412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дина Хапаева » Кошмар: литература и жизнь (СИ) » Текст книги (страница 9)
Кошмар: литература и жизнь (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:14

Текст книги "Кошмар: литература и жизнь (СИ)"


Автор книги: Дина Хапаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

В «Двойнике», как и в «Записках сумасшедшего», мы тоже сталкиваемся с исчезающими письмами, которые по своему статусу в повествовании крайне напоминают гоголевские «письма собачек». Например, письмо двойнику с намерением объясниться Голядкин приказывает Петрушке доставить «господину Голядкину», на что Петрушка только улыбается. Разбуженный ночью для выяснения судьбы письма, пьяный Петрушка то говорит, что никакого письма не было, что есть только один Голядкин, проживающий в Шестилавочной улице, то есть по адресу самого Голядкина, то подтверждает реальность двойника, заявляя барину с упреком, что «добрые люди по двое никогда не бывают» [279].

Письма не только исчезают, но и появляются сами собой, как, например, письмо Вахрамеева в защиту двойника, разоблачающее господина Голядкина-старшего [280]. В письмах могут загадочным образом добавляться отдельные пункты:

Господин Голядкин бросился к столу своему, оглядел его, обшарил кругом, – так и есть: вчерашнего письма его к Вахрамееву не было… на стенных часах был час, а во вчерашнем письме Вахрамеева были введены какие-то новые пункты, весьма, впрочем, с первого взгляда неясные пункты, но теперь совершенно объяснившиеся [281].

Точно так же совершенно невероятным образом появляется и исчезает, как если бы не существовало никогда, любовное письмо Клары Олсуфьевны, в котором она умоляет Голядкина выкрасть ее из родительского дома.

Исчезающие и появляющиеся ниоткуда «письма собачек» подчеркивают зияющие провалы в логике рассказа и разрушают причинно-следственные связи между действиями и их последствиями, с которыми повествователь «Двойника» обращается столь же вольно, как и автор «Петербургских повестей». Разрывы причинно-следственных связей между событиями нарушают последовательность прошлого, настоящего и будущего. Они подкрепляют общее впечатление, которое и должен получить читатель: это не просто «история одного происшествия», а особое ментальное состояние, кошмар. Ставя под сомнение идею причинности во всей поэме, провалы и разрывы в ткани повествования оборачиваются провалами и разрывами во времени, с которыми герой постоянно сталкивается и от которых он видимо страдает:

– Не ошибка ли в числе? Может быть, все может быть… Оно, вот это как может быть все… Оно еще, может быть, вчера было письмо-то написано, а ко мне не дошло (…) Или завтра написано, то есть, что я… что завтра нужно было все сделать, то есть с каретой-то ждать… [282]

В результате время поэмы то несется, то резко замедляется, мешая герою ориентироваться в происходящем [283]. Гипнотика кошмара создает эти разрывы, позволяя водовороту кошмара поставить под сомнение привычное читателю, повседневное чувство времени.

Гипнотика «петербургской поэмы»


Он был так озадачен, что несколько раз, вдруг, несмотря ни на что окружающее, проникнутый вполне идеей своего недавнего страшного падения, останавливался неподвижно, как столб, посреди тротуара; в это мгновение он умирал, исчезал; потом вдруг срывался как бешеный с места и бежал, бежал без оглядки, как будто спасаясь от чьей-то погони, от какого-то еще более ужасного бедствия… Ф.М. Достоевский. «Двойник»

У поэмы есть одна особенность, которую справедливо подметил М.М. Бахтин: в ней действует только сам господин Голядкин и никто более. Литературная реальность этого произведения крайне бедна событиями: например, потеря калоши в момент встречи с двойником на набережной Фонтанки оказывается одним из немногих происшествий, которому можно приписать статус прозаической литературной реальности. И тем не менее повествование по стилю и манере больше всего напоминает авантюрный роман (с которым сравнивать прозу Достоевского после его прочтения Бахтиным стало банальностью), поскольку главным действием поэмы является погоня. Она одна могла бы сделать «Двойник» замечательным литературным памятником парадигматического кошмара удивительной силы.

