355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дилан Томас » Под сенью молочного леса (сборник рассказов) » Текст книги (страница 8)
Под сенью молочного леса (сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Под сенью молочного леса (сборник рассказов)"


Автор книги: Дилан Томас


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

ШКОЛА ВЕДЬМ

На Пике Кадера была школа ведьм, где дочка лекаря, обучавшая сатанинским началам и владению иглой дьявола, собрала семь деревенских девушек. На Пике Кадера, почти разрушенном окаянным ненастьем, в доме с террасой разместились семь девушек, в подвале раздавалось эхо, а над входом во внутренние комнаты опрокинулся крест. Здесь, посреди бугорчатого холма, лекарь, которому снились недуги, услышал, как его дочь взывала к силе, накопленной под корнями западного Уэльса. Она выкликала капризного дьявола, но преисподняя не разверзлась под холмом, а день и ночь длились и уходили дважды; кричали петухи, и пшеница осыпалась в деревнях и на желтых полях, когда она объясняла семи девушкам, как вожделение человека оживает, словно мертвая лошадь от влитых сатанинских снадобий. Она была невысокой, с широкими бедрами; у нее были красные губы и безгрешные глаза, а на щеках горел румянец. Но тело ее становилось крепче с каждым черным цветком, вызванным из-под прилива корней; она принесла древесное варево, чтобы пропитать коровье вымя, и вся семерка, приглядевшись, увидела, как напряглись вены у нее на груди; она стояла простоволосая, призывая дьявола, и семь простоволосых девушек сомкнулись вокруг нее кольцом.

Посвящая их в тонкости общения с дьяволом, она подняла руки, чтобы впустить его. Минуло три года и один день с тех пор, как она впервые поклонилась луне, и, обезумев от небесного света, семь раз окунула волосы в соленое море, а мышь в мед. Она стояла, по-прежнему неуловимая, влюбленная в утраченного человека; ее пальцы твердели от прикосновения к свету, словно к грудной кости дьявола, который не приходил.

Миссис Прайс поднялась на холм, и вся семерка увидела ее. Это был первый вечер нового года, ветер замер на Пике Кадера; прозрачно-красные, исполненные надежды сумерки плыли над скалами. Позади повитухи тонуло солнце, словно камень в болоте, тьма чавкала над ним, и топь всасывала его в бездонные поля, исходившие пузырями.

В Вифлееме была тюрьма для умалишенных женщин, а в Катмаре возле деревьев у дома приходского священника черная девушка закричала, когда начались роды. Она боялась умереть, как корова на соломе, под гомон грачей. Она кричала и звала лекаря с Пика Кадера, а мятежное небо на западе приближалось к своей могиле. Повитуха услышала ее. Черная девушка металась на жестком ложе. Ее глаза стекленели. Миссис Прайс поднялась на холм, и вся семерка увидела ее.

Повитуха, повитуха, позвали семь девушек. Миссис Прайс перекрестилась. Нитка чеснока висела у нее на шее. Она легонько коснулась ее. Вся семерка громко вскрикнула и отпрянула от окна в глубь комнаты, где дочка лекаря, стоя на голых коленях, секретничала с черной жабой, своей подружкой, а у стены спал кот-вещун. Подружка повернула голову. Семь девушек танцевали, задевая белую стену бедрами, пока кровь не вычертила на них тонкие полоски символов плодородия. Рука об руку танцевали они среди знаков тьмы, под письменами, хранившими расцвет и увядание сатанинских времен года, и белые платья закручивались на них. Совы завели песню, перекрикивая мелодию внезапно пробудившейся зимы. Рука об руку танцовщицы закружились вокруг черной жабы и дочки лекаря, и пошла пляска семерых оленей, и рожки их вздрагивали в шальной чертовщине комнаты.

Это очень черная женщина, сказала миссис Прайс и поклонилась лекарю.

Он очнулся от сна, в котором врачевал недуги, услышав слова повитухи, вспомнив сломленных храбрецов, черную прореху и эхо, изувеченные тени седьмого чувства.

Она спала с черным точильщиком ножниц.

Он ранил ее глубоко, сказал лекарь и вытер ланцет о рукав.

Спотыкаясь, они стали спускаться по каменистому склону холма.

У подножия их подстерегал страх, страх слепых, когда их белые трости в одеревеневших руках молотят твердь темноты; парой червей, распластанных на корявой коре, брюхом по тягучему соку и смоле усеянного бедой леса, они, вцепившись в мешки и шляпы, ползли теперь вверх по тропе, ведущей к черному рождению. То справа, то слева родовые вопли метались под ветвями, пронзая мертвую рощу, под землей, где фыркал крот, и под самым небом, за пределами зренья червей.

Они были не одни, кого застигла в ту ночь проливная слепота; они топтались в безлюдной пустоте округи, а заклинатели ненастья одиноко бродили неподалеку. Трое жестянщиков возникли из тишины у стены часовни. Часовой Кадера, сказал лудильщик. Священник подкарауливает жестянщиков, сказал Джон-Ведерник. Пик Кадера, сказал точильщик ножниц, и они пошли вверх, едва не задев повитуху. Она слышала, как клацали ножницы, и ветки деревьев барабанили по ведрам. Один, другой, третий, считала она их шаги, подхватив свои юбки. Миссис Прайс перекрестилась второй раз за этот день и дотронулась до чеснока на шее. Вампир с ножницами был Пембрукским дьяволом. А черная девушка визжала, как свинья.

Сестра, подними правую руку. Седьмая девушка подняла правую руку. Теперь скажи, велела дочка лекаря, восстань из кудлатого ячменя. Восстань из зеленой травы, спящей в лощине мистера Гриффитса. Большой человек, черный человек, сплошное око, один зуб, восстань из болот Кадера. Скажи, дьявол целует меня. Дьявол целует меня, сказала похолодевшая девушка, застыв посреди кухни. Отними меня поцелуем у кудлатого ячменя. Отними меня поцелуем у кудлатого ячменя. Девушки стояли в кружке и посмеивались. Избавь меня от зеленой травы. Избавь меня от зеленой травы. Теперь можно надеть одежду? спросила юная ведьма, изведав незримое зло.

Час за часом до поздней ночи, в дыму семи свечей, дочка лекаря говорила о таинстве тьмы. По глазам своей подружки она угадала весть о великом и страшном пришествии; прорицая грядущее по зеленым, сонным глазам, отчетливей остроконечной вершины, открывшейся взору жестянщиков, увидела она роковое пришествие зверя в оленьей шкуре, рогатой твари, чье имя читалось наоборот, и трижды черного странника, который взбирался на холм к семи премудрым девушкам Кадера. Она разбудила кота. Бедняжка Бубенчик, сказала она, погладив его против шерсти. Динь-дон, Бубенчик, сказала она, раскачав шипящего кота.

Сестра, подними левую руку. Первая девушка подняла левую руку. Теперь правой рукой вложи иголку в левую руку. Где иголка? Вот, сказала дочка лекаря. Иголка здесь, у тебя в волосах. Она потянулась к черным волосам и вытащила иглу из завитка над ухом. Скажи, Я пронзаю тебя. Я пронзаю тебя, сказала девушка и с иголкой в руке кинулась на черного кота, который томился на коленях у дочки лекаря.

Ибо любовь принимает разные облики: кота, собаки, свиньи или козы; однажды во время мессы возлюбленный был заколдован, теперь он обрел иные черты в облике стремительного кота с кровоточащим брюхом, который пронесся мимо семи девушек, мимо гостиной и приемной лекаря, рванулся в ночь, на холм; ветер задел его рану, и он стрелой метнулся вниз по камням к прохладе ручья.

Он молнией промелькнул мимо трех жестянщиков. Черный кот – к счастью, сказал лудильщик. Окровавленный кот – к несчастью, сказал Джон-Ведерник. Точильщик ножниц не сказал ничего. Они возникли из тишины, возле стены дома на Пике, и услышали адскую музыку через открытую дверь. Они прильнули к витражному стеклу окна, за которым плясали семь девушек. У них клювы, сказал лудильщик. Перепончатые ноги, сказал Джон-Ведерник. Жестянщики вошли.

В полночь черная девушка родила свое дитя, черного зверька с глазами котенка и с пятном в уголке рта. Повитуха, вспомнив о родимых пятнах, шепнула лекарю о крыжовнике на руке его дочери. Он доношенный? спросила миссис Прайс. Рука лекаря дрогнула, и ланцет соскользнул под подбородок младенца. Ну-ка, заплачь, сказала Миссис Прайс, любившая всех младенцев.

Ветер стонал над Кадером, будил уснувших грачей, которые громче филинов кричали в деревьях, запутывая мысли повитухи. Это было неслыханно, чтобы грачи, сонливые птицы на оцинкованных крышах, кричали ночью. Кто заколдовал грачей? Того и гляди, солнце взойдет в четверть второго ночи.

Ну-ка, заплачь, сказала миссис Прайс, взяв младенца на руки. Ты пришел в грешный мир. Грешный мир голосом ветра говорил с младенцем, притихшим в подоле повитухи. Миссис Прайс носила мужскую кепку, а ее огромная грудь вздымалась под черной блузкой. Ну-ка, заплачь, сказал грешный мир. Я стар, я ослепляю тебя, маленькая грешная женщина щекочет тебя, бесплодная смерть иссушает тебя. Младенец заверещал, как будто блоха впилась в его язык.

Жестянщики заблудились в доме в поисках внутренних комнат, где еще танцевали девушки с птичьими клювами на лицах, ступая босыми перепончатыми ногами по булыжникам. Лудильщик открыл дверь приемной лекаря и отшатнулся от пузырьков и подноса с ножами. Джон-Ведерник пробирался на ощупь в темноте коридора, и точильщик ножниц выскочил перед ним из-за угла. Христос всемогущий, воскликнул он. Девушки перестали танцевать, потому что имя Христа звенело в отдаленных залах. Войди, и снова, Войди, кричала дочка лекаря долгожданному дьяволу. И тут точильщик ножниц нашел дверь и повернул ручку, войдя в сиянье свечей. Он стоял на пороге перед Глэдис, черный, как сажа, великан с трехдневной щетиной. Она повернулась к нему лицом, и власяница упала с нее.

Высоко на холме, повитуха, воркуя, несла на руках новорожденное дитя, позади нее едва тащился лекарь, волоча за собой черный гремящий мешок. Ночные птицы летали над ними, но в ночи было пусто, а тревожные крылья и голоса без устали теснили пустоту и становились оперением тени и речью незримого полета. В очертаниях Пика Кадера, в груди холма, раздавленной валунами, и в кратерах, проклинающих зелено-черную плоть, было не больше стремлений, чем у ветра, который волей-неволей приносил со всех концов комья дерна и камни смутного мира. Лекарь карабкался вверх позади младенца, убаюканного до беспамятства на чужой груди, и ему казалось, что зимний ветер вынес из кладовых хаоса и закружил вперемежку травяные клочья и кости крутого холма. Но причудливые видения лекаря сгинули, как только черный младенец издал такой истошный вопль, что мистер Гриффитс услышал его в своем святилище в лощине. Почитатель растений стоял под священной тыквой, прибитой четырьмя гвоздями к стене, и слушал, как с холма доносился плач. Корешок мандрагоры рыдал на Кадере. Мистер Гриффитс поспешил в сторону звезд.

Джон-Ведерник и лудильщик вступили в сиянье свечей и увидели странное сборище. В комнате, в центре круга, освещенные неровным пламенем, стояли точильщик ножниц и обнаженная девушка; она улыбалась ему, он улыбался ей, его руки искали ее тело, она напряглась и ослабла, он притянул ее ближе; улыбнувшись, она опять напряглась, а он провел языком по губам.

Джон-Ведерник прежде не замечал в нем зловещей силы, от которой благородная дама обнажает грудь и ослепительные бедра; гибельная улыбка черного человека манила женщин, отворяя врата любви. Он помнил черного шутника на проезжих дорогах, который точил в деревнях ножницы, а когда густели тени и жестянщики покоряли ночь, тот становился угольно-черной тенью, безмолвной, как неприкаянные ограды.

Неужели, бормотал лудильщик, верзила, который уводит дочку лекаря без единого слова привета, это тот самый Том, точильщик ножниц? Я помню его на проезжих дорогах, в летний зной, когда он был трижды черным жестянщиком.

И, словно бог, точильщик ножниц склонился над Глэдис. Он исцелил ее рану, она терпела его зелье и жар, она сгорала на неприступном алтаре, и черное жертвоприношение свершилось. Освободившись от его объятий, когда нутро агнца было искромсано в клочья, она улыбнулась и повелела: Теперь пляши, моя семерка. И семь девушек пустились в пляс, и рожки их вздрагивали в шальной чертовщине комнаты. На шабаш, на шабаш, выкрикивала вся семерка, приплясывая. Лудильщик стоял в дверях. Они кивали ему, он робко шагнул вперед, и плясуньи схватили его за руки. Пляши, пляши, незнакомец, кричали семь голосов. Джон-Ведерник с гремящими ведрами вступил в круг, и его тотчас захватило безудержное исступление танца. Над хороводом возвышался точильщик ножниц. Все кружились еще быстрее, не в силах перекричать двух жестянщиков в самом центре летящего смерча, но легче всех была дочка лекаря. Она гнала их так, что они уже не чувствовали ног; их головы закружились флюгерами на беспорядочном ветру, и понеслась карусель в вихре платьев, под музыку ножниц и металлических плошек; теряя голову, Глэдис металась среди пляшущих обручей, колес одежды и волос, и кровавых закрученных кеглей; свечи бледнели и таяли в вихре танца; она извивалась рядом с жестянщиком, рядом с точильщиком ножниц, задевая его вспотевшие бока, вдыхая запах его кожи, вдыхая запах семи дьяволиц.

И тогда лекарь и повитуха с младенцем почти неслышно вошли в открытую дверь. Спи крепко, Пембрук, ибо твои дьяволы оставили тебя. Будь проклят Пик Кадера за то, что черный человек пляшет у меня в доме. В тот кровожадный вечер осталось только покончить со злом. Могила разверзлась, и оттуда донесся черный вздох.

Здесь плясали метаморфозы праха Катмара. Лежи ровно, пепел людской, ибо феникс покидает тебя, проклиная Кадер, и летит в мой прочный, красивый дом. Миссис Прайс теребила пальцами чеснок, а лекарь стоял сам не свой.

Семь девушек увидели их. На шабаш, на шабаш, выкрикивали они. Одна плясунья схватила лекаря за руку, другая обхватила его за талию; и, совершенно сбитый с толку белизной их рук, лекарь пустился в пляс. Будь проклят Кадер, кричал он, кружась среди девиц, не в силах остановиться. Он перестал узнавать свой окрепший голос; его ноги скользили по серебристым булыжникам. На шабаш, на шабаш, кричал танцующий лекарь, раскачиваясь в такт.

Вошла миссис Прайс, прижимая к себе черного младенца, и тотчас оказалась в кольце двенадцати плясунов. Они окружили ее, и чужие руки потянулись к младенцу у нее на груди. Смотрите, смотрите, сказала дочка лекаря, крест на черной шее. У младенца выступила кровь из пореза под подбородком, там, где соскользнул острый нож. Кот, закричали семь девушек, кот, черный кот. Они избавили заколдованного дьявола от кошачьего тела, отпустили человечий скелет, плоть и сердце из преисподней полевых корней, дали покинуть облик твари, утешавшей свою рану в далеких ручьях. Их колдовство свершилось; они положили младенца на камни, и танец продолжился. Пембрук, спи крепко, шептала танцующая повитуха. Лежи тихо, пустая округа.

И так случилось, что последнего гостя в ту ночь встретили тринадцать танцоров в глубине Кадерского дома: черный человек и раскрасневшаяся девушка, два убогих жестянщика, лекарь, повитуха и семь деревенских девушек кружились рука об руку под письменами, хранившими расцвет и увядание сатанинских времен года, раскачивались до головокружения среди символов самых темных ремесел, срывали голоса, кланяясь кресту, опрокинутому над порогом.

Мистер Гриффитс, едва не ослепший от прямого взгляда луны, приоткрыл дверь и увидел их всех. Он увидел новорожденного младенца на холодных камнях. Прячась в тени двери, он подкрался к младенцу и поставил его на ноги. Младенец упал. Мистер Гриффитс, невозмутимо, снова поставил младенца на ноги. Но корешок мандрагоры не ступил и шага в ту ночь.

ПЛАТЬЕ

Они неотступно преследовали его два дня по всему графству, но у подножия холмов он от них улизнул и, притаившись под золотым кустом, слышал их крики, когда они, спотыкаясь, спускались вниз, в долину. Из-за дерева на гребне холма он глядел на поля внизу, куда они ринулись, точно собаки, тыкая палками в живые изгороди, и тихонько заскулил, когда внезапно с весеннего неба упал туман и скрыл их от его глаз. Но туман ему был, как мать, набросившая на плечи плащ и прикрывшая то место, где порвалась рубашка и кровь запеклась на лопатках. Туман грел его; питьем и едой лежал туман на его губах, и он улыбался под его мантией, как кот. С обращенной к долине стороны холма он направился туда, где деревья росли гуще, они могли бы вывести его к свету и огню и тарелке супа. Он подумал об углях, которые могли бы потрескивать в камине, и о молодой матери, которая стояла там одна. Он думал о ее волосах. Какое гнездо получилось бы из них для его рук. Пробежав меж деревьев, он очутился на узкой дороге. В какую сторону пойти: навстречу луне или прочь? Из-за тумана положение луны было неизвестно, но на краешке неба, где туман рассеялся, были видны склонения звезд. Он пошел на север, где были звезды, бормоча песенку, у которой не было мелодии; он слышал, как чавкали, увязая в топкой земле и высвобождаясь из нее, его ноги.

Теперь настало время собраться с мыслями, но едва он начал приводить их в порядок, в склонившихся над дорогой деревьях ухнула сова, и он остановился и подмигнул ей, заметив в ее крике родственную меланхолию. Скоро она упадет камнем и схватит мышь. На миг он представил себе сову – сидит на своей ветке и ухает. Потом, испугавшись, поспешил дальше, но не прошел в темноте и нескольких ярдов, как с новым криком слетела птица. Жалко зайчишку, подумал он, высосет его хорек. Дорога спускалась к звездам, и оставленные позади деревья, и долина, и память о ружьишках померкли.

Он услышал шаги. Из тумана, сверкая от дождя, выступил старик.

– Доброй ночи, сэр, – сказал старик.

– Для сына женщины нет ночи, – сказал сумасшедший.

Старик свистнул и почти бегом припустил к придорожным деревьям.

Пусть псы узнают, усмехнулся сумасшедший, карабкаясь вверх по склону холма, пусть псы узнают. И хитрый, как лис, вернулся назад, к тому месту, где скрытая туманом дорога расходилась на три стороны. К черту звезды, сказал он и пошел в темноту.

Мир под его ногами был шаром; когда он бежал, шар подпрыгивал, падал; деревья поднимались вверх. Вдалеке завизжала собака браконьера, попав лапой в капкан, и, услышав ее, он побежал быстрее, думая, что враги настигают его.

– Пригнись, ребята, пригнись, – крикнул он, но голосом человека, который мог показывать на упавшую звезду.

Вспомнив внезапно, что не спал с самого побега, он перестал бежать. Теперь струи дождя, уставшие хлестать по земле, рассыпались в паденье и летели по ветру, как песчинки, которые сыплет по ночам в глаза песочный человек. Если бы ему повстречался сон, это была бы девушка. Две последние ночи он мечтал об этой встрече, пока шел или бежал по пустынному графству. Ляг, скажет она и постелит ему свое платье, чтобы он смог прилечь, и сама ляжет рядом с ним. Даже тогда, когда он мечтал и под ногами у него сучки шуршали, как ее платье, в полях кричали враги. Он бежал и бежал, все дальше оставляя позади сон. Иногда светило солнце или луна, а иногда под черным небом он тузил и дубасил ветер, прежде, чем ему удавалось двинуться с места.

– Где Джек? – спрашивали в саду, там, откуда он сбежал.

– Высоко в горах, с ножом мясника, – отвечали им с улыбкой. Но ножа при нем не было – запущенный в дерево, он так все еще и дрожит в нем. В голове у него не было никакой сумятицы. Он бежал и бежал, стеная по сну.

А она, сидя дома одна, шила себе новое платье. Это было яркое деревенское платье с цветами на корсаже. Еще несколько стежков – и оно готово, можно надевать. Оно ляжет ей на плечи, как влитое, и из ее грудей распустятся два цветка.

Когда по утрам в воскресенье они с мужем будут выходить, чтобы погулять по полям, или отправятся в деревню, парни будут улыбаться ей, прикрывшись рукой, а то, как платье будет облегать ей живот, вызовет пересуды среди всех вдовых женщин. Она накинула свое новое платье и, поглядевшись в зеркало, увидела, что оно еще красивее, чем она себе представляла. В нем ее лицо выглядело бледнее, ее длинные волосы – темнее. Она сделала в нем глубокий вырез.

На улице собака задрала в ночи морду и завыла. Она поспешно отвернулась от своего отражения и плотнее задернула шторы.

Там, в ночи, искали сумасшедшего. Говорили, что у него зеленые глаза и что он женат на леди. Говорили, что он отрезал ей губы, потому что она улыбалась мужчинам. Его забрали и увезли, он украл на кухне нож, зарезал сторожа и удрал в пустынные долины.

Он издалека заметил свет в доме и доковылял до сада. Ощупью нашел – не увидел – окружавшую его низкую ограду. Заржавленная проволока царапала ему руки, мокрая, жуткая трава облепляла колени. А как только он проник в сад, садовое воинство с головками цветов на плечах – его обретшие плоть неудачи кинулось ему наперерез. Он вновь разодрал пальцы, хотя прежне раны еще сочились. Человек кровавых деяний, он пробился из вражеской тьмы на ступеньки.

– Пусть в меня не стреляют, – произнес он шепотом. И открыл дверь.

Она сидела посреди комнаты. Ее волосы небрежно рассыпались по плечам, и три пуговицы у ворота платья были расстегнуты. Отчего так завыла собака? Испуганная ее воем она качалась в своей качалке, размышляя о доходивших до нее слухах. Что стало с той женщиной, задавалась она вопросом, не переставая качаться. Она не могла представить себе женщину без губ. Что становилось с женщинами без губ, задавалась она вопросом.

Дверь отворилась бесшумно. Он вошел в комнату, пытаясь улыбнуться, протянув руки.

– А, ты вернулся, – сказала она.

Потом повернулась в своем кресле и увидела его. Кровь была даже под его зелеными глазами. Она прижала пальцы к губам.

– Не стрелять, – сказал он. Но от движения ее руки ворот платья разошелся, и он в изумлении, не сводя глаз, глядел на ее широкий белый лоб, ее испуганные глаза и рот и – затем вниз – на цветы ее платья. От движений руки платье плясало на свету. Она сидела перед ним, вся усыпанная цветами.

– Сон, – сказал он. И, опустившись на колени, положил ей на колени свою вконец пришедшую в расстройство голову.

СОРОЧКА

Он позвонил. Никакого ответа. Ушла. Он повернул в замке ключ.

В закатных лучах холл был полон теней. Они сливались в один почти осязаемый образ. Снимая пальто и шляпу, он глядел по сторонам, чтобы в свете, идущем из гостиной, можно было не замечать этого образа.

– Есть кто дома?

Тени смущали его. Она бы вымела их прочь, как выметала назойливую пыль.

Камин в гостиной почти потух. Он сел у огня. Руки у него замерзли. Ему хотелось, чтобы языки пламени осветили углы комнаты. По дороге домой он увидел сбитую автомобилем собаку. Вид крови взволновал его. Ему захотелось опуститься на колени и потрогать пальцем круглую кровавую лужицу посреди дороги. Кто-то потянул его за рукав и спросил, не стало ли ему плохо. Он запомнил, что звук и напор чужого голоса погасили в нем первый импульс. Он пошел прочь от крови, перед его глазами все мелькали запачканные колеса и все сочилась чернота под капотом той машины. Ему хотелось тепла. Уличный ветер исполосовал его кожу между большим и указательным пальцами.

Она бросила свое шитье на ковре возле ведерка с углем. Это была нижняя рубашка. Он поднял рубашку с пола и потрогал ее, представляя, как желтая ткань будет облегать ее грудь. В то утро он видел ее голову, обернутую платьем. В своей наготе она казалась ему выступающим из света созданием из хны и кожи. Он выпустил рубашку из рук, и она снова упала на пол.

Почему, – думал он, – его не отпускало видение той красной, раздавленной собаки? До этого ему не случалось видеть мозг живого существа, вылетевший из черепа. От последнего собачьего взвизга и от внезапного хруста ребер ему сделалось дурно. Он мог бы убивать и кричать, как ребенок, который давит в пальцах черного таракана.

Тысячу ночей назад она лежала рядом с ним. В ее объятьях он подумал о том, что руки состоят из костей. Он тихо лежал рядом с ее скелетом. Но на следующее утро она встала во всей своей порочной плоти.

Он побил ее, чтобы спрятать свою боль. Он хлестал ее по щекам, пока они не начали гореть, чтобы прекратить конвульсии в собственной голове. В тот раз она рассказала ему о смерти своей матери. Чтобы скрыть следы болезни на лице, матери приходилось носить маску. Ему казалось, что эта болезнь как саранча облепила его лицо, лезет к нему в рот, бьется на веках.

В комнате становилось все темнее. Он слишком устал, чтобы расшевелить умирающий огонь, и последний язык пламени погас на его глазах. Потянуло новым холодком наступающей ночи. Он различил на кончике языка привкус боли умирающего пламени и сглотнул его. Боль слилась с его сердцем, и этот стук вытеснил все остальные звуки. Вся боль проклятого существа. Боль человека, об голову которого разбили бутылку, и боль коровы, от которой убегает теленок, и боль собаки пронизали его от ноющих волос до израненных ступней.

Силы вернулись к нему. И он, и мокрый теленок, и человек с порезанным лицом, и собака на нетвердых ногах поднялись разом, единым красным телом и мозгом, чтобы противостоять дьявольскому зверю. Он почувствовал угрозу в том, как щелкнули его пальцы, когда она вошла.

Он увидел, что на ней были желтая шляпка и платье.

– Что это ты сидишь впотьмах? – спросил она.

Она прошла в кухню, чтобы разжечь плиту. Он поднялся с кресла. Вытянув перед собой руки, как слепой, он двинулся за ней. Она держала в руке коробок. Пока она доставала негодную спичку и чиркала ею об коробку, он закрыл за собой дверь.

– Сними платье, – сказал он.

Она не расслышала его и улыбнулась.

– Сними платье, – сказал он.

Она перестала улыбаться, достала хорошую спичку и зажгла ее.

– Сними платье, – сказал он.

Он подошел к ней, руки все еще как у слепого. Она нагнулась над плитой. Он задул спичку.

– Ты что? – спросила она.

Губы его шевелились, но он не произнес ни звука.

– Да что с тобой? – спросила она.

Он ударил ее по лицу, несильно, ладонью.

– Сними платье, – сказал он.

Он услышал, как зашуршало платье над ее головой и как она испуганно всхлипнула от его прикосновения. Незрячими руками он методично обнажал ее тело.

Он вышел из кухни и закрыл за собой дверь.

Единый образ из теней в холле распался. Повязывая шарф и поправляя поля шляпы, он не мог разглядеть в зеркале своего лица. Там было слишком много лиц. У каждого из них были какие-то его черты и торчащий, как у него, клок волос. Он поднял воротник своего пальто. На дворе стояла промозглая зимняя ночь. По дороге он считал фонари. Он толкнул дверь и шагнул в тепло. В баре было пусто. Женщина за стойкой улыбнулась ему, крутя в пальцах две монетки. Холодно сегодня, – сказала она. Он выпил виски и вышел.

Он брел под усиливающимся дождем, продолжая считать фонари, но их число стремилось к бесконечности. Бар на углу был пуст. Он прошел со стаканом в зад, но и там никого не было.

В "Восходящем солнце" было пусто.

Он не слышал шума машин на улице. Он вспомнил, что по дороге ему не встретилось ни души. В отчаянии одиночества он закричал:

– Где же вы, где вы?

И тогда он услышал шум машины, окна вспыхнули в свете фар. Из дома на углу до него донеслось пение.

В баре было полно народу. Женщины смеялись и кричали. Они проливали вино себе на платья и задирали подолы. Девушки танцевали на опилках. Какая-то женщина схватила его за руку и потерлась рукавом об его лицо и, взявши его ладонь в свои, положила ее себе на горло. Он ничего не слышал, кроме голосов смеющихся женщин и выкриков танцующих девушек. Затем неуклюжая женщина, вся из углов и седалищ, заколыхалась ему навстречу. Он увидел, что комната полна женщин. Медленно, продолжая смеяться, они обступили его.

Задыхаясь, он прошептал какое-то слово и почувствовал, как та же самая боль свернулась, как молоко, у него в животе. Перед его глазами стояла кровь.

И тогда он тоже расхохотался. Он запустил руки глубоко в карманы пальто и хохотал прямо им в лицо.

Его рука нащупала в кармане нечто мягкое. Он вытащил руку, зажавшую эту мягкость.

Смех оборвался. Комната застыла. Застывшие и притихшие женщины стояли, не сводя с него глаз. Он поднес руку к лицу. В ней была мягкая тряпка.

– Кому нужна женская сорочка? – сказал он. – Смелее, дамы, смелее, кому нужна женская сорочка?

Послушные и кроткие, неподвижно стояли женщины со стаканами в руках, пока, откинувшись на стойку, он махал с громким смехом окровавленной тряпкой перед их лицами.

ВОСПОМИНАНИЯ О РОЖДЕСТВЕ

В те далекие годы, что скрылись сейчас за углом приморского городка, одно Рождество было так похоже на другое и так беззвучно, кроме тех голосов, которые я слышу порой в самый последний миг перед тем, как заснуть, что я никак не могу припомнить, то ли снег шел подряд шесть дней и ночей, когда мне было двенадцать, то ли он шел двенадцать ночей и дней, когда мне было шесть, и в то же ли самое Рождество треснул лед, и катавшийся на коньках бакалейщик, словно снежный человек, сгинул в белом люке, когда сладкие пирожки доконали дядю Арнольда, и мы целый день катались с горы у моря на лучшем чайном подносе, и миссис Гриффитс пожаловалась на нас, и мы запустили снежком в ее племянницу, и у меня от жара и холода так горели руки, когда я держал их у огня, что я проплакал двадцать минут, и тогда мне дали желе.

Все рождественские праздники катятся вниз с горы, к говорящему по-валлийски морю, как снежный ком, и он становится все белее, и круглее, и толще, как холодная луна, бесшабашно скользящая по небу нашей улицы. Они останавливаются у самой кромки отороченных льдом волн, в которых стынут рыбы, и я запускаю руки в снег и вытаскиваю оттуда что ни попало: ветку падуба*, дроздов, или пудинг. Потасовки, рождественские гимны, апельсины, железные свистки, пожар в передней – ба-бах рвутся хлопушки, свят-свят-свят звонят колокола, и на елке дрожат стеклянные колокольчики – и Матушку-Гусыню, и Степку-Растрепку – и, ах, пламя, опаляющее детей, и чиканье ножниц! – и Козлика Рогатого, и Черного Красавца, Маленьких женщин и мальчишек, получивших по три добавки, Алису и барсуков миссис Поттер**, перочинные ножички, плюшевых мишек, названных так в честь некоего мистера Теодора Мишки, не то их отца, не то создателя, недавно скончавшегося в Соединенных Штатах***; губные гармошки, оловянных солдатиков, мороженое и тетушку Бесси, которая в конце незабываемого дня, в конце позабытого года весь вечер напропалую – со жмурками, третьим лишним и поисками спрятанного наперстка – играла на расстроенном пианино песенки "Хлоп – и нет хорька", "Безумен в мае" и "Апельсины и лимоны".

* По традиции в английских домах в Рождество вывешиваются ветки падуба и омелы (здесь и далее прим. пер.).

** Английская художница, иллюстрировавшая многие детские книги.

*** Намек на американского президента Теодора Рузвельта, которому молва приписала любовь к плюшевым мишкам, чье имя – Тэдди – вошло в английское название игрушки.

Моя рука погружается в белый, как вата, праздничный ком с языком колокола, лежащий у кромки распевающего рождественские гимны моря, и оттуда выходит миссис Протеро с пожарниками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю