Текст книги "Под сенью молочного леса (сборник рассказов)"
Автор книги: Дилан Томас
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Проснись, сказала она ему на ухо; недобрые числа распались в ее улыбке, и Эдем канул в седьмую тень. Она велела посмотреть ей в глаза. Он думал, что глаза у нее карие или зеленые, но они были, как море, синими, в черных ресницах, и густые волосы были черны. Она потрепала его по волосам и крепко прижала его руку к своей груди, чтобы он знал, что сосок ее сердца был красным. Он посмотрел ей в глаза, но они оказались круглыми стеклышками солнца, и он отпрянул к прозрачным деревьям, которые видел насквозь; ей было дано превращать каждое дерево в длинный кристалл и рассеивать дымкой рощу у дома. Она назвала свое имя, но он забыл его, не успев дослушать; она назвала свой возраст, но он не знал это число. Посмотри мне в глаза, сказала она. Оставался лишь час до глубокой ночи, всходили звезды, и округлилась луна. Она взяла его за руку и понеслась, задевая деревья, по склону холма, по росе, по цветкам крапивы, сквозь полынную завязь, из безмолвия к свету солнца, туда, где море шумело и билось о песок и камни.
Завеса деревьев вокруг холма: между полей, к которым подступали окрестности, и стеной моря, ночной рощей и пятнами пляжа, пожелтевшего от солнца, среди пшеницы, уходившей под землю на десять иссушенных миль, на позолоченной пустоши, где расщепленный песок захлестывал скалы, затаенные корни хранили холм вне времени. Два прожектора над холмом: запоздалая луна освещала семь деревьев, и солнце чужого дня катилось над водой к сумятице переднего плана. Сыч и морская чайка над холмом: мальчик слышал голоса двух птиц, пока коричневые крылья раздвигали ветви, а белые крылья бились о морские волны. Не гоняйся за сычом, не играй с огнем. Теперь чайки, парившие в небе, влекли его дальше по теплому песку, к воде, где обнимали волны, и пена морская окружала его, распадаясь, как ветер и цепь. Девочка взяла его за руку и потерлась щекой о плечо. Он был рад, что она рядом, потому что от принцессы ничего не осталось, а безобразная девочка превратилась в дерево, а страшная девочка, которая повергла окрестности в оцепенение границ и выкрала его из любви в заоблачное жилище, стояла одна в кольце лунного света и семи теней за ветвистой завесой.
Утро выдалось неожиданно жарким и солнечным. Девочка, в ситцевом платье, прижалась губами к его уху. Мы убежим с тобой к морю, сказала она, и ее груди запрыгали вверх и вниз, когда она понеслась впереди него, и ее волосы бешено развевались, пока длилась гонка до кромки моря, созданной не из воды и мелкой гремящей гальки, рассыпанной миллионом осколков там, где иссякшее море наступало все ближе. Вдоль полоски выброшенных водорослей, от горизонта, где распластанные птицы плыли, как лодки, с четырех сторон света, вскипая над ложем морской травы, плавясь в восточных глубинах и тропиках, преодолевая ледяные холмы и китовые пучины, узкие русла заката и восхода, соленые сады и косяки сельди, водоворот и скалистую заводь, выплескиваясь из горного ручья, стекая по водопадам, белолицым морем людским, в пугающем смертном сонме волн, море всех столетий, выпадавшее градом еще до Христа, которого мучил ветер грядущей бури, разливалось по бесконечному пляжу, и голоса всего мира сопровождали его.
Вернись! Прошу тебя, вернись! – звал мальчик девочку.
Она побежала дальше, не касаясь песка, и затерялась в море. Теперь лицо ее стало белой каплей воды в стелющемся ливне, а руки и ноги были белы, как снег, и сливались с белой стеной прибоя. Теперь сердце в ее груди звенело алым колокольчиком над волнами, выцветшие волосы окаймляли водяную пыль, а голос покачивался на окостенелой плоти воды.
Он закричал снова, но она смешалась с толпой, которая то наступала, то отступала. Бесстрастная луна, вовек не сходившая со своей орбиты, притягивала людские приливы. Их медленные морские жесты были отточены, гладкие руки манили, головы высоко подняты, глаза на лицах-масках устремлены в одном направлении. Где же искать ее в море? В белом, неприкаянном, коралловоглазовом? Вернись! Вернись! Милая, выйди скорее из моря. Волны торжественно шествовали. Колокольчик у нее в груди звенел над песком.