Как мы помним из анализа Лавкрафта и Пелевина, для того, чтобы соткался кошмар, необходимо, чтобы возникла точка концентрации внимания. Эту фигуру гипнотики кошмара разрабатывает Достоевский в «Двойнике». Перед появлением двойника г-н Голядкин, как и положено в начале кошмара, будет щуриться и близоруко вглядываться в даль до тех пор, пока из этой «мокрой середины» петербургской непогоды не вознинет фигура двойника:

«Что ж, это мне почудилось, что ли? – сказал господин Голядкин, еще раз озираясь кругом. – Да я-то где же стою?.. Эх, эх!» – заключил он, покачав головою, а между тем с беспокойным, тоскливым чувством, даже со страхом, стал вглядываться в мутную, влажную даль, напрягая всеми силами зрение и всеми силами стараясь пронзить близоруким взором своим мокрую средину, перед ним расстилавшуюся [284].

К этому месту поэмы проявил особую чуткость проницательный Анненский, попытавшийся вжиться в текст «Двойника». Хотя Анненский и не рассматривал «Двойник» как кошмар, он оценил значение возникающей из пустоты точки для состояния Голядкина:

Глядите, глядите… Что еще там такое? Точка… точка в тумане. Ну так что же, что точка? Да вот от нее-то, от точки этой, и несет холодом. – И вот господин Голядкин срывается с места и бежит, бежит… Он к точке, точка к нему. Вот уж и не точка, а линия, вот фигура целая… (…) Губы у господина Голядкина силятся что-то сказать и не могут… и он бежит, бежит. Голядкин, братец, а ведь неладно дело-то… Смотри-ка: там ведь опять навстречу точка. Кончено с вами, Яков Петрович, да! [285]

Нужно обратить внимание на важный момент, который понадобится нам для дальнейшего анализа: вдобавок к образу, сложившемуся из напряженной сосредоточенности на точке, герою слышится чья-то невнятная речь. Это бормотание, которое мы не встречали ни в кошмарах Пелевина или Лавкрафта, исключительно интересно для нас потому, что именно в нем заключена главная особенность исследования кошмара, которое предпринимает Достоевский на протяжении всего своего творчества. Но об этом – позже, а сейчас вернемся к созреванию кошмара Голядкина.

Итак, мы наблюдаем, как кошмар медленно охватывает героя после его пристального вглядывания в пустоту снежной мути:

А между тем какое-то новое ощущение отозвалось во всем существе господина Голядкина: тоска не тоска, страх не страх… лихорадочный трепет пробежал по жилам его. Минута была невыносимо неприятная! [286]

Появление двойника открывает длиннейшую череду погонь и бегств, знакомого нам элемента гипнотики кошмара, когда жертва-сновидец знает, кто гонится за ним и что ему предстоит, но больше всего боится себе в этом признаться:

Он вздрогнул и открыл глаза. Перед ним опять, шагах в двадцати от него, чернелся какой-то быстро приближавшийся к нему человечек [287].

Герой поражен настолько, что вскрикивает от изумления и ужаса, что догоняет незнакомца, который, как специально, остановился так, что стал весь виден под фонарем [288]. Из точки, из которой только что соткался двойник, начинается кошмар погони, когда двойник:

(…) в одно мгновение скрылся из глаз господина Голядкина-старшего. Отчаянный и покинутый всеми титулярный советник оглянулся кругом, но не было другого извозчика. Попробовал было он бежать, да ноги подламывались. С опрокинутой физиономией, разинутым ртом, уничтожившись, съежившись, в бессилии прислонился он к фонарному столбу и остался несколько минут посереди тротуара. Казалось, что все погибло для господина Голядкина… [289]

