандармских офицеров. Последний, сделанный в канун Рождества, является ходатайством о премии – «пожаловании… не в зачёт жалования обер-офицерам Санктпетербургского жандармского дивизиона», которые, «быв большею частью недостаточного состояния, по беспрестанной и весьма трудной службе, затрудняются на счёт своего содержания». Сумма относительно невелика – 3471 рубль на всех.
Общество не знало – да при сложившейся системе «искусственной гласности» и не могло знать, – насколько круг забот начальника Третьего отделения и шефа жандармов был шире борьбы с «политической крамолой». Это была оборотная сторона контроля государства над информацией, стремления решать проблемы как можно «келейнее, тише и глаже».
В результате порождались слухи и анекдоты, заполнявшие информационные пустоты и питавшие публицистику Герцена, Долгорукова, Бакунина.
В то время, например, «даже не тёмные, непросвещённые, а вполне интеллигентные люди твёрдо верили в то, что в кабинете начальника Третьего отделения имелось кресло с особым техническим приспособлением, на которое обязательно усаживался вызываемый для объяснения. В известный же момент беседа приглашённого с любезным хозяином, шефом жандармов, внезапно прерывалась: кресло, на котором сидел гость, проваливалось под пол, а там проваливавшийся попадал сразу в объятия двух жандармов, учинявших над ним жестокую расправу»220. В одном из вариантов этой страшилки опускалось не всё кресло, а только его сиденье, после чего спрятанные под полом «экзекуторы» обнажали беззащитное седалище жертвы и угощали его розгами … Легенда оказалась живучей, перекочевав в более поздние времена. В записках хирурга Н. И. Пирогова сохранился рассказ цензора Крылова, приглашённого к шефу жандармов (уже не к Бенкендорфу, а к его преемнику Орлову). Цензор получил вежливое приглашение присесть в кресло напротив Орлова:
«– Садитесь, сделайте одолжение, поговорим.
– А я, – повествовал нам Крылов, – стою ни жив, ни мёртв, и думаю себе, что тут делать: не сесть – нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, ещё и высечен будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я, – рассказывал Крылов, – потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вотвот, так и жду, что у меня под сиденьем подушка опустится и – известно что… Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета забыл. Слава богу, однако же дело тем и кончилось. Чёрт с ним, с цензорством! – это не жизнь, а ад»221.
Так и попала легенда в книги Достоевского и Лескова:
Влепят в наказание
Так ударов до ста —
Будешь помнить здание
У Цепного моста…222
Подобные анекдоты просачивались за границу и там выплёскивались на страницы печати дня придания пикантности рассказам о деспотической России. Английский путешественник пересказывал историю, услышанную им якобы от шведского посла: «Этот господин однажды встретил на улице графа Бенкендорфа и между делом спросил его, не слышал он чего-нибудь об одном шведе, недавно прибывшем в Петербург. „Имени его я не помню, – сказал посол, – но выглядит он так-то, такого-то роста, такого-то возраста“. Шеф полиции сказал, что не знает, но наведёт справки. И вот недели через три они снова встречаются и Бенкендорф „радует“ посла: „Бонжур! Взяли мы вашего шведа. Сидит, голубчик!“ – „Моего шведа? Какого шведа?“ —„Да того, о котором вы осведомлялись три недели назад… А вы что… Разве не хотели, чтобы его арестовали?“»223.
Француз Жермен де Ланьи делится другой занимательной историей:
«Несколько лет назад граф Бенкендорф был вызван к Николаю и получил 1200 фунтов стерлингов на благотворительность. Вернувшись домой, он провёл несколько часов в кабинете и затем велел заложить карету. Уже собравшись сесть в неё, Бенкендорф подумал, что забыл бумажник, и вернулся в кабинет. Там он обшарил все закоулки, всю мебель, но бумажника не нашёл. Размышляя о том, потерял ли он 1200 фунтов или их украли, Бенкендорф немедленно вызвал начальника столичной полиции Кокошкина и отдал приказ найти вора и бумажник к следующему утру. Наутро в назначенный час Кокошкин явился в кабинет министра, передал деньги, якобы найденные у вора, и сообщил, что бумажник тот утопил в Неве. Бенкендорф взял деньги, машинально полез в карман за бумажником… и обнаружил его на месте, вместе с деньгами! Оказалось, перепуганный и отчаявшийся Кокошкин решил, что проще всего будет не искать преступника, а собрать искомую сумму со своих „надзирателей“, и именно её преподнёс министру»224.
Эмигрант Михаил Бакунин в доказательство того, что у Николая все министры и сенаторы воруют, приводил пример, как «супруга министра Бенкендорфа привозила целые пароходы контрабанды в Кронштадтский порт и содержала через посредство своих крепостных служанок большие торговые склады»225.
Искатель приключений Чарльз Хеннигсен, «размышлявший» о России в 1846 году (когда Бенкендорфа уже не было в живых), делал из подобных «откровений» логичные выводы: «Император Николай безоговорочно передал графу Бенкендорфу всю свою абсолютную власть над всеми своими подданными, среди которых, мы должны это помнить, и вся императорская семья! Каждый в империи обязан безоговорочно повиноваться повелениям этого визиря, как если бы они исходили из уст самого императора… Он может запихнуть любого подданного в телегу или кибитку без объяснения причин, без ответов на вопросы, почему он взят, куда его повезут и когда он вернётся. Семья, слуги, друзья – все должны хранить осторожное молчание; они и не осмелятся спросить, что случилось… Всё ещё жива некая дама, которая едва вышла из своего экипажа в бальном платье, как тут же была схвачена, посажена в сани и отправлена в Сибирь…» (Далее следует леденящая кровь история о проведённых ею двенадцати годах в каморке, разделённой с другим заключённым, польским дворянином.) «Когда офицер или рядовой жандармского корпуса появляется у входа, даже визит ангела смерти не может внушить большего ужаса… Высшая полиция под командой Бенкендорфа – это инструмент унижения, запугивания и раздражения высших классов общества»226.
Конечно, из того, что литература той эпохи переполнена фантазиями и эмоциями публицистов, нельзя делать вывод о некоем «идеальном и безгрешном» Бенкендорфе во главе «идеального и безгрешного учреждения». Он первым отказался от такой чести, имея силы признаться: «Шеф жандармов не довольно ослеплён, чтобы не видел недостатки и слабые стороны своего корпуса, но с тем вместе дозволяет себе сказать, что корпус жандармов не может не иметь недостатков, ибо в состав оного входят люди, подверженные большим или меньшим неизбежным слабостям, так точно, как и во всех других государственных учреждениях». Он писал царю, что сам, «может быть, имеет более пороков, чем его подчинённые»227.
Именно зоркий глаз подчинённых – даже тех, кто любил и уважал Бенкендорфа, – подмечал не вымышленный демонизм, а его реальные недостатки. Упоминавшийся А. Ф. Львов, долгие годы служивший старшим адъютантом в корпусе жандармов, признавался (и делом доказывал), что искренне привязан к своему начальнику благодаря «отличным качествам благородной души Бенкендорфа». Он утверждал, что Александр Христофорович был «храбр, умён, в обращении прост и прям …с подчинёнными хорош, но вспыльчив». Но при этом он не мог не отметить, что боевой генерал не любил канцелярской работы с её рутинным делопроизводством, «не постигал, что каждая бумага требует времени для соображения, времени, чтобы сочинить её, времени, чтобы переписать и проверить». Львову не нравилось, что «приказывал он всегда в полслова, потому что подробно и обстоятельно приказать не мог и не умел». Его тяготила неспособность Бенкендорфа организовать бумажно-канцелярскую работу своих учреждений, что «столько облегчает труд подчинённых». Адъютанту казалось, что Бенкендорф «с подчинёнными был, как бестолковый кучер, который, взяв все вожжи в одну руку, погоняет лошадей без разбору, и ретивую, и ленивую, да и не замечает, что от его езды одна лошадь жиреет, а другая изнемогает». Воспринимая ответственное выполнение служебных обязанностей как долг, а не как подвиг, сам Бенкендорф был «награждать не большой охотник», хотя «никогда не останавливался… дать отличный аттестат всякому, у него служившему». Указывал Львов и на недостаток у Бенкендорфа инициативы, упоминал унаследованную им от отца рассеянность228.
Нельзя забывать, что оценка Бенкендорфа как высшего полицейского начальника сильно зависела от отношения общества к служащим его ведомства. И если своё ближайшее окружение Бенкендорф подбирал сам, то личный состав жандармских округов зависел от него в гораздо меньшей степени. Он не мог перепроверить все характеристики, но верил в благие намерения своих сотрудников. Шеф жандармов напутствовал своих офицеров, заново повторяя хрестоматийную сцену с платком: «Ваша обязанность – утирать слёзы несчастных и отвращать злоупотребления власти, а обществу содействовать быть в согласии. Если будут любить вас, то вы легко всего достигнете»229.
Но далеко не все подчинённые Бенкендорфа были преисполнены исключительно благих намерений. Можно указать, например, на полковника А. П. Маслова, вызвавшего своими действиями в Симбирске в начале 1830-х годов «озлобление всего общества против него, а вместе с тем недоверие и нерасположение к голубому мундиру». Сменивший его Э. И. Стогов вспоминал, что Маслов «совершенно не понимал своей обязанности: он… хотел быть сыщиком, ему казалось славою рыться в грязных мелочах и хвастать знанием домашних тайн общества. Жена его любила щеголять знанием всех сплетен и так была деятельна, что для помощи мужу осматривала предварительно рекрут, хотя это и не было обязанностью жандармского штаб-офицера, но Маслов совался везде. Одним словом, Маслов хотел быть страшным и – достиг общего презрения!»230. А ведь жандармским офицерам, согласно инструкции Бенкендорфа, предписывалось привлекать тайных агентов, готовых работать за деньги или стремящихся доносами «искупить свою вину» «злодеев, интриганов и людей недалёких». Вследствие таких мер к основанию жандармской пирамиды стала прибиваться масса нечистоплотных людей, использовавших систему высшей полиции в собственных корыстных целях. Литератор и чиновник М. А. Дмитриев вспоминал: «Жандармы действительно в скором времени приобрели себе многочисленных сотрудников, но не на основании всеобщего к ним уважения, а за деньги. Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки, вся бродячая дрянь, не способная к трудам службы, весь обор человеческого общества подвигнулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом. Вскоре никто не был спокоен из служащих, а в домах даже боялись собственных людей, потому что их подкупали; боялись даже некоторых лиц, принадлежавших к порядочному обществу и даже высшему званию, потому что о некоторых проходил слух, что они принадлежат к тайной полиции»231. Много позже сами сотрудники жандармского ведомства пришли к выводу, что в этом заключалось одно из принципиальных противоречий всей жандармской системы. Как ни была хороша идея об использовании только «честных людей, которые пожелали бы предупредить правительство о каком-нибудь заговоре или сообщить ему какие-нибудь интересные новости», она оказалась нежизнеспособной и даже «наивной». «„Честные люди“ или благонамеренные граждане, – излагал уже в XX веке опыт своей работы жандармский полковник А. П. Мартынов, – при всей своей честности и благонамеренности как раз обычно о „заговорах“ не знают». Вера правительства в то, что они «придут и сами всё скажут», была ошибочной. Куда практичнее, «правильнее и удобнее», по мнению жандарма, «добывать нужные сведения за деньги, путём подкупа людей, так или иначе близких к „заговорщикам“»232.
Со временем Бенкендорфу стало понятно, что создать идеальную «когорту добромыслящих» не удалось и что на своём посту он нажил несметное число недоброжелателей. Враждебность шла не только – и не столько – из политических сфер, сколько из кругов ловко устроившихся лихоимцев и властолюбцев, не стеснявшихся пользоваться политической фразеологией. Именно им сильно доставалось от высшей полиции, именно их называли в ежегодных «всеподданнейших отчётах» Третьего отделения главной «язвой, поедающей благоденствие нашего Отечества»233. Когда Бенкендорф в докладах Николаю говорил о сословии, «наиболее развращённом морально», он имел в виду бюрократию, чиновников, среди которых «редко встречаются порядочные люди». Его возмущало именно то, что «к несчастью, они-то и правят, и не только отдельные, наиболее крупные из них, но, в сущности, все, так как им… известны все тонкости бюрократической системы». Это они «боятся введения правосудия, точных законов и искоренения хищений; они ненавидят тех, кто преследует взяточничество, и бегут их, как сова солнца. Они систематически порицают все мероприятия правительства и образуют собой кадры недовольных»234. Внутреннюю войну с чиновничьей системой ни Бенкендорфу, ни императору Николаю выиграть не удалось.
Понимая всё несовершенство человеческой натуры, Бенкендорф следовал строгому принципу: «Делай что должно, а там будь что будет». В одном из писем он попытался объяснить смысл своей деятельности в мирное время: «Лишь бы была польза, а я во всём утешусь, потому что моя единственная цель – благо, но трудно действовать… Пока только окажется возможным, я оберегу императора от каких бы то ни было неприятностей; я поседею от этого, но никогда не стану жаловаться; когда интриги превзойдут меру моего терпения, я попрошу место моего брата во главе какой-нибудь кавалерийской части; там, по крайней мере, когда гремят орудия, интрига остаётся позади фронта»235.
Пушкинисты, опустите ваши пушки…
Саму историю русской литературы можно представить как литературное произведение, созданное гигантской группой соавторов. И какой бы противоречивой ни получалась подобная эпопея, граф А. X. Бенкендорф практически неизменно занимает в ней место выразительного антигероя, на фоне которого положительные персонажи выглядят ещё светлее и ярче.
Этот его образ возник на почве того, что публицистический пафос исследователей либо выступал оправданием тенденциозного подбора фактов, либо заменял их совсем. Чего стоит хотя бы одна из первых документальных работ по этой теме – и слишком долгое время главная – вышедшая в 1908 году книга М. К. Лемке «Николаевские жандармы и литература. 1826–1855». Современники критиковали автора за то, что он «пылает запоздавшим лет на 70 негодованием против Булгариных, Бенкендорфов, Фоков и учиняет им „свирепый разнос“», при котором «пропадают все оттенки, разные стадии процесса»236. В наше время излишняя тенденциозность работы Лемке, оказавшей сильное влияние на последующую литературу, также признана существенным недостатком237. С лёгкой руки автора «Николаевских жандармов» в большинстве советских работ Третье отделение считалось чуть ли не исключительно органом «борьбы с крамолой», в том числе в литературе – на «поприще, на котором концентрировалась сила… мелкобуржуазной демократической интеллигенции». Соответственно «жандармы, лучше многих современников отдававшие себе отчёт в направлении общественного развития, прекрасно учитывали потенциальную силу литературы» и стремились «эту силу обуздать»238.
Однако так же как политический сыск не был исключительным направлением деятельности Третьего отделения, задача «обуздывать» новую «общественную силу» не была главной для Бенкендорфа. Более пристальное рассмотрение «трудов и дней» подведомственных ему учреждений уже привело исследователей к выводам о куда большем объёме выполняемой работы. Подробно изучивший её А. И. Рейтблат пришёл к выводу, что, во-первых, репрессии против литературы и литераторов «осуществлялись, как правило, по инициативе не III отделения, а царя или влиятельных сановников, а во-вторых, это была не только не единственная, но, возможно, и не главная форма „работы“ этой инстанции с литераторами».
В реальности Третье отделение:
«– наблюдало за деятельностью литераторов (знакомясь с печатными изданиями и собирая агентурную информацию);
– поощряло литераторов, деятельность которых расценивалась императором как полезная;
– использовало литераторов для реализации своих целей, главным образом – для „руководства умами“;
– выступало в роли посредника в сношениях литераторов с царём и цензурой, а иногда и в качестве арбитра в конфликтах одних литераторов с другими»239.
Сверхзадачей подведомственного Бенкендорфу учреждения было регулирование информационных потоков и контроль за ними, насколько возможно. Действительно, как уже отмечалось, в круге забот Третьего отделения самим Бенкендорфом было выделено «наблюдение за общим мнением и народным духом; направление лиц и средств к достижению этой цели»; литература, по его мнению, играла здесь первостепенное значение. Это видно, например, из «Обзора общественного мнения» за 1830 год, представленного Бенкендорфом императору Николаю: «Высшие слои общества у нас чужды национальной литературе, но весь средний класс, молодёжь, военные, даже купцы, все принимают близко к сердцу её преуспеяния, все писатели имеют своих многочисленных сторонников, которые взирают на них как на оракулов общественного мнения, повторяют их рассуждения и усваивают их мировоззрение»240.
На таком основании становится понятнее самая, пожалуй, знаменитая фраза Бенкендорфа, обычно при цитировании не приводимая полностью. Она была произнесена графом в разговоре со своим другом, опальным генералом М. Ф. Орловым, пытавшимся дать свою трактовку желчного «Философического письма» П. Я. Чаадаева («Он суров к прошедшему России, но чрезвычайно многого ждёт от её будущности»), «Прошедшее России, – отвечал Александр Христофорович, – было блестяще; её настоящее более чем великолепно, а что касается будущего, то оно превосходит всё, что может представить себе самое смелое воображение. – Тут в большинстве работ фразу обычно обрывают, однако Бенкендорф ещё не закончил, и продолжение заметно меняет смысл. – Вот, дорогой мой, с какой точки зрения следует понимать и описывать русскую историю»241. Передавший сентенцию М. И. Жихарев сразу предупреждает читателей, что этот разговор – «анекдот». Но если даже он и достоверен, то Бенкендорф здесь вовсе не демонстрировал собственное понимание отечественной истории. Он представил свое желание, чтобы в публикациях создавался положительный образ Отечества, излагалась история, вызывающая гордость за свою страну, а не разочарование. Мысль эта проводилась, кстати, ещё Великой Екатериной. «Всякий писатель российской истории, – цитировал императрицу Фёдор Глинка, – должен иметь одну цель, одно намерение, один общий подвиг, чтоб представить величие и славу России»242.
Кстати, в нашумевшем деле о публикации «Философического письма» П. Я. Чаадаева Бенкендорф оказался в роли защитника. Пётр Яковлевич «сам сознавал, что с ним поступили ещё снисходительно, вероятно, по заступничеству старинного его приятеля по гвардейской службе, графа Б.»243, в котором крупнейший знаток биографии философа 3. А. Каменский видит именно Бенкендорфа.
«Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному, бесполезному»244, – пояснял Бенкендорф николаевское (и своё собственное) видение общественной роли литературы в письме А. С. Пушкину. Политическое вольномыслие им представлялось лишь частным случаем безнравственности. Порок, мздоимство, неправедный суд, неуважение к лицам, исполняющим должностные обязанности, некомпетентность местных властей, злоупотребление служебным положением, азартные игры (запрещённые в 1832 году) – все эти язвы общества, по мнению Бенкендорфа, могут либо врачеваться, либо растравливаться печатным словом.
Вовсе не по политическим мотивам была, например, возвращена Лермонтову «для нужных перемен» первая редакция «Маскарада», в которой Арбенин, отравивший жену, оставался ненаказанным. Бенкендорф увидел в таком финале «прославление порока» и попросил предложить сочинителю изменить пьесу «таким образом, чтобы она кончалась примирением между господином и госпожой Арбениными»245.
В отношении нашего героя к литературе отчётливо прослеживается «граница справа»: ему был неприятен гонитель просвещения М. Л. Магницкий, он выступал за переделку шишковского «чугунного» цензурного устава 1826 года. Последние, «аракчеевские» годы александровского царствования Бенкендорф считал «тёмным временем» для России. Главные деятели просвещения (или «затмения»?) той эпохи вызывали у него антипатию.
Характерна реакция шефа жандармов на донесение из Казани подполковника Новокщенова, начальника отделения в пятом жандармском округе. Тот осуждал введение нового цензурного устава 1828 года: «С тех пор как изменился ценсурный устав, высочайше утверждённый в 10-й день июня 1826 года, периодические наши издания, сбросив покрывало скромности, приличия и умеренности, обнаружили вольнодумные мысли, неприличные выражения и слова, оскорбляющие чистоту нравов. Мелкие сочинения, наводняющие нашу литературу, также направлены к разврату, самому открытому… Люди благонамеренные, страшась пагубного влияния на общественное мнение от сих сочинений, с крайним прискорбием взирают, что ценсура, сие охранение чистоты нравов, сей оплот благочестия, сия стража от вольнодумства, попускает ныне так небрежно печатать всякой вздор мыслей… Но все сие зло относят к тому, что в самом настоящем уставе о ценсуре, высочайше утверждённом в 22-й день апреля 1828 года, сделана важная уступка свободе книгопечатания. Изменение государственного установления, то есть устава ценсурного 10 июня 1826 года, в короткое время его существования породило в неблагонамеренных писателях самонадеяние, что новым ценсурным уставом предоставляется некоторым образом более свободы писать и печатать».
Если учесть, что Бенкендорф входил в комитет по выработке нового, более терпимого, цензурного устава, то понятна отправленная в Казань отповедь на такое невольное обвинение в попустительстве вольномыслию: «Вследствие донесения вашего высокоблагородия… нахожусь принуждённым объявить вам, что мне весьма жаль, что вы теряете время на рассуждения, которые вовсе до вас не касаются, и что я должен заключить по изложенным в той бумаге мыслям, которые, конечно, не собственные ваши, что вы связались с людьми, разделяющими дух Магницкого»246.
Магницкий был тем более неприятен Бенкендорфу, что при всём пафосе своих охранительных идей оказался человеком нечистоплотным – банальным растратчиком казённых денег (ему даже пришлось продать «лесную дачу» на Волге, чтобы заплатить «нажитый на службе» гигантский долг в 150 тысяч рублей)247 и в мае 1826 года был изгнан с должности попечителя Казанского университета и Казанского учебного округа и отправлен (за свой счёт!) в ссылку в Ревель. «Дух Магницкого» – это прикрытие собственных корыстных целей чрезмерной охранительной активностью и соответствующей пафосной фразеологией.
Подполковнику Новокщенову пришлось спешно извиняться: «По сим уважениям всепокорнейше прошу ваше превосходительство великодушно мне простить и удостовериться, что я никак и никогда не в связях с людьми, разделяющими дух Магницкого, и позволено мне будет сказать, что, прослужа столько времени лет верою и правдою, могу ли ныне изменить долгу справедливости и жертвовать честию каким-либо непозволенным связям»248.
Н. А. Полевой в 1830-е годы отмечал «странное противоречие в поступках двух сильных тогда людей» (А. X. Бенкендорфа и министра просвещения С. С. Уварова): «Тот, кто, по назначению, мог преследовать литератора, всячески облегчал его и старался вывести из опалы, тогда как другой, по званию своему покровитель и защитник всех литераторов… играл роль инквизитора»249. Брат Полевого Ксенофонт привёл в воспоминаниях конкретный пример такого противоречия. Однажды Полевой, издававший журнал «Московский телеграф», предстал «пред светлые очи» одновременно Уварова и Бенкендорфа. Уваров всячески нападал на издателя, указывая на мнимую неблагонадёжность в статьях; Полевой, как мог, отбивался. Бенкендорф в этом неравном споре «казался защитником его или, по крайней мере, доброжелателем; он не только удерживал порывы Уварова, но иногда подшучивал над ним, иногда просто смеялся, и во всё время странного допроса, какой проводил министр народного просвещения, шеф жандармов старался придать характер обыкновенного разговора тягостному состязанию бедного журналиста с его грозным обвинителем». Эта сцена настолько впечатлила Николая Полевого, что «с той поры он составил себе благоприятное мнение о характере графа Бенкендорфа, который оправдал такое мнение во всех последующих сношениях с ним»250.
Определить личное отношение Бенкендорфа к тем или иным литераторам часто бывает сложно, ибо занимаемые им должности ставили его в роль посредника между императором и подданными. Это хорошо видно на примере почти хрестоматийной темы «Поэт и Царь». Во взаимоотношениях Пушкина и Николая Павловича Александр Христофорович практически бессменно выполнял роль передаточного звена. Именно по этой причине обширная переписка Пушкина и Бенкендорфа по числу дошедших до нас писем уступает только переписке поэта с женой и близким другом П. А. Вяземским. Однако большая часть этих писем – выражение монаршей воли, поэтому их в значительной степени можно назвать «перепиской Пушкина с императором Николаем».
Что же касается лично Бенкендорфа, то его мнение о Пушкине представлено в отчёте Третьего отделения за 1837 год, подписанном его начальником и выразившем отношение высшей полиции к жизни и смерти поэта: «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы жизни стал осторожнее в изъявлении оных.
Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества… И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина… дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сём недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено»251.