Он бежал к желтому подножию дюн, оглядывался назад и звал. Выйди скорее из моря – из некогда зеленой воды, где плавали рыбы, где дремали чайки, где блестящие камни скрежетали и качались на весах зеленого дна, когда по торговым путям пыхтели корабли, и одичавшие безымянные животные наклонялись и пили соль. Среди расчетливых людей. Где же искать ее? Море скрылось за дюнами. Увязая в песке, он шел по песчаным цветам, ослепленный солнцем. Солнце пряталось у него за плечами.
Однажды жила-была сказка, нашептанная голосом воды; она ловила эхо деревьев, росших позади пляжа в золотистых низинах, выцарапывала слова на стволах, чтобы явились голосистые птицы и звери и ринулись в солнечное сияние. Мимо него пролетел ворон от просвета в Потопе к слепой башне ветра, дрожащей в грядущем гневе, как пугало, сколоченное из ненастья.
Жили-были, – сказал голос воды.
Не играй с огнем, – сказало эхо.
Она звонит в колокол по тебе над морем.
Я сыч и эхо; ты никогда не вернешься.
На холме, заслонившем горизонт, стоял старик и строил лодку, и на всех трех палубах и смолистых досках свет, косо падавший с моря, очерчивал тень, похожую на священную гору. А с неба, из оврагов и садов, по белому склону, возведенному из перьев, с пестрых гребней и пригорков, из пещер в холме стекались зыбкие очертания птиц и зверей, и насекомых и спешили к прорубленной двери. Голубка с зеленым лепестком в клюве повторяла полет ворона. Начинал моросить прохладный дождь.
ШЕСТЕРКА СВЯТЫХ
Шестеро Уэльских святых сидели и молчали. День клонился к закату, первый накал обсуждений остывал вместе с уходящим солнцем. Весь день они говорили только об одном – об исчезновении священника из прихода Ларегиб, и вот теперь, когда наступающий в комнате сумрак приобрел видимые очертания и цвет, их языки устали, и в головах у них гудели голоса, они дожидались наступления темноты. С первыми признаками ночи они встанут из-за стола, приведут в надлежащий вид свои шляпы и улыбки и выйдут на улицы, полные порока. Там, где под фонарями улыбаются женщины, где обещание старой болезни копошится на кончиках пальцев девушек в темных подворотнях, Шестеро пройдут, шаркая ботинками по тротуару, мечтая о женщинах, улыбающихся на весь город, и о любви, которая исцеляет. Женщины подплывают к мистеру Длубу* в облаке волос и задевают его чувствительное место. Женщины кружатся вокруг мистера Чальтсона*. Он прижимает их к себе, переплетает их призрачные конечности со своими, не испытывая ни любви, ни страсти. Женщины снова движутся с грацией кошек и удаляются в темноту переулков, где мистер Вазсит*, завидуя их раскосой красоте, церемонно поклонится и расшаркается. Мистеру Хартсу* их омытые кровью красоты кажутся пагубой для трепещущих глаз, в любом обличье, полногрудые и мохноногие, женщины движутся к плотской резне. Он увидел красные ногти и задрожал. В изгибающихся чревах нет другого смысла, кроме как смерть плоти, которую они облегают, и от контакта со смертью он съежился, а его мужской нерв натянулся. Толкая и щипая, посыпая солью старые любовные раны, мистер Стожетокс* провел воображаемую атаку на девственность. Будто здесь и сейчас он вспарывал женщин и, целуя, кусал их губы. Злорадствуя, глядел на них мистер Олзба*. Женщины спадали с острого клинка, и сердце у него внутри улыбалось, когда они поднимались, чтобы перевязать свои раны.
* Имена шестерки святых являются анаграммами шести человеческих пороков – зависти, злобы, жестокости, алчности, страха и блуда.
Для шестерки джентльменов святая жизнь была связана с постоянной эрекцией. Вошла с письмом мисс Мевенви.
Мистер Чальтсон вскрыл конверт. В нем лежал прямоугольный листок бумаги, похожий на банкноту. Это было письмо от миссис Амабел Оуэн, и оно было написано задом наперед.
Она вложила недоброжелательность в изгибы и крючки букв; раздвоенное копыто, вилы и змеиное жало сами собою высовывались из слогов, а сами слова пьяно валились на строчки с вертящегося пера.
Она, как и Питер-поэт, писала о долине Джарвиса. С той только разницей, что за каждым голым деревом она видела еще более голый призрак и призраки прошлой весны и лета, а он видел дерево как статую, без всяких призраков, кроме собственного, который посвистывал, лежа на ложе болезни, да катался среди волн пшеницы.
Здесь, в долине, – писала миссис Оуэн, – мы с мужем живем тихо, как две мышки.
Мистер Длуб подумал, что, склоняясь над этим письмом, она ощущала тяжесть своей груди на чернильно-черной руке.
Верят ли святые господа в призраков?
В оковах из дыма и железа, свисающих с их конечностей, они могут накапать смертоносного пасленового сока мне в уши, – думал мистер Хартс.
– Может, она носит под сердцем будущего вампира? – высказался мистер Олзба.
Преподобный Дейвис из Ларегиба – писала она своим секретным почерком, еще какое-то время поживет у нас.
Втиснувшись в тряскую повозку, запряженную потеющим пони, и переехав более ровную дорогу, ведущую к нижним холмам, Шестеро Святых отправились на поиски миссис Оуэн. Мисс Мевенви, неудобно зажатая между мистером Длубом и мистером Стожетоксом, думала о своих неприкрытых ногах и о руке мистера Стожетокса, которая давила ей на поясницу. Мисс Мевенви молила бога, чтобы луна не зашла за тучи, тогда темнота скроет в тесной повозке блуждание святых рук к пущему удовольствию мистера Длуба.
Вдруг повозка наскочила на валун.
– Вот и приехали, – сказал мистер Хартс, слишком напуганный, чтобы предаваться размышлениям о кончине своего хрупкого тела, когда оно покатится с кручи.
– Вот и приехали, – сказал мистер Вазсит, думая, как печально, что смерть ходит одна-одинешенька, а знакомая плоть мисс Мевенви находится от него так близко.
Пока повозка раскачивалась на одном колесе, а пони, удерживая почти всю тяжесть на одной задней ноге, скреб передними копытами воздух, мистер Длуб глубоко запустил руку под юбку мисс Мевенви, а мистер Стожетокс, радуясь нависшей угрозе, изо всех сил вонзил пальцы ей в спину, так что костяшки заныли, а невидимая плоть покраснела от боли. Мистер Чальтсон, крепко прижимая к груди свою фаллическую шляпу, сгребал все, до чего мог дотянуться. Вдруг мистер Олзба навалился на бортик. Пони поскользнулся на мокром торфе, негромко заржал и рухнул. Боже правый, – воскликнул старый Вьюбол, извозчик, он покатился, как седобородый голыш, набирая скорость и зарываясь в изобилующий валунами лужок. Одним тугим темным комом вся остальная компания перевалилась через борт.
– Это кровь? Кровь? – кричала мисс Мевенви, пока они падали. Мистер Длуб ухмыльнулся и крепче сжал ее руками.
Внизу на траве старый Вьюбол тихо лежал на спине. Он глядел на зимнюю луну, с которой ничего не случилось, и на спокойное поле. Когда шесть пасторских шляп и один вымазанный чепец повалились к его ногам, он перевернулся на бок и увидел тела своих пассажиров, сыплющихся на него как костлявая небесная манна.
Второй раз наступила темнота. К тому моменту, как спряталась луна, Шестеро Святых добрались до подножия гряды холмов, отделяющих долину Джарвиса от ничейных земель. Деревья на этих холмах были выше всех других деревьев, виденных ими по дороге от того злосчастного лужка, а также зеленее и стройнее насаждений в городских парках. В каждом дереве скрывался сумасшедший. Хотя они этого не знали, видя перед собой только полные здравого смысла деревья на широкой спине поросшего травами холма. Холмы, весь день сутулившиеся в круге солнечного света, теперь распрямились навстречу небу, сотней прямых линий, восходящих к облакам, и одной застывшей тенью, закрывающей луну. Двигаясь вдоль земляных владений, химическая кровь человека, которую вытянул из него непримиримый ветер, смешивалась с облаком пыли, поднятой святыми джентльменами, напоминавшими шестерку старых коней. Пыль толстым слоем лежала на их черных ботинках; она скрипела в бороде старого Вьюбола, серая, как вода, между рыжим и белым; пыль клубилась над лакированными туфлями мисс Мевенви и въедалась в трещинки на ее пятках. Путники постояли, с трепетом глядя на вершину холма. Затем они поправили шляпы. Один за другим, в такой дали от звезд, начали они свое восхождение. Корни у них под ногами вскрикивали голосами прорастающих деревьев. Каждому участнику экспедиции слышался среди ветвей свой странный голос. Они достигли вершины холма, и перед ними раскинулась долина Джарвиса. Мисс Мевенви чувствовала запах клевера в траве, но мистер Стожетокс чуял только дохлых птиц. Шесть гласных было в языке ветвей. Старый Вьюбол слышал листья. Листья льнули друг к другу, сентиментально шелестя о деньках, когда прилетают аисты и оставляют под кустами детишек. Шестерка Святых спускалась с холма, и извозчик через какое-то время вернулся назад по темным следам.
Но прежде чем они узнали, где находятся, и прежде чем застонало под ними десятое поле Джарвиса, и прежде чем миссис Оуэн разглядела их плоть и кровь в большом шаре на своем столе, неожиданно наступило утро; луга, окруженные дубами, стояли зеленее морских волн, когда в рассветных лучах повисло временное затишье, а потом луга полегли под ветром, пришедшим с юго-запада; все птицы Уэльса собрались на древних сучьях, а с ферм, расположенных на невидимой стороне холма, слышался петушиный крик и блеянье овец. Лес перед ними, кроваво мерцающий в центре, обжигал, как шпанские мухи; словно пучок полумертвых цветов и ветвей, торчащий из земли, тянулся он к вершинам холмов, а они кротко склонялись, прислушиваясь к цветам и поднимающимся ядам. Трава была тяжелой от росы, хотя каждая капля разбивалась об острые листья, трава мирно стелилась под ногами, это было женское смирение перед напором мужчины, лежащего в просыпающемся утеснике среди ребер холма, наполовину поросшего вереском, – половинки, золотая и зеленая, составлялись из наклонных карьеров, проходящих через богатое графство и общинные земли.
И это было раннее утро, и весь мир был влажным, когда муж прорицательницы, нелепый, в бриджах с расстегнутой ширинкой и с большим зонтом для шабада вышел из дома и перебрался через камни, чтобы встретить святых путников.
Когда он кланялся, борода его вздрагивала и разлеталась в стороны. Ваше святейшество, – обращался мистер Оуэн к каждому из шестерых. Они были разбиты и помяты, подошвы их башмаков волоклись по земле, как черные залепленные грязью крылья, и шестеро отвечали весьма учтиво. Мистер Оуэн поклонился мисс Мевенви и, увидев торчащую из незастегнутых штанов рубашку, она вспыхнула и сделала глубокий реверанс.
В небольшой гостиной, где миссис Оуэн предсказывала кровавое пришествие, Шестеро зябко сгрудились у огня, где пели свою песню два чайника. Старый, одетый в лохмотья мужчина приволок какую-то лохань. Где горчица, мистер Дейвис? – спросила прорицательница из своего кресла в самом темном углу комнаты. Обнаружив ее присутствие, Шестеро Святых обернулись и увидели большой шар, внутри которого все двигалось; ужасающий комок зла, зеленый, как глаза женщины, и более темный, чем тени под набрякшими нижними веками, он извивался на размытой линии холмов в гранях хрустальной сферы. Прорицательница была маленькой и хрупкой, с пухлыми руками и ступнями, на лбу у нее лоснился завиток, она была одета во все лучшее, черное, холодное и блестящее, на ней была брошь ее матери из слоновой кости и белый, как кость, браслет; шестеро обернувшихся святых показались ей шестью прочными пнями, обрубками конечностей ужасного, чахнущего внутри нее человека, и она раскачивалась перед их глазами, двенадцатью их ясными глазами, перед всей этой пялившейся на нее Шестеркой.
Ее чрево и горло, и волосы.
Ее зеленые глаза ведьмы.
Ее роскошный браслет.
Родинки на ее щеках.
Ее юная кожа.
Косточки ее ног, ее ногти и большой палец.
Шестеро стояли перед ней и ловко ощупывали ее, как старец Сусанну, и глядели мимо нее туда, где решительно ворочался нерожденный восьмимесячный младенец.
Старик вернулся с горчицей.
– Это преподобный мистер Дейвис из Ларегиба, – сказала миссис Оуэн.
Шестеро Святых потерли руки.
– Это Шестеро Уэльских Святых.
Мистер Дейвис поклонился, снял с огня чайники, наполнил до половины жестяную лохань кипятком и всыпал туда горчицу. Мистер Оуэн, внезапно возникший за его плечом, подал ему желтую губку. Сбитый с толку желтой водой, оставшейся на ложке, сочащейся губкой в руке и тишиной в гостиной, мистер Дейвис, дрожа, повернулся к святым джентльменам. В его ушах зазвучал неподвластный времени голос, и какая-то рука проникла сквозь его закутанное плечо и ключицу и легла ему на сердце, нестерпимый жар натолкнулся на плотный призрак. Мистер Дейвис опустился на колени в пустынной маленькой гостиной, и отлетели в сторону святые носки и ботинки. Я, Дейвис, омываю их ноги, бормотал серый слуга. И, чтобы не забыть, сумасшедший старик напоминал себе: Я, Дейвис, бедный призрак, смываю шесть грехов в воде и горчице.
Свет был в комнате, целый столп света и священное иудейское слово. На часах и в черном пламени свет давал выход внутреннему миру, и очертания мистера Дейвиса, меняющиеся вместе с бесшумными изменениями очертаний света, искажали его последнее человеческое слово. Слово росло, как свет. Он испытывал любовь и желание к последнему темному свету, превращающемуся из его воспоминаний в желтое море и лодку на черенке от ложки. В мире любви, через захлестывающие воспоминания, он передвинул улыбку одного любовника на губы другого, капризного и жестокого, спавшего со смертью и умершего, не успев одеться, затем он медленно превратился в озаренное лицо и горнило смерти. Дотронувшись до лодыжки мистера Длуба, его призрак, который трудился изо всех сил, – теперь призрак состоял из трех частей и его мужественность иссякла, как живица в палке под лохмотьями огородного пугала, – вскочил, чтобы взять в жены Марию; двуполое ничто, неосязаемый гермафродит верхом на кастрированной смерти, господний слуга серого цвета взобрался на мертвую Марию. Миссис Оуэн, тонко чувствующая всякую нечестивость, увидела внутренним глазом, что круглый и в то же время безграничный земной шар, созревая, загнивает; круг, очерченный не ее ведьминскими чарами, растет вокруг нее; безукоризненный круг все ширился, принимая форму поколения. Мистер Дейвис прикоснулся к его краям, и появилось потомство Охотников на людей, и круг распался. Это был мистер Длуб, рогатый мужчина, отец ублюдков, это он перепрыгнул через разорванный круг и рука об руку с серым призраком стал целовать божественное изображение, пока небеса не растаяли.
Святая пятерка ничего не заметила.
Долговязый мистер Чальстон выставил правую ногу, и мистер Дейвис омыл ее, осторожно пробуя рукой горячую воду, обволакивающую прозрачную кожу, божий слуга омыл и левую ногу; он вспомнил беднягу Дейвиса, бедного призрачного Дейвиса, человека из костей и воротника, завывающего с религиозного холма, где суть закручивается в бесконечность и звучит невысказанное слово, и, вспоминая Ларегиб, деревню с чахлыми домами, он крепко схватился за эти тучные воспоминания, эти остатки плоти, неряшливо висящие на нем, и безусловные желания, он схватил последний старческий волосок на своем черепе, и тут вселенная расщепила Дейвиса, и призрак, не знающий ни желаний, ни зависти, невредимый, возник из частиц.
Святая четверка ничего не заметила.
Это был мистер Вазсит с рыжими бакенбардами, это он воззвал из темноты к духу Дейвиса: "Как прекрасна миссис Амабел Оуэн, будущая мать, носящая во чреве новое поколение, прекрасна от зубов до пальцев на ногах. Моя улыбка красная дыра, и пальцы на ногах моих длинны, как на руках". Он вздохнул за спиной Марии, и у него перехватило дыхание, когда у зернистой кромки круга он увидел, как прекрасна она, повернувшаяся к нему в центре земли, наполненном материнской лаской. Из корней земли, тонкие, как деревья, и белее, чем бурлящая пена, поднялись ее высокие спутники. Когда девственница и колдунья слились в одно, над двойной могилой мертвый Дейвис и мертвый Вазсит воскликнули завистливо: "Как прекрасна Мария Амабел, очарованная дева, от головы до ступающих по могилам ног".
На час раньше ветер с далекого моря задул солнце, и опустилась черная ночь. Часы отрицали наступления тьмы.
Мистер Хартс боялся темноты больше, чем кто-либо на свете. Широко раскрытыми белыми глазами смотрел он, как загорается лампа в гостиной. Что раскрылось бы при свете красной лампы? В углу мышь играла с молочным зубом, крошка-вампир моргал у него на плече, на постели, где лежала длинная женщина, кишели пауки.
Вдруг прекрасная миссис Оуэн окажется скелетом с червяками внутри? Ах, Господи, направь гнев свой на этих мелких тварей и собак размером с большой палец. Миссис Оуэн подкрутила фитиль.
И тайно просунув руки между секунд, проникнув в час и в жизнь, где не остается времени как такового, шли в темноте мистер Хартс и призрак Дейвиса. Была ли ночная трава мертва, и пробивался ли дух травы, который зеленее ниагарского дьявола, сквозь черноту, как цветы пробиваются сквозь трещины гробовых досок? Ничего, что не было бы призраком хоть наполовину, не двигалось кругом. И когда священник увидел, как вываливаются из смертного строя его похороненные землепользователи, щеки его разрумянились сильнее, чем когда-либо прежде, и он заплясал по цветочной орбите на последнем, длинном Ларегибском акре и увидел тогда, как похороненные травы прорастают сквозь новую ночь и летят на ветру с холма. Где лица западных звезд и где затылки восточных? – спрашивали его мертвые прихожане.
– Гнев Господень, – кричал мистер Хартс, и голос его был как тень, такой пустой и вполовину не похожий на человеческий, он корчился в его тени, косо легшей на холм в двух ладонях от меня.
– Вниз, вниз, – мистер Хартс хлестал по острым стеблям, – вниз, вы, лысые девицы из Мертира. Он размахивал прутом в такт шагающему эху, ах, ах, ох, ах, – подавал голос Иерусалим, и Мэри с луны, аркой вставшей над холмом, погналась как волчица за вопящими священниками.
– Полночь, – определила миссис Оуэн. Часы пронеслись вместе с ветром.
Мистер Олзба выставил правую ногу и левой потрогал воду. Вместе с призраком Дейвиса он протиснулся в узкий мирок; в его волосах остались испражнения птиц, сидевших на сучьях подлых деревьев, протащив призрак сквозь темные густые лощины, он перепрыгнул через усаженные шипами кусты и помочился против ветра. Он зашипел на изнывающих от жажды мертвецов, кусавших губы, и бросил им сушеную вишню, он свистнул, сунув в рот пальцы, и как горностай восстал Лазарь. И когда из его могилы появилась девственница верхом на белом осле, он поднял свою костлявую руку и принялся щекотать ослиное брюхо, пока осел, наконец, не взревел и не сбросил Мэри к пожирателям мертвечины и ссорившимся воронам.
Мистер Стожетокс ничего не заметил.
Его мир качался на сломанной ноге; расколотое и бритвенно-острое море, зеленый, насквозь пронзенный остов, начиненный глазами, красное море, как одна большая воронка, по краю которой ползут мертвые корабли, боль, бегущая по хрящам и костям, жгучая рана, соскобленные и пузырящиеся менструации, эластичное истечение глубокой, бритой, запачканной и обрезанной ножницами, с застывшей слизью, распиленной и утыканной шипами, плоти, обреченной на непрекращающуюся муку.
Словно распятая, проворачиваясь на гвоздях, безнадежно болталась в вялом пространстве земля, в каждой стране – по развенчанному пустомеле, каждое море вздернуто на дыбу. Чем же уврачует ее раны жестокий Стожетокс, протащивший через бесконечную муку дух Дейвиса? Ржавчиной, да солью, да уксусом и спиртом, да соком анчарного дерева, да ядом скорпиона, да губкой, распухшей от водянки.
Шестеро Святых поднялись.
Они взяли по стакану молока с подноса, принесенного мистером Оуэном.
Не окажут ли нам святые джентльмены честь остаться на ночь?
За маленькой уютной стеночкой в миссис Оуэн шевелилась новая жизнь.
Она улыбнулась мистеру Дейвису, в этот раз уголки ее рта интимно сморщились; мистер Оуэн улыбнулся через плечо, и, застигнутый врасплох этими двумя улыбками, мистер Дейвис почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке. Она разделили эту непостижимую улыбку, а Шестеро стояли за ними.
– Мое дитя, – сказала из своего угла миссис Оуэн, – превзойдет величием всех великих.
– Твое дитя – это мое дитя, – сказал мистер Оуэн.
И мистер Дейвис, снова сбитый с толку, опустился на колени для молитвы и похлопал женщину по руке. Он возложил бы руки на складки ее платья, от бедра до бедра, благословляя через хлопковый саван неродившееся дитя, но из страха перед властью ее глаз сдержался.
– Твое дитя – это мое дитя, – сказал мистер Дейвис.
Его призрак сошелся с девственницей, с призраком девственницы, который после всех порывов мужней любви остался нетронутым, как цветок в чашке с молоком.
Но мистер Оуэн расхохотался, он хохотал, откинув голову, над сбившимися тенями, над маслом в чистой стеклянной лампе. Значит, есть еще семя, мешающееся с жаром, в старческих железах. Значит, есть еще жизнь в древних чреслах. Отец ослиных челюстей и верблюжьих блох с мохнатыми ножками, мистер Дейвис, раскачивался у него перед глазами как в тумане. Струя воздуха из легких мистера Оуэна могла бы унести старика под небеса.
– Это твое дитя, – сказала миссис Оуэн, и она улыбнулась тени между ними, тени евнуха, вписавшейся между изгибами их плеч.
Тогда мистер Дейвис снова улыбнулся, понимая, что это его тень. А мистер Оуэн, которого волновали не тени, а кровь, пульсирующая в его венах, улыбнулся им обоим.
Святые джентльмены окажут им честь и останутся на ночь.
И Шестеро обступили троих.
ПРОЛОГ К ПРИКЛЮЧЕНИЮ
Проходя через дикость этого мира, проходя через дикость, проходя через город громких электрических лиц и забитых заправочных станций, где ветер ослеплял и топил меня той зимней ночью накануне смерти Запада, я вспомнил ветры вышнего белого мира, который меня породил, и бесшумный миллион лиц на занятых небесах, глядящий на земную плаценту. Те, кто прокладывал себе дорогу сквозь знающие грамоту огни города, задевали меня плечом и локтем, подцепляли мою шляпу спицами своих зонтов, они протягивали мне спички и дарили музыку, их человеческие глаза превращали меня в шагающую человеческую форму.
– Уберите, – говорил я им тихо, – фланель и байку, ваш дешевый фетр и кожу; я самое голое и самое бесстрашное ничто между шпилем и фундаментом, я – глава всех призраков, прикованных бумажниками и часовыми цепочками к мокрому тротуару, я – толкователь отголосков, блуждающих по человеческой жизни. И старого Вельзевула я держу за бороду, и новости мира для мира не новы, небесных слухов и адских кривотолков вполне достаточно и даже слишком много для тени, не отбрасывающей теней, – говорил я слепым попрошайкам и мальчишкам-газетчикам, кричавшим под дождем. Те, кто спешил мимо меня по мелким поручениям мира, – а время было приковано к их запястьям или слепло в их жилетных карманах – доверялись со временем, привязанным к священной башне, и, лавируя между дамскими шляпками и колесами, слушали в шагах моего спутника вневременную речь другого шагающего. На сверкающих тротуарах под дымной луной их человеческий мир поворачивался к гудящему транспортному клубку, а в очертаниях моего спутника они видели под бледными ресницами другого глядящего и слышали, как вращаются сферы, когда он говорит. Это странный город, где джентльмены, каждый сам по себе, джентльмены, рука об руку без конца приветствующие друг друга, джентльмены с дамами, дамы – это странный город. Им казалось, что в недружелюбных домах, на улицах, где деньги и развлечения, миллион джентльменов и дам копошатся в кроватях, и время этой ночью движется под крышами вместе с многоопытной луной, и суровые полицейские стоят под черным ветром на каждом углу. Ах, господин одиночка, говорили дамы, каждая сама по себе, мы будем голенькие, как новорожденные мышата, мы будем долго любить вас в кратких вспышках ночи. Мы не те дамы, у которых между грудей перья и которые откладывают яйца на стеганные одеяла. Проходя сквозь небоскребущий центр, где фонари следовали за мной, словно уклоняясь от ударов или словно деревья из нового священного писания, я отпихивал дьявола, неотступно следовавшего за мной, но похоть призраков его города кралась рядом, не отставая, сквозь арки по черным слепым улицам. И теперь, то в образе лысой улыбающейся девицы, этой причитающей распутницы с наручниками вместо сережек, или тощих девчонок, что живут, обчищая карманы, то в образе оборванки с навозными граблями, обмакнутыми в нечистоты, Искусивший ангелов нашептывал мне через плечо: Мы снимем с себя все, кроме подвязок и черных чулок, и будем долго любить тебя на постели из клубники со сливками, разве что оставим еще только ленту, прикрывающую соски. Мы не из тех дам, что вгрызаются за ухом в мозг или питаются жиром сердца. Я вспомнил бесполых сверкающих женщин в первые часы мира, который меня породил, и золотых бесполых мужчин, восхвалявших Господа в звуке формы. Набравшись сил в этом неожиданном блеске, я громко закричал: "Я держу Дьявола за бороду". Но недолговечные очертания все еще следовали за мной, и советник нечестивой наготы еще бранился у моих ног. Нет, неспроста забитые артерии города на каждом перекрестке и на каждом повороте тротуара бросали мне навстречу эти фигуры в формах звука, неспроста возникали силуэты, очерченные мелом фонарей, и шагающие остовы снов, выходящие из аллегорий более темных, чем вымыслы Земли, способной обернуться за время двенадцати солнц. Был другой, более важный смысл в пугалах с человечьими черепами, ковыряющих большим пальцем в носовых отверстиях, и в развеселых повесах-лакеях, скребущих подмышки в свете забегаловки, и в мертвеце, который, улыбаясь через бинты, положил руку мне на рукав и заговорил голосом нечеловеческого существа. Был другой, более важный смысл в разговорах переполненного чушью мужчины, расколотого от ануса до пупка, и его было больше в возбужденных дамах у твоих ног, чем в щепотке дьявольских наслаждений и остром запахе серы. Небеса и Преисподняя поменялись в этом городе местами. И я видел Бога Израиля в образе разукрашенного мальчика, а также Люцифера в женской сорочке, поливающего мочой Аллеи Дамароид из окна. Любуйтесь теперь, вы, сверкающие созданья, на падение настройщика арф, на рисовальщика ветров, лежащего в сточной канаве, как мешок дерьма. Высокие надежды лежат вперемешку с разбитыми бутылками и поясом с подвязками, белая грязь падает, как перья, и из Двора Маточных Колец выходит Епископ Безделья, одетый крысоловом, и святая сестра в Гамарош Мьюз затачивает свой клык о кусок красного железняка, и двое ласок спариваются на алтаре Святого Павла. И это – идея богопротивная или замысел богов падших, чьи приветственные крики заставляют расти и переплетаться кривые шпили рогов на набыченных лбах, которые витиевато сообщают мне о присутствии того, кто унижает людей, и когда я отталкиваю облаченного в саван и разваливающегося, как капуста, врага справа с неприкрытой левой стороны утверждаются мои великие друзья, мои наперсники. Тот, кто, изображая чародея, проявлялся одновременно в дюжине отдающих серой кивков головы и призывал дюжиной ртов одновременно: Мы будем голые, как кособедрые азиатские королевы твоих снов, – тот был символом истории о путешествии по городу символов. И нечто, выскользнувшее с быстротой змеи из нор в основании соборных колонн и оставляющее свои следы на пепельных границах четырех сторон света, тоже было символом путешествия по этому городу. Символы этого города корчились передо мной в образе женщины с мышиным хвостом и священной змеи. И одним и тем же красным рогом я расправился с этим двойным видением, распоров меховой корсет и кожаную куртку. Мы будем голые, сказал мерцающий там и сям Козлоногий, как иудейка, распятая между ножек кровати. Все мы – метафоры звука формы в форме звука, сломай нас, – и мы примем другую форму. Сбоку от меня женщина и змея бешено крестили воздух. Я увидел звездопад, разбивший облако, и, выбежав, лавируя между дамскими шляпками и колесами, на улицы болезненного света, я заметил преподобного Дэниела, который преследовал раскрашенную тень.