Несмотря на все нанесенные ему двойником оскорбления, Голядкин будет преследовать двойника, чтобы «объясниться и все уладить», хотя его попытки останутся столь же тщетными, как и преследования носа капитаном Ковалевым:

В беспокойстве своем, в тоске и смущении, чувствуя, что так оставаться нельзя, что наступает минута решительная (…) герой наш стал было понемножку подвигаться к тому месту, где стоял недостойный и загадочный приятель его; но в самое это время у подъезда загремел давно ожидаемый экипаж (…) Все ожидавшие разом хлынули к выходу и оттеснили на мгновение господина Голядкина-старшего от господина Голядкина-младшего. «Не уйдешь!» – говорил наш герой, прорываясь сквозь толпу и не спуская глаз с кого следовало. Наконец, толпа раздалась. Герой наш почувствовал себя на свободе и ринулся в погоню за своим неприятелем [290].

Как и в других кошмарах, о которых мы читали или видели сами, типичная особенность погонь и бегств «Двойника» – невероятная, фантастическая скорость, с которой они протекают. Как и в других кошмарах, это – обычный способ передать изменения течения времени:

Дух занимался в груди господина Голядкина; словно на крыльях летел он вслед за своим быстро удалявшимся неприятелем. (…) Чувствовал он еще, что опал и ослаб совершенно, что несет его какою-то совершенно особенною и постороннею силою, что он вовсе не сам идет, что, напротив, ноги его подкашиваются и служить отказываются [291].

Чтобы у читателя не сложилось впечатление, что эти фантасмагорические полеты были данью писателя романтическим увлечениям его юности, процитируем для сравнения фрагмент из «Сна смешного человека»:

Страх нарастал в моем сердце. (…) Мы неслись в темных и неведомых пространствах. Я давно уже перестал видеть знакомые глазу созвездия. Я знал, что есть такие звезды в небесных пространствах, от которых лучи доходят на землю лишь в тысячи и миллионы лет. Может быть, мы уже пролетали эти пространства [292].

Особо интересен с точки зрения кошмарологии сон Голядкина, который снится ему накануне страшной развязки. Ему видятся выскакивающие из тротуара двойники, преследующие его:

И все эти совершенно подобные пускались тотчас же по появлении своем бежать один за другим и длинною цепью, как вереница гусей, тянулись и ковыляли за господином Голядкиным-страшим, так что некуда было убежать от совершенно подобных, – так что дух захватывало всячески достойному сожаления господину Голядкину от ужаса, – так что народилась наконец страшная бездна совершенно подобных (…) [293]

Полное торжество кошмара над литературной реальностью достигается в финальной жуткой сцене, когда выясняется, что не только этот кошмарный сон послужил ее прототипом, но и что всю эту сцену, все то, что случилось, г-н Голядкин действительно «уже предчувствовал». Читатель вспомнит, что на сон Голядкина про «подобных» очень похож кошмар Джерома, о котором мы говорили в предыдущей главе. Множащиеся гомункулусы, заполняющие собой все пространство улицы, так же, как разного возраста ипостаси лирического героя Джерома заполонили дом детства, заставляют думать о переживании разрывов во времени кошмара, когда спящему одновременно даны разные моменты его жизни. Настигая героя, вереница «подобных» множится до тех пор, пока взгляд несчастного Голядкина не приковывает к себе нечто еще более ужасное:

В голове зазвонило у господина Голядкина, в глазах потемнело; ему показалось, что бездна, целая вереница совершенно подобных Голядкиных с шумом вламываются во все двери комнаты, но было поздно… (…) Двери в залу растворились с шумом, и на пороге показался человек, которого один вид оледенил господина Голядкина. Ноги его приросли к земле. Крик замер в его стесненной груди. Впрочем, господин Голядкин знал все заранее и давно уже предчувствовал что-то подобное [294].

Постоянно сопровождаемые провалами в памяти, отключениями от происходящего, бегство и погоня в «Двойнике» играют ту же роль, что и во сне: кружась в преследованиях, мы соскальзываем в прерывное, обратимое, опасное время кошмара [295].

Семь кругов «Двойника»

В поэме Голядкин очерчивает семь кругов по городу, никак не обусловленных ни сюжетом, ни логикой рассказа. Его решения о том, куда идти, меняются внезапно, усугубляя рваный ритм поэмы [296].

В самом начале Голядкин едет на Невский проспект [297]; затем – в Гостиный двор [298], и, «Наконец, вдруг, по вдохновению какому-то, дернул он за снурок (…) и приказал поворотить назад, в Литейную», где живет его доктор, откуда карета снова покатила на Невский проспект [299]. Так безо всякой причины, объяснимой логикой сюжета, «герой наш» описывает первый круг по городу.

На Невском он закусывает в «известном ресторане», «как принято между порядочными людьми», после чего отправляется к Измайловскому мосту, в дом Олсуфия Ивановича, статского советника [300], но, не будучи принят, он приказывает везти себя домой:

Вдруг герой наш из всей силы дернул снурок и закричал своему кучеру немедленно воротиться назад. Кучер поворотил лошадей и через две минуты въехал опять во двор к Олсуфию Ивановичу. «Не нужно, дурак, не нужно; назад!» – прокричал господин Голядкин, и кучер словно ожидал такого приказания: не возражая ни на что, не останавливаясь у подъезда и объехав кругом весь двор, выехал снова на улицу [301].

Это – второй круг, который тоже, надо сказать, не несет на себе иной смысловой или сюжетной нагрузки, кроме кружения: ведь обычно автор романа не сообщает нам в подробностях, как, когда и каким именно образом герой возвращается домой, если это не обусловлено сюжетом.

Третий круг Голядкин совершает на следующее утро, когда, приехав домой из присутствия, он «…вдруг бросил трубку (…) и выбежал вон из квартиры», взял извозчика «и полетел к Андрею Филипповичу» [302], своему начальнику канцелярии. Не застав Андрея Филипповича дома, он выскакивает на улицу. После «.. бежал господин Голядкин, не разбирая дороги и сам почти не зная куда. Очнулся он на Невском проспекте, и то по тому только случаю, что столкнулся с каким-то прохожим… (…) Осмотревшись и заметив, что находится именно возле того ресторана, в котором отдыхал, приготовляясь к званому обеду у Олсуфия Ивановича…» [303] Итак, автор преподносит нам еще один круг, хотя, как мы помним, и «бежал господин Голядкин вообще не разбирая дороги и сам почти не зная куда», так что не понятно, зачем в таком случае нам знать все эти подробности?

Еще один большой круг – четвертый по счету – «герой наш» закладывает, когда, вернувшись домой и написав письмо двойнику, идет пешком «к Измайловскому мосту», где смотрит на окна квартиры советника Берендеева и возвращается восвояси со словами:

«Нет, не сюда мне нужно было идти. Что же я буду здесь делать?.. А вот я лучше теперь того… и собственнолично исследую дело». (…) Искренне сознавшись таким образом, что сделал чистую глупость, герой наш побежал обратно к себе в Шестилавочную [304].

В конце поэмы Голядкин вновь без видимой причины в шестой раз покружит по городу:

Таким-то образом сомневаясь и ища ключа и разрешения сомнений своих, герой наш добежал до Семеновского моста, а добежав до Семеновского моста, благоразумно и окончательно положил воротиться [305].

Замкнутый круг, в который, как в ловушку, попадет герой в последней сцене, оказывается самым маленьким и самым страшным кругом, из которого ему уже не будет исхода:

На одно мгновение господин Голядкин почти забылся совсем, потерял и память, и чувства… Очнувшись, заметил он, что вертится в широком кругу его обступивших гостей [306].

А главный композиционный круг поэмы замыкается в финальной сцене, когда Андрей Филиппович сводит господина Голядкина с двойником для поцелуя.

Зачем Достоевский так злоупотребляет кружениями по городу своего героя? Не потому ли, что, как и другие опытные кошмароведы, он нуждается в образе круга для передачи кошмара? Кружение Голядкина по городу закручивает бешеную внутреннюю динамику поэмы, создавая воронку, из которой не выбраться ни ему, ни завороженному читателю. По мере приближения к развязке действие рассказа все убыстряется и становится все более гротескным, как все более драматическими – и тоже гротескными – становятся переживания героя:

Схватив в обе руки свою победную голову (…) Думать он ни о чем не мог; делать что-нибудь тоже не мог; он и сам не знал, что с ним делается [307].

И не напоминают ли вам, читатель, эти навязчивые кружения восьмикратные пробуждения художника в «Портрете»? Оба писателя не щадили сил на повторы…

Фигура круга определяет динамику и стиль повествования, задает его тон и структуру. Но многочисленные кружения по городу, в которых Голядкин утрачивает смысл происходящего, образуют лишь одно из измерений водоворота кошмара, в который погружает автор и героя, и читателя. Его другим измерением становятся круги повторяющихся событий, создавая эффект дежавю.

Дежавю господина Голядкина

Как видим, у Белинского были все основания пенять своему молодому протеже, что в «Двойнике» присутствуют досадные повторы. Но, как известно, начинающий писатель выслушивал эти претензии великого критика крайне холодно. Такая реакция понятна – замечание «неистового Виссариона» свидетельствовало о полном непонимании критиком замысла поэмы.

В самом деле, композиция поэмы удивительно симметрична: два ее главных события – сцены на балу – не только создают контрапункты произведения, но и описываются как нарочно похожим языком. Два главные эпизода погони за двойником тоже едва ли не дословно повторяют друг друга. Первой сцене предшествует визит к врачу – и появлением врача заканчивается поэма.

Отдельные пассажи совпадают чисто фразеологически, причем чаще всего в них повествуется о сходных действиях или переживаниях героя. Они, конечно же, выглядят – да и являются – повторами. Например, вот так описывается бегство Голядкина от двойника при первой встрече:

…он вдруг пустился бежать без оглядки, что силы в нем было; дух его занимался; (…) А между тем он все бежал и бежал, и словно двигаемый какою-то постороннею силою, ибо во всем существе своем чувствовал какое-то ослабление и онемение [308].

А вот описание погони за двойником в конце поэмы:

Дух занимался в груди господина Голядкина, словно на крыльях летел он за своим быстро удалявшимся неприятелем. (…) Чувствовал он еще, что опал и ослаб совершенно, что несет его какою-то совершенно особенною и посторонней силою, что он вовсе не сам идет, что, напротив, его ноги подкашиваются и служить отказываются [309].

Вдобавок, приведенные пассажи относятся к двум «совершено подобным» сценам погони, которые следуют друг за другом с интервалом в пять страниц. В первой сцене Голядкин умоляет двойника поговорить в кофейне, чтобы примириться, но, не достигнув цели, бросается за двойником:

Несмотря на все это, герой наш словно из мертвых воскрес (…) когда пришлось ему уцепиться за шинель своего неприятеля, уже заносившего одну ногу на дрожки куда-то только что сговоренного им ваньки. «Милостивый государь! милостивый государь! – закричал он наконец настигнутому им неблагородному господину Голядкину-младшему. – Милостивый государь, я надеюсь, что вы…» – «Нет, вы уж, пожалуйста, ничего не надейтесь», – уклончиво отвечал бесчувственный неприятель господина Голядкина, стоя одной ногою на одной ступеньке дрожек, а другою из всех сил порываясь попасть на другую сторону экипажа, тщетно махая ею по воздуху, стараясь сохранить экилибр и вместе с тем стараясь всеми силами отцепить шинель свою от господина Голядкина-старшего, за которую тот, с своей стороны, уцепился всеми данными ему природою средствами [310].

Во второй сцене, убедившись в злонамеренности двойника, Голядкин снова впрыгивает в трогающийся экипаж, вцепляется в отбивающегося двойника и снова борется с ним. При всем драматизме эта сцена представляет собой практически точное повторение предыдущей [311].

Мы уже говорили, что две кульминационные сцены на балу отражают друг друга, словно зеркала. Оба раза, попав на празднество непрошеным, Голядкин привлекает к себе всеобщее внимание речью, которую он адресует Олсуфию Ивановичу и прелестнице Кларе Олсуфьевне, – и эта его речь является центральным событием обоих эпизодов. В обоих случаях героя окружает толпа, в обоих случаях эта толпа ведет себя по отношению к нему враждебно. Оба раза общество избавляется от него – в первый раз героя просто выталкивают взашей, во второй раз под злобный вой выпроваживают в сумасшедший дом. В обоих сценах поведение Голядкина компрометантно – он натыкается на гостей, рвет подолы, опрокидывает подносы и даже, как художник Пискарев в своем кошмарном сне, оказывается вовсе не одет. Характерно, что, когда Голядкина выкидывают из дома в первой сцене, читатель переживает – отчего? – неловкость, как если бы это приключилось с ним самим.

Конечно, для образованного читателя эффект дежавю усугубляется и тем, что обе сцены восходят к парадигматическому кошмару – сцене бала из «Невского проспекта». Мы знаем, что Голядкин любил воображать себя героем романов, – может быть, он читал «Невский проспект»? Ведь другим своим героям Достоевский подсовывал Гоголя, – например, Макар Девушкин читал «Шинель». Но, в отличие от Гоголя, которого волнуют способы, с помощью которых можно заставить читателя пережить кошмар под видом чтения художественного произведения, Достоевский озабочен анализом того ментального состояния, которым захвачен его герой:

Прежде нежели герой наш успел кое-как оправиться и опомниться, очутился он в зале. Он был бледен, растрепан, растерзан; мутными глазами окинул он всю толпу – ужас! Людей была бездна, дам целая оранжерея; все это теснилось около господина Голядкина, все это стремилось к господину Голядкину, все это выносило на плечах своих господина Голядкина, весьма ясно заметившего, что его упирают в какую-то сторону (…) [312], —

и тут Голядкин прослезился.

Обе сцены бала описаны с использованием сходных выражений, что тоже усиливает эффект их подобия. Так, в первой сцене, проникнув на бал, Голядкин привлекает к себе всеобщее внимание:

Все, что ходило, шумело, говорило, смеялось, вдруг, как бы по мановению какому, затихло и мало-помалу столпилось около господина Голядкина… Господин Голядкин, впрочем, как бы ничего не слыхал, ничего не видал, он не мог смотреть… он ни за что не смог смотреть; он опустил глаза в землю да так и стоял себе, дав себе, впрочем, мимоходом честное слово каким-нибудь образом застрелиться в эту же ночь [313].

И ниже:

Все, что ни было в зале, все так и устремились на него взором и слухом в каком-то торжественном ожидании. Мужчины толпились поближе и прислушивались [314].

В последней роковой сцене мы снова найдем уже встречавшиеся нами формулы, создающие сильнейшее впечатление докучливой повторяемости событий и слов [315].

Две сцены бала настолько похожи, что возникает резонный вопрос: был ли Голядкин вообще у советника, иными словами, стояла ли за ними хоть какая-то литературная реальность, или оба посещения ему пригрезились?

Замечательно, что Достоевский вовсе не пытается сгладить это впечатление, а напротив, он акцентирует повторы для читателя. Например, в момент когда в последней сцене поэмы Голядкина опять «направляют к большим дверям кабинета», он говорит себе: «Точь-в-точь как у Олсуфия Ивановича» [316]. Или: «…одним словом, все происходило точь-в-точь, как во сне господина Голядкина-страшего» [317]. Или: «Очнувшись вдруг, он заметил, что где-то стоит на Литейной. Погода была ужасная: точь-в-точь как в то незабвенное время, когда, в страшный полночный час, начались все несчастия господина Голядкина» [318].

В чем же дело? Что это – неспособность новичка от литературы избавить свой текст от досадных повторов, бедность языка или умышленный прием, стилистически необходимый автору? Подвела ли Федора Михайловича, как считали критики, «изобразительная сила его таланта»? Или же молодой автор сознательно создавал нарастающий эффект дежавю, на котором лежала важная смысловая и художественная нагрузка? В пользу последнего предположения явно свидетельствует уже тот факт, что Достоевский отредактировал поэму для первого собрания своих сочинений и, убрав из текста многое, сохранил повторы.

Конечно, не исключено, что правы те, кто отмечает, что стыд и унижение, испытанные Голядкиным, приводят его к мыслям о двойнике, чтобы свалить на него все несчастья, снять с себя вину. Но даже если такое объяснение здравого смысла вполне возможно, оно не интересно нам. Потому, что оно сравнительно мало интересовало Достоевского. Эмоции и мотивации такого рода выполняют для него роль лесов, нужной, но преходящей части возводимой им конструкции. Тогда как другие переживания его героя, те, которые связаны не столько с его социальным опытом, сколько с опытом переживания кошмара, оказываются в центре внимания автора.

Эффект дежавю в тексте «Двойника» дополнительно усиливается зеркалами, которые Достоевский щедрою рукой расставляет в своей поэме [319]. Действие начинается с того, что герой, проснувшись, отражается в зеркале: «Очень обрадовавшись тому, что все идет хорошо, господин Голядкин поставил зеркало на прежнее место…» [320] C самого начала он ждет плохого от своего отражения.

С зеркалом связана и другая, особо запоминающаяся жанровая зарисовка. «Отойдя в уголок, оборотясь спиною к присутствующим», Голядкин, кушает расстегайчики. Читатель не видит из-за спины, сколько съел наш герой. Самому Голядкину «кажется», что он съел один, но буфетчик предъявляет счет за десяток:

«Что же это, колдовство, что ль, какое надо мной совершается?» – подумал он. (…) Вдруг как будто что-то кольнуло господина Голядкина; он поднял глаза и – разом понял загадку, понял все колдовство; разом разрешились все затруднения… В дверях в соседнюю комнату (…) которые, между прочим, герой наш принимал доселе за зеркало, стоял один человечек, – стоял он, стоял сам господин Голядкин, – не старый господин Голядкин, не герой нашей повести, а другой господин Голядкин, новый господин Голядкин [321].

Так прочерчивается грань между литературной реальностью и кошмаром Голядкина. Автор специально добавляет, что это не «герой нашей повести», чтобы читатель тем вернее мог сопереживать герою и наблюдать, как происходит замещение одного другим во внутреннем психологическом процессе, который единственно и волнует Достоевского. В другом месте читатель должен спутать литературную реальность, которая отражается в зеркале, с кошмаром:

В дверях, которые герой наш принимал доселе за зеркало, как некогда тоже случилось с ним, – появился он , – известно кто, весьма короткий знакомый и друг господина Голядкина [322].

Зеркало зримо дополняет дежавю, чтобы подчеркнуть, сколь зыбка, насквозь проходима и прозрачна грань между литературной реальностью и кошмаром. Повторы и кружения множатся, отраженнные в зеркалах и в пророчествах героя, ибо все происходящее, от первого до последнего момента, «герой правдивейшей повести» «давно уже предчувствовал».

Бесспорно, тема двойничества, копии и оригинала, и философская традиция, стоявшая за этой антиномией, была известна Достоевскому, вполне возможно, унаследовавшему ее от романтиков. Она постоянно звучит в поэме [323]: потом ее многократно отразят в своих научных трудах исследователи творчества писателя. Но и зеркала, и отражения в поэме играли сугубо подчиненную, а не самостоятельную роль. Повторения слов и действий, кружений в пространстве и обращений во времени создают эффект дежавю, ошеломляющий и читателя, и критика. Дежавю превращается в необходимый художественный прием, важный элемент гипнотики текста, без которого автор не смог бы осуществить свой удивительный замысел.

Дежавю Наташи Ростовой

Фигура круга, образ засасывающего вращения с точкой в центре, выпадение из линейной темпоральности, которое сознание переживает как бегство или погоню, – таковы важнейшие черты кошмара. Не потому ли фигура круга считалась магической, что она ярче всего напоминает кошмар? Убыстряющееся кружение помогало шаману или колдуну симулировать переживание кошмара, которое они принимали за колдовство, точно так же, как оно помогает впадать в состояние транса современным сновидцам, практикующим осознанные сновидения.

Но круг – это еще и та художественная форма, которую авторы, пишущие о кошмаре, выбирают для своего повествования. Практически все те писатели, кто серьезно работал с кошмаром – и не только Достоевский, но и Метьюрин, Гоголь, Лавкрафт, Пелевин, – испытали в своем творчестве силу круга и не избежали соблазна воспроизвести его в своем тексте, превратить его в основу композиции. Их тяга к кругу объяснима еще и тем, что все они вели упорную борьбу за то, чтобы максимально сжать хронологические рамки повествования и по возможности – вообще изъять из него хронологическую упорядоченность рассказа. Ибо так они передавали опыт темпоральности кошмара.

Но даже те писатели, которые никогда серьезно не интересовались природой кошмара, как, например, Лев Толстой, прибегали к гипнотике. Чтобы прояснить особенности дежавю и как ментального состояния, и как литературного приема, мы прервем анализ «Двойника» и обратимся к «Войне и миру». Несмотря на то что дежавю свойственно бодрствующему сознанию, оно раскрывает очень важный механизм работы кошмара.

Во втором томе «Войны и мира» есть знаменитое описание дежавю Наташи Ростовой. И хотя в этом эпизоде не происходит ничего особо драматического, он – один из самых запоминающихся в романе. Потому что это – порог, за которым кончается юность и счастье Наташи, Сони, детство Пети и начинается кошмар разрушенных жизней и надежд: война, позор Наташи, смерть князя Андрея, гибель Петеньки… Случайно ли этот переломный момент и в действии романа, и в жизни любимой героини изображается Толстым как дежавю?

Наташа вошла в комнату, подошла к Соне, посмотрела, что она делает, потом подошла к матери и молча остановилась. – Что ты ходишь, как бесприютная? – сказала ей мать. – Что тебе надо? (…) Старик и два молодые лакея играли в карты. Они прервали игру и встали при входе барышни. «Что бы мне с ними сделать?» – подумала Наташа. – Да, Никита, сходи, пожалуйста… «куда бы мне его послать?» – Да, сходи на дворню и принеси, пожалуйста, петуха; да, а ты, Миша, принеси овса. (…) Проходя мимо буфета, она велела подавать самовар, хотя это было вовсе не время [324].

Метания бесприютной, потерянной, угнетенной разлукой с князем Андреем Наташи вполне под стать переживанию полноценного кошмара наяву, – во всяком случае, они точно передают ощущение тягучей вязкости времени, которое некуда деть и от которого некуда деться. Ее мучает ощущение изъятости из жизни, из нормального течения времени. Навязчивая повторяемость лиц, слов и событий составляют важную часть описания ее состояния:

«Что бы мне сделать? Куда бы мне пойти?» – думала Наташа, медленно идя по коридору. (…) «Боже мой, Боже мой, все одно и то же! Ах, куда бы мне деваться? Что бы мне с собой сделать?» – И она быстро, застучав ногами, побежала по лестнице к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже. У Фогеля сидели две гувернантки, на столе стояли тарелки с изюмом, грецкими и миндальными орехами. Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю