Текст книги "Большая игра"
Автор книги: Димитр Гулев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Где-то позади остались Чавдар, школа, Лина в одном из притихших классов, где-то там навсегда остался и он сам, Бочка, вчерашний мальчишка с пустыря…
– Яни! – крикнул Крум, когда они въехали на шоссе. – Яни, подожди! – Его охватило непонятное нетерпение, желание немедленно действовать, в душе не осталось и следа былого уныния и безразличия. – Стой!
Яни подождал его.
– Держи! – Крум подтолкнул «балкан» к приятелю.
Теперь Крум был опять спокоен, уверен в себе, словно сбросил одежку, которая стала мала. И вдруг он ощутил с необыкновенной ясностью, что отныне каждый свой поступок он будет проверять прежде всего судом собственной совести. А жить по совести – это значит прежде всего думать не о себе, а о других людях, жить не только с открытыми глазами, но и с открытым сердцем, как говорила бабушка.
– Боцка, ты куда? – долетел до него крик Яни.
– Поезжай домой! – махнул рукой Крум. – И не говори никому, где я. Я вернусь попозже.
11
Стоило закрыть глаза, и Крум видел, как они целуются.
В сумерках не разглядеть лиц, но Крум ясно различал два сблизившихся силуэта. Подойти ближе он не осмелился, да и велосипед здорово мешал, но Крум упорно тащил его по незнакомым улицам, проспектам, перекресткам, руки онемели, но он все шел за Линой и Чавдаром, шел как загипнотизированный.
Потом они вошли в парк. Вдали от освещенных широких аллей, вдали от людей, в укромном уголке они целовались. Крум не различал их лиц, но отчетливо представлял, как Лина приподнимается на цыпочки и будто взлетает, даже время от времени отрывает от земли ногу, слегка сгибая се в колене, совсем слегка…
Даже плотно зажмурившись, Крум не мог прогнать это видение. Оно стояло перед глазами, просто голова разрывалась. И тогда Крума охватила твердая решимость во что бы то ни стало понять, что же происходит, когда человек растет, становится старше…
– Крум, Крум, сынок, ты что, спишь?
Стоя на пороге, бабушка озабоченно смотрела на него.
– Ты не заболел?
– Уроки учу, бабушка! – сухо ответил Крум, чувствуя, что слова застревают в горле.
Бабушка тоже услышала напряженность в голосе внука и, притворив дверь, бесшумно ушла.
Позже, не сейчас, он поймет, что матери всегда оставляют сыновей наедине с самим собой: так надо, так требует их возмужание, потому что настал тот долгий и мучительно-сладкий период, когда сын уже не ребенок, но еще не мужчина.
Но это Крум поймет позже, а сейчас он чувствовал себя одиноким, покинутым всеми. Душевное смятение сменилось гневом, благородным возмущением: как бесцеремонно врываются взрослые к тебе в душу, как портят все!
Чавдар, бесспорно, принадлежал к миру взрослых. И когда Крум искал наиболее точное определение того, что он видел и что пытался понять, на ум приходило слово «похитили».
Лина была похищена Чавдаром. Конечно, похищена! Это слово оправдывало кипевшее в Круме возмущение, делало его гнев справедливым, а планы спасения его Дульсинеи реальными. Да, да! И нечего тут смеяться!
Яни, Дими, Евлоги, Андро, Спас, да и ты, Иванчо, нечего вам хихикать!
Все мы читали историю приключений благородного испанского рыцаря, а у всякого настоящего рыцаря есть своя Дульсинея, хоть и не Тобосская.
Лину нужно спасти, вырвать из цепких лап Чавдара.
Крум зажмурился и вдруг совершенно ясно увидел руки Чавдара: на одной серебристые часы, на другой – серебристый браслет. Эти руки обнимают хрупкую фигурку девочки. Она вздрагивает, словно хочет вырваться, убежать, и в то же время тянется к этим рукам как зачарованная. И вдруг замирает.
Чавдар сильный, крепкий, но и Крум не из трусливых. У Крума есть верные друзья, он чувствует их поддержку и готов сразиться с любым похитителем…
– Ты меня звал?
Снова приоткрыв дверь, бабушка растерянно смотрит на Крума.
В это время Крум стоял на стуле с циркулем в руке. Вот-вот бросится в атаку против коварного и сильного врага! Еще миг – и проткнет его!
– Ты что-то кричал, – кротко сказала бабушка.
Крум сконфуженно слез со стула.
Ну почему его не понимают?! Даже бабушка не может понять. Собственная бабушка, самый близкий человек. Готова его уверить, что это циркуль, а вовсе не копье, и комната – не поле боя. И Чавдар – обыкновенный парень, такой же, как все. А Лина… Что ж, видно, пришло ее время. Наряжаться стала, и лицо у нее меняется, когда приберет волосы кверху, и в походке не осталось ничего детского, девчоночьего! «Ладно! Ладно! Я и сам это знаю! – кричит в Круме благородный рыцарь, продолжая размахивать копьем и пришпоривать своего Росинанта. – Но я не примирился и никогда не примирюсь с этим, иначе я буду таким, как все…»
– Оставь меня, бабушка, – мирно говорит Крум, стараясь не выдать своего волнения. – Я учу уроки.
– Учи, – соглашается бабушка. – Но надо и погулять, поиграть. Ребята тебя зовут, ты уж с каких пор не выходишь. И на велосипеде не катался, и не играл! Уж не поссорился ли с ребятами?
Крум весь сжался:
– Нет.
Ну при чем тут велосипед? Разве велосипед – его Росинант?
Но разве не кончается волшебство в тот самый миг, когда поверишь, что циркуль – это циркуль, комната – комната, Чавдар – парень как парень, а Лина обыкновенная девушка, которая сама встает на цыпочки и даже вытягивается на одной ноге, чтобы быть поближе к губам своего избранника.
А может, понимание этого и есть возмужание, начало зрелости? Видеть все в истинном свете, знать цену вещам и не примиряться?
– Оставь меня, бабушка, – печально сказал Крум.
Бабушка вышла так же бесшумно.
Велосипед помешал Круму в первую же минуту, когда в школе прозвенел ровный электрический звонок и из двери высыпали школьницы в сине-белой форме. Невозможно было разглядеть в этой толпе Лину, к тому же Круму не хотелось, чтобы Чавдар его заметил: с чего это Крум остался возле школы, а не ушел вместе с Яни? С этого момента Крум возненавидел велосипед, просто глаза бы на него не глядели! А когда Лина наконец появилась и пошла с Чавдаром по крутой улочке вверх к холму, Крум совсем растерялся. Что делать? Ехать по улице? Они увидят его. Попробовать затеряться на тротуаре среди прохожих? Вряд ли это получится. Не лучше ли отправиться домой? Да, конечно, так было бы ему спокойнее… Но Крум знал: рано или поздно что-то подобное должно было случиться с ним. Ему надо было увидеть, как Лина целуется в темном парке и не считает это постыдным. А его бросало в краску только при одной мысли о прижавшихся друг к другу фигурках, сердце обливалось кровью, и все его существо противилось посягательству…
Посягательству на что?
Крум понимал, что Лина и Чавдар вступили в мир взрослых, это в порядке вещей, но почему, почему так мучительно трудно ему пережить то, что он узнал про Лину и Чавдара.
Крум толкал велосипед перед собой, шел, держась поближе к газону, и издалека наблюдал за Линой и Чавдаром. Иногда, если было много народу, ускорял шаг, чтобы не потерять их из виду, а когда прохожие редели, нарочно отставал. Кровь стучала в висках, одеревенели ноги, каждый шаг давался с трудом, но тайное желание понять, что же, происходит с ним, неудержимо влекло вперед. Крум не жалел, что сейчас один, без товарищей: разве им объяснишь, куда и зачем он идет? Даже Яни вряд ли понял бы друга сейчас.
Как всегда, Лина держала сумку обеими руками. Чавдар почтительно шел рядом. Но когда они поднялись на холм и вокруг разлилось золотистое море заката, Чавдар взял у девушки сумку. Позолоченные купола храма искрились, сверкали и будто плыли в синем нежном и высоком небе. Ржаво-зеленые кроны каштанов, окружавших просторную, величественную площадь, поглощали шум, а вверху блестели медные немые колокола. Внизу, в теплом сумраке, тонули городские кварталы, почти невидимые отсюда, из самой старой части Софии. Вдали возвышался купол Витоши, нежный и воздушный, словно вобравший в себя синеву далеких просторов. На его фоне все принимало неповторимую волшебную окраску. От золотисто-синего вольного неба и серого гранита веяло дыханием вечности. Здесь, на древнем холме, который со всех сторон обступили волны белокаменного города, оно ощущалось особенно сильно.
Звон колоколов Крум слышал не раз и издали, и вблизи. Он был почти таким же привычным, как гудки паровозов у них в квартале, будившие людей по ночам. Если Круму случалось оказаться на площади в тот момент, когда били колокола, он с удивлением поднимал глаза к сводчатым проемам колокольни. Неприступные белые стены поднимались в небо, а вверху раскачивались колокола. Маленькие торопливо, большие медленно, торжественно, а самый большой бил так оглушительно, что казалось: вот-вот расколется небо. Звон его несся над городом, над полем – к синему полукружью окрестных гор.
Здесь всегда, каким бы ни было оживление вокруг, Крума охватывало ощущение простора и света. Нигде краски города не казались ему такими яркими и глубокими, как на этой круглой площади, обрамленной свежей, рано скошенной травой и деревьями – маленькими островками зелени, на одном из которых, как раз позади старинной церкви святой Софии, находилась могила писателя Ивана Вазова и памятник ему – огромная гранитная глыба, принесенная каменными водопадами витошских морен.
Крум любил эту площадь и вид, открывавшийся отсюда, и, когда думал о своем городе, перед глазами у него сразу вставал именно этот уголок, может быть и вправду самый красивый в Софии. Он удивился, что Лина и Чавдар пересекли площадь быстро, не глядя по сторонам, не обращая внимания на тяжелые кроны осенних каштанов, где сквозь густые листья поблескивали рыжие крупные плоды.
Наверно, что-то волновало их, а вот Крум, как бы ни был озабочен, о чем бы ни думал, никогда не мог равнодушно и торопливо пересечь эту удивительную площадь. Он еще не знал, что прекрасное тоже надо видеть не глазами, а сердцем, не знал и того, что существует иная красота, которая открылась сейчас Лине и Чавдару. Оттого и бредут они, как слепые, и видят только друг друга.
За университетом Лина и Чавдар свернули в узкую улочку, тупик, как показалось Круму, и он прибавил шагу, чтобы не потерять их из виду. Хотел даже сесть на велосипед – на тротуаре почти не было прохожих, но тут же остановился, пораженный. На улице снова показались Лина и Чавдар. Но теперь она была не в школьной форме, а в белой кофточке и красной клетчатой юбке. «У Лины шотландка!» – сказала как-то с восхищением Здравка. И правда, хорошая юбка, заколотая впереди булавкой, даже не булавкой, а булавищей. Но самое важное – юбка шла Лине, делала девушку еще стройнее и недоступнее.
На плечах у нее была накинута короткая замшевая курточка с молниями. А волосы Лина не стала зачесывать кверху и туфли оставила те же – на низком каблуке, в которых ходила в школу.
«Кто знает, – подумал вдруг Крум, – что она теперь носит в сумке, раз уж стала бегать на свидания! Того и гляди, туфли переобует и волосы наверх зачешет».
Крум едва успел юркнуть в темную подворотню университета, оставив велосипед на улице. А когда выглянул, увидел, что Лина и Чавдар направились к кафе, где в полумраке, как в пещере, горели большие белые светильники в форме глобусов.
Подождав, пока уменьшится поток машин на проспекте, Крум перешел на другую его сторону. Здесь было тихо, оживление, спешка и суета остались позади. На низеньких, окрашенных в зеленый цвет скамейках сидели люди.
Время текло медленно.
Что делает сейчас Яни?
Отдал ли «пежо» Паскалу?
Когда же снова покажутся Лина и Чавдар? Скоро ли пойдут домой?
Крум огляделся. Где-то за спиной, вырисовываясь на фоне Витоши, в красноватых отблесках заката возвышался памятник воинам-освободителям. И Крум вдруг подумал об отце, который каждую неделю, как по расписанию, или звонит им, или присылает цветные открытки из Ленинграда. На открытках отец писал письма домой. Он купил, наверно, целую гору открыток: почерк-то у него крупный, чертежный, с четкими, почти печатными буквами. Отец писал, что работы у него много, наказывал детям слушаться бабушку, учиться хорошо. Отец присылал сразу по восемь, девять, десять открыток, заботливо проставляя номера в правом углу. Будущим летом отец мечтает забрать всех к себе – и Крума, и Здравку, и бабушку. Тогда они своими глазами увидят город Ленина, эту северную Венецию, выросшую, как каменная гирлянда, на островах Балтики и Невы…
Сначала Крум украшал открытками их со Здравкой комнату: приклеивал их к обоям, расставлял на этажерке с книгами, потом Здравка завела альбом и стала вклеивать открытки туда.
Мимо медленно проходили люди, по проспекту мчались автомобили, а Крум все не сводил глаз с кафе, успокаивал себя тем, что вход расположен высоко, виден хорошо и он не упустит Лину с Чавдаром даже теперь, когда стемнело и уличные фонари засветились матовым молочно-белым светом.
Солнце село. Низко над землей плыли синеватые прозрачные сумерки. Водители включили фары, и металлические капоты заблестели. Крум сел на спинку скамейки, чтобы лучше был обзор. Впрочем, большинство молодых людей сидели на скамейках точно так же.
Лина и Чавдар все не появлялись.
В ярко освещенном кафе было полно народу, в открытых окнах второго зала кафе, для курящих, стояли облака синеватого дыма. Широкие ступеньки вели в оба зала. А где, интересно, Лина и Чавдар?
Паскал не говорил, курит ли его брат. Вроде Круму не доводилось видеть его с сигаретой – ни его, ни Лину.
Наконец показались знакомые фигуры. Да, это они!
Как и раньше, Чавдар нес битком набитую сумку Лины, теперь-то Крум точно знал, что там лежит вместе с учебниками, тетрадками и другими девчачьими штучками.
Но вместо того чтобы идти к дому, они направились к парку.
Крум неотступно следовал за ними. Уже поздно, бабушка, наверно, беспокоится, но уходить не хотелось.
На перекрестке Лина и Чавдар спустились в тоннель, вышли с другой стороны на аллею парка, и силуэты их медленно растаяли в сумерках.
Крум быстро пересек улицу. Прошел по мостику и островку посреди ярко освещенного озера с фонтанами. Выключил фары. И увидел: едва Лина и Чавдар вошли в темные аллеи, силуэты их слились.
Присев на корточки среди густых кустов и пахучих сухих трав, Крум видел, как Лина привстала на цыпочки, вытянулась и точно взлетела вверх. Он не различал лиц Чавдара и Лины, но живо представлял, как они целуются.
Потом Чавдар и Лина сидели на скамейке, а Крум, опустившись на траву, почувствовал себя ограбленным, раздавленным, опустошенным.
12
Крума звали гулять – он не выходил.
Звали обедать – жевал нехотя.
Утром уходил в школу – один!
И один возвращался! И был молчалив как никогда!
Мальчики шли как всегда: Крум в середине (не впереди, а именно в середине), с одной стороны Евлоги, с другой – Яни, рядом Иванчо Йота, Спас, Андро, Дими. Ребятам весело, все обсуждают, чем бы заняться после обеда, а Крум молчит!
И все постепенно замолкают.
Приходили, звали его – сначала высвистывали с улицы, потом заглядывали в низкие окна:
– Бочка! Бочка!
Крум не откликался.
– Ушел! – слышался притворно бодрый голос Иван-то, но Крум догадывался: Иванчо сам не верит в это, никто из ребят не верит, что Крума нет дома.
Да и куда ему деться?!
Куда?
Здравка в школе, дома только бабушка, она не досаждает Круму вопросами, хотя тревога за мальчика не покидает ее. Бабушка не любила лишний раз беспокоить учителей расспросами о внуках, знала: если что, дети и сами справятся со своими бедами. Должны справиться, она их так воспитала. Да и какие у детей заботы, кроме учебы? Все у них в порядке – и у Крума, и у Здравки, и у их товарищей. Сыты, одеты во все новенькое, велосипеды у всех. Спасу вон пятый футбольный мяч покупают, знай гоняй себе по пустырю… А вот Евлоги жалко! Мать у него болеет, вечно он бегает с хозяйственными сумками. Умный мальчик, добрый.
А мать Крума и Здравки, ее невестка, рано оставила детей своих, бедная. Столько лет Гошо тоскует о ней! И дети… Чем больше растут, тем чаще спрашивают про покойную мать. Особенно Здравка. Крум-то более сдержанный, а последнее время из него вообще слова не вытянешь. И учеба парню не в учебу, и игра не в игру!
Так уж водится: материнскую ласку да материнский укор ничто не заменит. А Гошо ушел в работу, работа и дети для него все. Гошо молчун, Крум в него пошел и в деда. Бывало, станет Гошо уж совсем невмоготу, только и скажет: «Главное – дети и работа; важно, чтобы работа была по душе. Для этого и жить надо. Другое все проходит».
Как он там, в далеком городе?
Уж столько учился, так опять его послали.
Вот и товарищи Крума снова идут, стучат в дверь.
– Бочка! – кричат. – Бочка!
Крум не отвечает.
Мальчики уходят..
Дом снова затихает, низкий, вросший в землю, настоящее дупло.
Бабушка Здравка пришла сюда пятьдесят лет назад, сразу после свадьбы. Тут прошла ее жизнь, в этих комнатах, среди этой мебели, только телефон поставили и паровое отопление провели – вот и все новшества.
Что такое с Крумом, почему не идет гулять?
Видит бабушка Здравка, не слепая: растет Крум, вон как вытянулся, только что-то стал невеселый.
– Крум, сынок, – приоткрывает она дверь, – ты почему не выходишь, раз ребята зовут?
Заранее знает, что он ответит: «Учу уроки!»
А то она не видит, какие это уроки!
Что тут поделаешь? И бабушка Здравка снова закрывает дверь.
Написать отцу? Стоит ли его тревожить? Мало ему своих забот, еще о доме думать! Шуточное ли дело – целый завод закупает.
В темной прихожей раздается настойчивый звонок.
«Кто бы это мог быть?» – думает бабушка Здравка и медленно идет к двери.
Открывает.
– А, это ты, Яни! – обрадовалась она. – Входи!
Держа руль велосипеда, на тротуаре стоял Яни. Он никогда не звал Крума при других мальчиках, стеснялся произнести свое обычное «Боцка» вместо Бочка, а то все станут хохотать как сумасшедшие, но бабушка Здравка уверена, что Яни уже приходил вместе со всеми, потом сделал вид, будто уходит, и вернулся один.
– Входи, – приглашает она и чувствует, как на сердце полегчало.
Яни ставит велосипед в прихожей. Прислоняет его к стене рядом с велосипедами Здравки и Крума.
– В комнате он, – заговорщически шепчет бабушка Здравка.
Хочется ей погладить Яни по голове, всех товарищей Крума хочется приласкать. Знать, здорово она состарилась, если сердце стало таким мягким.
Перед тем как войти в комнату, Яни прислушался, но из комнаты не доносилось ни единого звука. Бабушка Здравка снова заговорщически кивает головой. Яни открывает массивную коричневую дверь и входит.
У стола лицом к окну сидит Крум.
– Это я. – Яни останавливается у стены.
Крум молча поворачивает голову. Лицо его спокойно, даже задумчиво. На столе в беспорядке лежат раскрытые тетрадки, учебники, книги. Именно по этому беспорядку (Крум обычно учит каждый предмет отдельно) Яни понимает: что-то с его другом неладно.
– Мы тебя звали.
– Я слышал.
– Не отвечаешь, не выходишь. Заболел, что ли? Крум устало улыбается.
– Ты такой с тех пор, – Яни упорно смотрел прямо в глаза другу, – как мы отвезли «пежо» Паскалу. То есть я отвез, а ты куда-то исчез.
Яни замолчал. Подошел поближе и сел на кровать, застланную красным покрывалом. У другой стены – кровать Здравки, так же аккуратно застланная. Кровати совсем одинаковые. Только над Здравкиной висит худенький, насмешливый и вместе с тем печальный Буратино. Взглянув на него, Яни вдруг вспомнил, как сползала с лица Паскала улыбка.
За дверью послышался легкий шум, будто мышка пробежала. Дверь бесшумно отворилась, и вошла бабушка Здравка с подносом, разрисованным крупными цветами. На подносе стояли розетки с айвовым вареньем, два тяжелых хрустальных стакана с водой, и свет угасающего дня преломлялся и сверкал в выпуклых гранях стекла.
По тому, как бабушка угощала гостей (соседок – кофе с вареньем, товарищей Крума – вареньем или вареной тыквой), как накрывала на стол, какую посуду доставала из буфета, легко можно было догадаться, кто из гостей ей особенно дорог.
Поэтому сейчас Крум удивился: надо же, вынула хрустальные стаканы и розетки.
«Неважно, чем ты угощаешь гостя, может, в доме нет сейчас ничего особенного! Важно красиво подать угощенье», – любила повторять бабушка.
Здравка и Крум всегда радовались, если бабушка приглашала их друзей к ужину. Тогда все рассаживались в просторной кухне вокруг стола и с таким аппетитом наваливались на еду и лакомства, что не обращали внимания, в каких тарелках и чашках все это подавалось. Случалось, в доме не оказывалось ничего особенного, но ароматный горячий чай, жирная брынза, светло-желтый сыр и неизменное варенье из айвы со свежим мягким хлебом находились всегда. Крум особенно гордился скромным, но великодушным и сердечным гостеприимством бабушки, которое так умиляло его друзей. Сытые и растроганные, они не знали, как и благодарить бабушку Крума.
– Отведайте варенья! С чистой водой. – Бабушка Здравка бесшумно поставила поднос на стол и вышла.
– Потрясающая у тебя бабушка! – сказал Яни.
Крум нахмурился. Есть не хотелось, надоело ему это варенье, в доме все пропахло айвой и сиропом, ну да ладно – протянул руку к подносу, взял свою розетку.
– Вкусно! – облизнулся Яни.
Съев варенье, Яни чисто подобрал ложечкой остатки. Выпили воды, которая прогнала приторную сладость, но оставила во рту свежий аромат прогретых солнцем айвовых садов.
Крум молчал. Его не тяготило это молчание. Не в первый раз случалось им с Яни вот так же сидеть и молчать. Но пожалуй, сейчас все-таки чувствовалось какое-то напряжение, словно друзья что-то скрывали друг от друга.
– Я на велосипеде, – сказал вдруг Яни. – На своем.
Крум кивнул.
За тонкой кухонной занавеской сквозь чисто вымытое стекло виден был внутренний дворик. Высоко над фасадами домов синее небо, и синева эта становилась все гуще, приобретала фиолетовый оттенок. Мальчики не видели пролетающего самолета, но в небесной синеве остался его белоснежный след. Будь сейчас они во дворе, наверно, можно разглядеть самолет – крошечную серебристую полоску. Просто невероятно, что в этой «полосочке» десятки людей.
– Боцка!
Крум рассеянно смотрел на улицу.
По углам комнаты сгущался сумрак, но мальчикам не хотелось зажигать свет.
Яни был такой же, как всегда, – не слишком разговорчивый, сдержанный, исполненный внутреннего достоинства. И вдруг в первый раз за всю жизнь Крума стало тяготить присутствие Яни.
Крум боялся увидеть даже мысленным взором тени Чавдара и Лины. Он смотрел прямо перед собой широко раскрытыми глазами и вдруг подумал: а ведь они с Яни уже взрослые.
– Я пойду! – произнес наконец Яни.
С того памятного вечера Крум и Яни ни разу не оставались наедине. Крум так и не знал, передал ли Яни «пежо» Паскалу, сказал ли ему, где встретился им его старший брат.
Круму вдруг захотелось спросить Яни обо всем этом. Кажется, чего проще! Но что-то мешало ему это сделать. Глупо интересоваться всякой ерундой, да еще после того, что он узнал куда более важное про Лину и Чавдара. И про себя тоже.
Яни нерешительно остановился на пороге.
– А мать этого Буратино-Паскала и его брата, – безразлично произнес он, глядя на деревянного человечка на стене, – сидела в тюрьме.
– Что? – Крум раскрыл рот от изумления. И тотчас почувствовал, как исчезает его сонное безразличие, его ленивые ядовитые мысли. Все вдруг снова всплыло: похищение Лины, его гнев, насмешливость Паскала, неприязнь к Чавдару. – Что ты сказал?
– Сидела в тюрьме, – так же безразлично повторил Яни. – Злоупотребление служебным положением и денежными средствами.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю! – сверкнули темным блеском глаза Яни. Комната теперь уже не комната, а поле боя, и они – не просто мальчики Крум и Яни, а рыцари и воины, несущиеся в атаку.
– Яни!
– Я здесь!
13
– Ура! Вперед!
– Бабушка, погладь мне галстук, пожалуйста!
– Сейчас, сынок!
– Здрава! – крикнул Крум, продолжая энергично жевать и отпивая большими глотками теплое молоко. – Принеси мне галстук!
– Еще чего! – послышался голос Здравки, слившийся со звуками музыки, которую каждое утро передавали в это время по радио. – Ешь быстрее и возьми сам, что тебе нужно!
Сестра выговаривала слова подчеркнуто четко, но сейчас это не понравилось Круму, заставило его насторожиться.
– Я с тобой еще поговорю, – пригрозил он.
– Ну, не надо, не надо с утра, – примирительно сказала бабушка, застилая край стола старым одеяльцем, на котором обычно гладила. – Оставь Здравку в покое!
С давних пор в чулане хранилась гладильная доска, но бабушке трудно разгибать металлическую стойку, и поэтому она редко пользовалась доской, особенно если гладила мелкие вещи.
Удивленная внезапными переменами в настроении внука (то парень молчаливый, замкнутый, то веселый, возбужденный, вскакивает на ноги ни свет ни заря), бабушка Здравка уж и не знала, чем его порадовать. Как бы рано ни встал Крум, бабушка уже хлопотала на кухне, тихонько, чтобы его не разбудить. Жарила отбивные, янтарно-желтые, пышные, обваленные в яйце, или румяные, сочные блинчики с мягкой корочкой растопленной брынзы, а к чаю подавала мармелад из шиповника или айвовое варенье («Опять это варенье, бабушка!»). В кухне вкусно пахло и душистыми горными травами, и свежим кипяченым молоком.
По радио звучит музыка, весь дом просыпается в свете розовеющей на востоке зари.
– Раз, два, поговорим! Три, четыре, мы с тобой! – отсчитывала такт Здравка.
С тех пор как начались занятия в школе, вернее, с тех пор как Паскал пришел в их класс, Здравка каждое утро делала зарядку. Не ленилась встать пораньше, натянуть черное трико. Волосы завязывала черной ленточкой, на ноги надевала маленькие кожаные тапочки на шершавой резиновой подошве, чтобы не скользили, включала радио – и каких только пируэтов не выделывала!
– Настоящая балерина! Наша балерина! – радовалась бабушка.
– Не балерина, а гимнастка, – поправлял ее Крум.
Ему было смешно, как это Здравка может увлекаться гимнастикой! Разве это для девчонок? Хотя, если судить по телевизионным передачам, художественной гимнастикой занимались как раз женщины и девушки.
Его самого к спорту совсем не тянуло. Он недоумевал, видя пристрастие Спаса к футболу, не любил смотреть футбольные матчи по телевидению, не понимал, что тут увлекательного – бегать километр за километром, как Евлоги. Вот плавание – дело другое. Крум не раз собирался пойти с Дими в бассейн поплавать, пока Дими тренируется на своих отгороженных пробковыми канатами дорожках.
– Бабушка, стой! – крикнул Крум, видя, что бабушка идет в комнату за галстуком. – Здрава принесет, она должна слушаться старшего брата.
– Я не Здрава, три, четыре! И тебе не прислуга, раз, два!
– Да я принесу, велика важность! – все так же весело сказала бабушка.
– Ты принесешь, а она тут будет кривляться, да? – рассердился Крум.
С тех пор как Крум узнал от Яни тайну Паскала и понял, почему тогда так потемнело лицо маленького гордеца, он стал ощущать какое-то смутное превосходство над Чавдаром, и ему хотелось несколько умерить восторги сестры перед новым товарищем, который оказывал на нее влияние не только по части утренней гимнастики. Здравка вообще смотрит в рот Паскалу: Паскал сказал то, Паскал сказал это. Что он ни скажет, все повторяет…
– Я еще с тобой поговорю! – пригрозил Крум, посмотрев на будильник.
Он боялся прийти на пустырь последним. Сейчас это было бы неудобно, именно сейчас, когда ему так захотелось, чтобы их мальчишечья компания была сплоченной как никогда.
Но радио вдруг умолкло. Стало тихо. И в этой необычной тишине в дверях появилась тонкая, гибкая фигурка Здравки.
– А ну повтори!
Крум уставился на сестру. Что повторить? Мало того, что не слушается…
– Ладно, занимайся своей гимнастикой, – сказала за ее спиной бабушка, взяв в руки помятый пионерский галстук Крума, валявшийся в шкафу с тех пор, как прошел торжественный день начала нового учебного года, когда, естественно, все школьники были в галстуках.
– Крив-ля-ет-ся! – повторила по слогам насмешливо и вызывающе Здравка. – Браво, браво, старший брат! – продолжала она огорченным тоном, и в этом ее «старший брат» было столько иронии, что Крум совсем растерялся. – Ты слышишь, бабушка? Еще мне замечание делает!
– Делаю, потому что я старший. А отец и бабушка сказали, что теперь я единственный мужчина в доме!
– Ну уж! – Встав на носки, тоненькая темная фигурка снова закружилась. Здравка вошла в комнату, включила радио и стала отсчитывать такт: – Три, четыре… Кривляется, три, четыре… Кривляется…
– Она уже не маленькая, бабушка, – поджал губы Крум. – И не защищай ее, а то она совсем от рук отбилась с тех пор, как сидит за одной партой с этим Паскалом. Уж и на языке его словечки. – Крум хотел сказать «мелет языком, как Паскал», но вовремя удержался. – Хорошо, хоть резинку не жует.
Бабушка вопросительно взглянула на внука.
Он ждал, что она скажет «Толковый паренек!», Паскал уже приходил к ним домой, вместе со Здравкой они учили уроки, играли, и бабушка, по обыкновению, разговаривала с Паскалом, не навязчиво, спокойно, но тем не менее узнала все, что хотела узнать, как знала она все о товарищах Крума, и о них самих, и об их родителях.
Знает ли бабушка, что мать Паскала сидела в тюрьме и что ее судили за злоупотребление деньгами и служебным положением? Так сказал Яни, сын бесстрашного разведчика из Грамоса.
Каких только историй не рассказывал им его отец дядя Костакис по воскресеньям, историй о партизанах с непокорных греческих гор.
Они-то с Яни сразу решили никому не говорить о тайне Паскала и Чавдара Астарджиевых.
– Я про Паскала, бабушка!
Бабушка водила утюгом по красному шелку галстука, и шелк покорно расправлялся под утюгом.
Знает ли бабушка про Паскала? Почему молчит?
Если уж дядя Костакис узнал его тайну, то от бабушки и вовсе не скроешь.
– Готово!
Бабушка поставила утюг на подставку и подняла галстук, выглаженный ее морщинистыми, темными, но все еще сильными и умелыми руками.
Крум посмотрелся в зеркало.
Он был в белой рубашке с короткими рукавами. По утрам уже стало холодновато, поэтому он надел еще короткую куртку из плащевки. Куртка мялась, по дороге из школы можно ее снять и сунуть в портфель. Так же как Лина складывала свою замшевую курточку.
Красный шелк пионерского галстука лежал красиво и мягко. Крум остался доволен собой – волосы аккуратно подстрижены, лицо похудевшее, брови выгорели, и весь он ловкий, подтянутый. Крум подумал, что надо бы всегда так ходить в школу. Они с ребятами договорились: с сегодняшнего дня все ходят в школу в пионерских галстуках.
– Красавец ты мой! – Бабушка смотрела в зеркало на внука.
Крум знал, что для нее он лучше всех на свете, но уловил печальный вздох и понял, отчего грустит бабушка.
Повернулся. Поцеловал бабушку в мягкую, бархатную щеку. Крум редко проявлял такую нежность.
Она тоже – странно! – была скупа на ласки к нему.