Текст книги "Под сенью молочного леса (сборник рассказов)"
Автор книги: Дилан Томас
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Мы вошли в "Семь Грехов". Две босоногие девчонки танцевали на опилках, и бутылочные осколки разлетались из-под их ног во все стороны. Какая-то негритянка ослабила завязки желтого платья и оголила грудь, подставив под черную плоть тарелку. Купите полкило, сказала она и ткнула грудью в лицо Дэниела. Он смотрел на женщин, движущихся на нас желтым шумливым морем и схватил полуголую негритянку за запястье. Как женщина, стоявшая у ворот крепости, она сказала: "Как ты силен, любимый!" – и взасос поцеловала его. Но прежде чем это море сомкнулось вокруг нас, мы вышли сквозь вертящиеся двери на улицу, где лунный свет зимней полуночи, уже не такой белый, как соль, висел в безветрии над городом. Только враги ночи могли сделать светильник из дьявольского ока, но мы следовали по перекресткам за полуночным сиянием, как два потусторонних брата мы ступали по блестящему узорному полотну. В своих волглых шляпах и плащах, в мерцании витрин, люди на тротуаре налетали на нас, и мальчишка-разносчик схватил меня за рукав. Купите календарь, сказал он. Какой горький конец года. Звездопад прекратился, небо казалось дырой в пространстве. Сколько, сколько еще, о повелитель градин, будет раскачиваться мой город и семь смертных морей, застыв бесприливно, будут ждать восхода луны и горького конца, и последнего прилива, который завершит полный цикл. Дэниел стенал, следуя за полуночным сиянием до дверей "Смертной Добродетели", там свет померк, и семь узорных полотен потускнели. Мы целую вечность взбирались по ступенькам башни над морем и кричали с ее верхушки в голос, время от времени пугая друг друга заржавленной дыбой и железной девой, поджидавших в темных углах. Дорогу Его Преподобию с другом! Входя в "Смертную Добродетель", мы услышали из деревянной трубы громкоговорителя над центральным зеркалом свои имена, и пока вещал оракул, сквозь дом мы увидели в стекле два искаженных гримасой лица. Дорогу, неслось из громкоговорителя, Дэниелу, королю Разрушения, Его Преподобию Сатане, бражнику с Кухни Фатума и его другу – главе всех призраков. Является ли толкователь манускрипта человечества, знаток его ходячих глав, спросил трубоголовый, членом моей "Смертной Добродетели"? Поставьте ему пиявку. Дорогу, кричало видение, смелому и голому господину Мечтателю с самой голубой кровью по эту сторону кровавого моря. Когда расступилось море лиц и от стойки отлипли голоспинные девицы и мужчины на ходулях, связанные по рукам и ногам, со спичечными талиями и грудями, как у женщин, когда начали они выискивать в комнате укромные уголки, мы пробились к огнедышащим бутылкам. Коньяк для мечтателя и пилигрима, произнес деревянный голос. Господа, сказал живой громкоговоритель, я угощаю, сама смерть у меня в гостях. А потом, в острые утренние часы, когда нас окружали безжизненные лица пьяниц и вой потерянных голосов, и слова единственного электрического видения, Дэниел, волосатый донельзя, в первый раз, рыдая, рассказал мне о смерти, идущей на город, и об утраченном герое его сердца. И не может быть перемирия между золотыми бесполыми певцами и пахнущими серой гермафродитами, между летучим зверем и шагающей птицей, чьи рог и крыло бьются за нас. Я мог зажечь голоса огнедышащих дев, моргающих в моем стакане, мог поймать коньячно-коричневого зверя и птицу, плавающих в дыму у моих глаз, и расцеловать двурогого ангела. Нет, неспроста именно эти две неосязаемые коньячные девы окружили плачущего Дэниела со шприцем в руках. Обнажите кокаиново-бледные ноги, вы, дамы, для игл; Громопреподобный Дэниел станет и врачом и исцеляющим лекарством.
С мертвых улиц в комнату начал врываться ветер; с башни, где стояли дыбы и лежали в цепях двое мужчин, и дыра разверзлась в стене, до нас доносились наши собственные крики, блуждающие среди коньячных паров и музыки из громкоговорителя; в башенной агонии мы лапали танцующие в клубе очертания, негритянских девушек с татуировками от сосков до плеч в виде белых танцующих очертаний и других, одетых в платья из камышей с улиточными головами и увенчанных оленьими рогами. Но они ускользали от нас в резиновые углы комнаты, где незримо поджидали их черные любовники, музыка становилась все громче, пока крики с башни не потонули в ней; и снова Дэниел пустился за раскрашенной тенью, которая сквозь дым и толпу танцующих привела его к грязному окну.
Перед ним, свернувшись калачиками улиц и домов, лежал город, спящий в свете собственных звезд из железа и красного воска, с искусственной луной наверху и шпилями, пересекающими ложе. Трясясь рядом с Дэниелом, я глядел вниз на незадымленные крыши и на прогоревшие свечки. Разрушение пошло на нет. Медленно комната позади нас поплыла, как четыре потока, сливаясь сквозь семь сточных канав в черное море. Волна, поймавшая губами живой громкоговоритель, поглотила дерево и музыку; в последний раз гороподобная волна закрутила пьяных и утянула их из светлого мира в баюкающую морскую колыбель; мы увидели, как волна прыгнула и подмяла под себя последний яркий глаз, последняя окровавленная голова переломилась, как соломинка, и покатилась, рыдая, в бурлящую воду. Во всем городе остались только мы с Дэниелом. Воды разрушительного моря плескались у наших ног. Мы увидели звездопад, разорвавший ночь. Стеклянные огни на железе погасли, и волны набросились на тротуар.
КАРТА ЛЮБВИ
Здесь, говорит Сэм Риб, обитают двугорбые звери. Он указывает на карту Любви, все пространство которой занимают моря, острова, какие-то странные континенты с темными пятнами лесов по краям. Двугорбый остров, через который проходит линия экватора, прогибается от прикосновения его пальца, морщится, как пораженная кожа на теле человека; окружающее остров море, кровавого цвета, волнуется, приходит в движение. Крохотные зерна, выносимые морским приливом, рассыпаются по гулкому побережью; песчинки множатся; сменяют друг друга времена года; лето в своем родительском гневе спускается к осени и первым уколам зимы, покидает остров, выпускает из пещер на свободу четыре главных ветра.
Здесь, говорит Сэм Риб, погружая пальцы в холмы маленького острова, обитают первые звери любви. И здесь потомство первой любви соединяется, он знает это, с травами, которые вылизывают свои молодые побеги, с их собственным дыханием и соком, питавшими первые всходы; это – любовь, но, пока не наступит весна, она не услышит и слова в ответ от тех былинок, что появятся потом.
Бесс Риб и Рубен замечают зеленое море вокруг острова. Оно проникает в расселины и трещины, бежит, как ребенок, по своей первой пещере. Под поверхностью моря замечают они каналы, выписанные как на плане, каналы соединяют первый остров зверей с заболоченными континентами. Студенистые растения бесстыдно вылезают из болот, кипят в траве яды, стекающие с пера, в болотах идет спаривание – дети краснеют.
Здесь, говорит Сэм Риб, властвуют две бури. Он чертит пальцем слегка расплывчатые треугольники двух ветров и рты двух угловатых херувимов. Бури перемещаются в одном направлении. По одной ползут они через мерзкую топь, в тени собственных дождей и снегопадов, в звуке собственного дыхания, предвкушая новую боль. Бури, как дети, девочка и мальчик, идут через беснующийся мир, через шторм на море, волочащийся под ними, сквозь облака, распадающиеся в своем движении на множество лоскутков и пристально вглядывающиеся в холодную стену ветра.
Возвращайтесь, призрачные блудные сыны, в лабораторию отца своего, произносит с пафосом Сэм Риб, и ты, упитанный телец, возвращайся в пробирку. Он указывает на меняющие свой лик земли; чернильные линии каждой бури пересекают глубокое море и следующую трещину между мирами влюбленных. Херувимы дуют усерднее; ветры двух беснующихся бурь и водяная пыль единого моря несутся, обгоняя друг друга; бури останавливаются на пустынном берегу двух соединившихся территорий. Две беззащитные башенки покоятся на двух-сердцах-в-зерне миллионов песчинок, которые смешиваются, так об этом говорят стрелы на карте, и образуют единую опору. Но чернильные стрелы отбрасывают их назад; две слабеющие башенки, мокрые от любви, дрожат от ужаса первого слияния, и две бледные тени несутся над землей.
Бесс Риб и Рубен поднимаются на холм, что смотрит каменными глазами на полосатую долину; затем, держась за руки, напевая, сбегают они с холма вниз, снимают башмаки в мокрой траве первых двадцати лугов. В долине обитает дух, который является, когда все холмы и деревья, все скалы и потоки уже погребены под западной смертью. Здесь – первый луг, где сумасшедший Джарвис сто лет назад сеял семя свое в живот плешивой девушки, которая пришла из далекой страны и лежала с ним в муках любви.
Здесь – четвертый луг, место чудес, где мертвый может подняться, шатаясь, из могилы или падшие ангелы сражаться над водой потоков. Укрывшийся глубже в почву долины, чем слепые корни, что сменяют друг друга в прорытых ими и до них норах, дух четвертого луга встает из тьмы, обнажая бездну и мрак во всех сердцах, что идут черед долину опять и вновь от границ горной страны.
На десятом и главном лугу Бесс Риб и Рубен стучат в дверь хижины и спрашивают, где находится первый остров, окруженный холмами любви. Они стучат с черного хода и получают невнятный ответ.
Босые, рука об руку, бегут они через оставшиеся десять лугов к воде Идрис, где ветер пахнет морскими водорослями и долиной и дух мокр от дождя. Но спускается ночь, рука лежит на бедре, и блики плывущего с реки тумана откуда-то издалека тянут за собой новые миражи, все ближе и ближе. Контуры острова, окруженного стеной тьмы, возникают в полумиле вверх по реке. Тихо, ступая на цыпочках, Бесс Риб и Рубен сходят к ласковой воде. Тень острова растет на глазах, они разжимают пальцы, скидывают легкие одежды и, обнаженные, мчатся к реке.
Вверх по реке, вверх по реке, шепчет она.
Вверх по реке, вторит ей он.
Вода увлекает, несет их вниз по реке, но они отбиваются от течения и плывут к медленно вырастающему острову. Тогда ил поднимается со дна реки и лижет ноги Бесс.
Вниз по реке, вниз по реке, кричит она и отбивается от грязи.
Рубен, опутанный водорослями, борется с их серыми головками, что захлестывают его руки, и следит за ее спиной, удаляющейся к берегу, где долина выходит к морю.
Но пока Бесс плывет, вода щекочет ее, охватывает, обнимает.
Любовь моя, кричит Рубен, возбужденный прикосновением воды и водорослей.
И когда стоят они, обнаженные, на двадцатом лугу, любовь моя, шепчет она.
Первый страх отталкивает их друг от друга. Мокрые, как были, натягивают они одежду.
Через луга, говорит она.
Через луга к холмам, к холму-дому Сэма Риба, как слабеющие башенки бегут дети; их больше ничто не связывает; они смущены, сбиты с толку грязью и краснеют при первом прикосновении туманной островной воды.
Здесь обитают, говорит Сэм Риб, первые звери любви. В прохладе нового утра дети слушают, боясь даже шевельнуться. Он опять касается прогибающегося холма, который возвышается над островом, и отмечает движение перекрещивающихся каналов, соединяющих болото с болотом, зеленое море с морем более темным и все холмы любви и острова в одну территорию.
Здесь смешиваются травы и луг, и песчинки, говорит Сэм Риб, и разделенные воды соединяются сами и их соединяют. Солнце – с травой и лугом, песок – с водой, а вода – с зеленой травой. Все это переплетается, и соединяют все это ради рождающей и защищающей земли. Сэм Риб соединяется с зеленой женщиной, как Большой Дядя Джарвис со своей плешивой девушкой, соединяется он с мягкой водой ради рождения и защиты ребенка, который краснеет за него. Он замечает, что болотистые континенты лежат так близко к первому зверю, перевернувшемуся на спину, как и круг сдвоенных зверей под таким же высоким холмом, как холм Большого Дяди, что нахмурился прошлой ночью и оделся камнем. Камни холма Большого Дяди режут детям ноги; следы и башмаки навеки потеряны в траве первого луга.
Рассматривая холм, Бесс Риб и Рубен сидят тихо. Они слышат, как Сэм говорит, что спуск с холма первого острова мягок, как шерсть и гладок, как лед под санками. Они вспоминают, как легок был спуск прошлой ночью.
Спокойный холм, говорит Сэм Риб, становится бешеным при восхождении. Пересекая холм юных, идет белая тропа камня и льда, со следами скользивших здесь ног или детских санок, несшихся вниз; на шаг в сторону – другая тропа, красного камня и крови, с трещинками следов поднимающихся детей, взбирается вверх. Спуск мягок, как шерсть. Потерпишь неудачу на первом острове, и холм восхождения оденется, укроется острым камнем.
Бесс Риб и Рубен, ни на мгновение не забывая о горбатых валунах и мелких камешках в траве, поворачиваются навстречу друг другу в первый раз за этот день. Сэм Риб уже создал ее и будет творить его, будет формировать и созидать и разыскивать остров и там растворяться в едином порыве. Он опять говорит им о грязи, но это не пугает их. И серые головки водорослей разрываются и никогда не набухнут опять в руках пловца. День восхождения окончен; пройден первый спуск, холм на карте любви, в руках у детей две ветки – каменная и оливковая.
Призрачные блудные сыны возвращаются этой ночью в покой холма, через пещеры и залы взбегая на крышу, опуская звездную кровлю, зажав в руках счастье. Перед ними раскинулась полосатая долина; трава ее двадцати лугов дает скоту корм; ночью животные движутся за изгородью и пьют теплую воду Идрис. Бесс Риб и Рубен бегут вниз с холма, и нежные камни тихи под и их ногами; все быстрее бегут они по боку Джарвиса, ветер в волосах, запахи моря проникают в их трепещущие ноздри с севера и юга, где нет моря, и, достигнув первого луга и края долины, они замедляют бег, находят свои башмаки, аккуратно лежащие в раздвоенном коровьем следу в траве.
Они застегивают пряжки на башмаках и бегут по стелющимся травам.
Здесь – первый луг, говорит Бес Риб Рубену.
Дети останавливаются, лунная ночь продолжается, из окружающей тьмы раздается голос.
Вы – дети любви, говорит голос.
Где ты?
Я – Джарвис.
Кто ты?
Здесь, мои дорогие, здесь, за изгородью с мудрой женщиной.
Но дети бегут от голоса за изгородью.
Здесь – второй луг.
Они останавливаются, чтобы перевести дыхание, и ласка с шумом пробегает у их ног.
Держи крепче.
Я буду держать тебя крепко.
Держитесь крепче, дети любви, говорит голос.
Кто ты?
Я – Джарвис.
Где ты?
Здесь, здесь, лежу с девой из Долджелли.
На третьем лугу человек Джарвис лежит, любя зеленую девушку, и он продолжает любить ее дух и пахнущее молоком и маслом дыхание, когда называет их детьми любви. Он любит хромоножку на четвертом лугу, и ее вывернутые ноги увеличивают эту любовь, и он проклинает наивных детей, которые нашли его с возлюбленной, у которой стройные ноги, на пятом лугу, ограничивающем четвертую часть всех лугов.
Рядом с Джарвисом девушка из тигровой бухты, и ее губы отпечатывают красное, разбитое сердце на его горле, и это – шестой луг, где пронеслась буря и где, избегая молота ее рук, он видит их невинность, два цветка, раскачивающихся в свином ухе. Роза моя, говорит Джарвис, но седьмая любовь исчезает в его руках, и пальцы тщетно пытаются схватить ее, удержать язву Гламоргана под восьмой изгородью. Святая женщина из монастыря Храма Божьего Сердца прислуживает ему девятый раз.
И дети на главном лугу кричат так, что голоса их поднимаются вверх, вверх и, отражаясь от десяти сфер полночного мира-за-изгородью, падают вниз.
Это ночь ответов, когда эхо одинокого голоса скорбно вторит двухголосому вопросу, звенящему в воздухе ударами вверх, вверх и вниз.
Мы, говорят они, это Джарвис, Джарвис под изгородью, в объятиях женщины, зеленой женщины, женщины плешивой как уличный торговец, Джарвис на бедрах монахини.
Они считают, как часто любили, а дети слышат это. Бесс Риб и Рубен слышат десять оракулов, которые осторожно окружают их. Через оставшиеся луга, навстречу шепоту последних десяти возлюбленных, навстречу голосу стареющего Джарвиса, сероволосые в предрассветных тенях, спешат они к Идрису. Остров сияет, лепечет вода, в каждом порыве ветра – движение тела, оставляющее след на ровной глади реки. Он снимает ее легкие одежды, и она складывает руки как лебедь. Обнаженный юноша стоит на ее плечах; она оборачивается и видит, как он ныряет в рябь ее следов. Сзади них из звука возникают голоса отцов.
Вверх по реке, зовет Бесс Риб, вверх по реке.
Вверх по реке, отвечает он.
И только теплая вода карты перехлестывает этой ночью через первый остров зверей, белый под луной.
ДОЙТИ ДО НАЧАЛА
Под легким навесом, в дурманном поле, необыкновенным весенним вечером, там, где в море качалась обшитая тонкими досками лодка с мачтой из кедра, корму ее устилали клювы и ракушки, шафранный парус был свернут, ребристые весла сложены; где выше чаек в едином полете аист, пеликан и воробей летели к концу океана до первой песчинки вечной суши, там, в круговороте песочных часов катилось в сумрак весны оперенное колесо по идущему вспять году; там, где на вековых камнях покоились по крупице выдолбленные каракули фигур, а игольным ушком, тенью нерва, раной в сердце, разъятыми волокнами и глиняной нитью были подчеркнуты пустые слова одиссеи об опавших лавровых листьях и сгорбленном дубе; в тот миг, когда лунный камень дробился в несметных бессмертных волнах, приносящих гибель, – там и тогда был рожден человек, чтобы дойти до начала. И, пробудившись там, где луна на сильных, зрячих руках, сцепленных за спиной, вознесла его до высот своего взгляда, и горстями выплеснула приливы на штормовое море, он упрямо одолевал преграду вечера, чтобы дойти до начала; словно дикий гусь, он устремлялся к небу и называл имена своих безумств по принесенному ветром списку могил и потоков. Кто же тот незнакомец, что нагрянул и градиной вклинился в лед, над снежными листьями морского куста тянулся к ее волосам и с высоты мачты из кедра проливался северным белым дождем над гонимым китами морем, взметенным до глазных впадин рыбацкого города на плавучем острове? Она блуждала белой солью, а птичье поле парило вокруг нее на одном крыле; в его вечно беспокойном сердце царил вечер; он слышал ее руки среди верхушек деревьев там прятались перья, а она расправляла пальцы над голосами – и мир утопал все глубже в сладкозвучном видении незнакомца, которому снилась трава, водяные твари и снег. Мир был испит до последней озерной капли; хлынули водопадом последние брызги, взбитые в мыльную пену у самой земли, словно небесный дождь отпустил свои тучи, и вот они падают, кувыркаясь, будто манна небесная, состряпанная из мягкобрюхих времен года, вперемежку с тяжелым градом, который рушится, рассыпая облако, повисшее то ли цветком, то ли пеплом, то ли взмахом гребненогой птицы, пожирающей падаль, рушится сквозь пирамиду, возведенную до хлябей небесных, где ласков неспешный поток окутанных дымкой листьев. Посреди волшебства, в глубоком море, был человек берега, исхлестанный волосами до самых глаз над исполинской грудью; его напряженные чресла звенели от ее голоса; белые медведи уплывали, а моряки тонули от сложенных ею песен, извлеченных ее руками и небылицами из его вставших дыбом волос; она лишала его страх слуха, и, не смолкая, звала к свету сквозь чашу змеисто-волосого голоса, все обращавшего в камень. Откровение оглядывалось назад через пронзенное плечо. Откуда она явилась из последней искры здравого смысла, или ее выплеснул первый китовый фонтан водной страны? Из последнего вселенского пожара, из пляски погребального огня, из угасшего светила, чей след еще тлеет, или оттуда, где первая озорная весна сметала на своем пути морские барьеры и кровавые садовые щеколды, увенчанная водой, погасившей свечу в горах? Чей образ метался в ветре, отпечатался на скале, чье эхо бьется в надежде на отклик? Змеились ее волосы цвета оперения иволги. Она пребывала в ненасытном соленом поле, в летописи и в камне, в потемневших скелетах и в море, застывшем на якоре. Она бунтовала во чреве мула. Она медлила в скачущих галопом поколениях. Она была громогласной в старой могиле, а под солнцем усмиряла дерзкий язык. Он угадал ее отверженный образ, нанесенный на карту ядовитой ступней кошмара, обрамленный ветром, рядом с оттиском ее пальца, который отбрасывал на ладонь перепончатую тень; он услышал вопрос прежнего эха: где скрыто мое начало – в гранитном фонтане, затмившем первое пламя, охватившее мир изваяний, или в костре с львиной гривой у порога последнего склепа? Чуть позже в тот вечер один голос сдвинул с места свет и водяные волны, один контур обрел желания, ускользающие туда, где в зеленом море золоченый жук оттеняет след осьминога одним ядом, напитавшим пену, а из четырех уголков карты один херувим в облачении острова своим дыханьем гонит облака к морю.
ЭПИЗОД ИЗ НЕОКОНЧЕННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Лодка тянула за собой якорь, а якорь взлетал с морского дна железной стрелой и невесомо парил в незнакомом ветре, нацелившись на спирали морских путей, ведущих к темным провалам и пещерам на горизонте. Он видел, как в развороченном пространстве пламенели птицы и слепли над якорем, а он, рядом с тюленем, плыл к лодке, впечатанной в воду. Он хватался за борта, как за конскую гриву, а летящий стрелой якорь стремился на север, оставляя далеко внизу лодку, порывы ветра и жадные языки, выдохнутые невидимым огнем. Его бессловесное суденышко раскалывало воду на тысячу морей размером с лодку, глубоко вгрызалось в летящие отмели, рассекало пополам и множило летающих рыб; оно ныряло в волнах деревянным дельфином и размахивало водорослями, опутавшими корму; оно увертывалось от черно-золотого бакена, гудевшего колокольным перезвоном, и держало ровный курс на север. Водяная пыль хлестала по волосам и превращалась в колючий иней, который пронзал щеки и веки, и леденил кровь. Сквозь слой красного льда он видел прозрачное море; под днищем лодки утопленники горели в бледно-зеленом, высотой с траву, огне; море проливалось дождем на пламя. Но, направляясь к северу, меж стеклянных холмов, куда взбирались медведицы, чьи отражения поедали море в просветах между плавучими льдинами, где ракушка в волокнах молнии проносилась в скользящем полете под якорной цепью, взмывала ввысь и разбухала среди замерзших тепличных водорослей; сквозь неторопливую метель, ронявшую хлопья, словно холм за холмом в белом воздухе, отыскав выход из нечаянной обители ночи, наступившей шесть лет назад, и скатившись по излучине спящих птиц, восседавших на насестах сосулек, – лодка вошла в синюю воду. Птицы с синими перьями, пропитанные солнцем, с пламенеющими хохолками, летели мимо парившего якоря к деревьям и кустам у кромки мягкого песка на границе моря, которое безмятежно поглаживало лодку, нашептывало ее имя по водяным буквам разлуки, чтобы слышали роща за бухтой и остров, что неспешно вращался, держа на коленях ящериц. Шафранный цвет неподвижного паруса превратился в голубизну птичьих яиц из гнезд на опушке каждой волны. Перья с хрустом сыпались с птиц и слетали вниз, и падали на голые прутья и стебли, загородившие дорогу на остров, а прутья и стебли перерастали деревья с поющими в огне листьями. История о лодке была начертана в ударах воды об отвесный берег бухты; каждый слог этого эпизода бился о траву и камень, звенел в зарослях потревоженных горных растений и был пересказан пламенем дереву. Обессиленный якорь нырнул в воду, а он перешагнул через блистающую ограду. Ледяной отпечаток таял. Остров вращался.
Он увидел высокую женщину среди деревьев на другом берегу. Он побежал прямо к ней, но зеленые чресла сомкнулись. Он бежал по самому краю замкнутого круга острова, но не мог приблизиться к ней. Время подходило к концу; беззвучный сон времени длился в круговороте мерцающих отблесков; теперь было пора подняться. В центре острова цветочные чашечки собирали слезы времени. Оно упрямо взывало к мертвому эху и светилось в жемчужном глянце. Время рушилось, пока он бежал по самой кромке, и дубы валились, все в желудях, выворачивая корни, и ящерицы уползали в ракушки. Он прижимал к себе женщину, тонувшую в его объятиях, ловил ее руки в прибое, поддерживал стеклянную голову, глядя в ритмично мигающие глаза; он укрощал ее кровь, подобную водопаду, который сыпался рыбьим прахом и пеплом, оберегал морские водоросли ее волос, оплетавшие его глаза до слепоты. Ветер уносил от него лодку с парящим якорем и ребристыми сухими веслами, тосковавшими по воде. На корме гоготали клювы и оживали ракушки; ветер на одном дыхании огибал углы, удаляясь от берега бухты, где корни деревьев прокладывали путь небу и истлевшей дотла листве, где отсеченная птичья лапка скребла по скале, а ревущая пещера набирала полную пасть моря. Он окунул в воду ребристые весла, мачта из кедра вздрогнула, словно тряпичная, и лодка взяла мятежный курс на север, повернув прочь от острова, который уже не вращался, но распадался на исчезающие пещеры и строптивые деревья. Сокрушенное время обрело покой на краях своих лезвий в огненной колыбели; память о женщине вцепилась в его руки когтями и щупальцами актиний, клубком водорослей и морскими ежами ее волос; а море стало пустым и бесцветным; путь лежал в никуда, ибо остров и север катились по кругу, птица над якорем вспарывала неподвижное облако, чтобы поймать свой крик; в кильватере лодки с ребристыми веслами пенилась борозда; бледный лоб женщины блестел в новолунье его ногтей, а промокшая нить ее нервов металась то вверх, то вниз; клювы на корме то крякали, то зевали; щелкали панцири крабов; густел туман, застилал и уродовал небо, а на море тайком поднималась зыбь. Минутой позже из тумана, отягощенного черным ненастьем, там, где пиковый туз облаков, сбившихся в стаю, подкрадывался к зениту, тогда из-под расколотой луны, из трезвона ветра, выступила гора. Лодка ударилась о скалу. Клювы угомонились. Раковины с треском защелкнулись.
Он спрыгнул на вязкий берег, когда ветер швырнул его имя зыбким отмелям; имя скатилось с горы, отозвалось эхом в расщелинах и пещерах, увязло в ядовитых заводях, хлестнуло по черным стенам и, переложенное на голос умирающего камня, захлебнулось и кануло в безмолвную топь. Он всматривался в горный пик, потемневший под облаком; сети лунного света опутали каракатицы утесов. Рогатая, костлявая молния с белым хрящеватым хребтом сбила надвинутую шапку облака расколотым надвое шершавым жалом, зажгла каменную вершину, опалила волнистую бахрому тумана, рассекла сети, а луна уплывала воздушным змеем все выше. С появлением молнии вялый хребет раздвоился под перочинным ножом, ненастье качалось на привязи, дожидаясь полета в непроницаемом воздухе, гора пропала, оставив провал в пространстве, чтобы продлить его ужас, пока он тонул, пока опрокидывались темные монолиты глины, а его воздетые руки намертво вжались в скалу, где лепились влажные коконы, где вперемежку сползали грудные клетки истуканов и статуй, которые некогда стояли на постаментах у подножья горы и загораживали орущие пасти пещер. Осязаемый ветер с визгом сверлил его щеку. Море по-матросски взбиралось по его телу. Словно связанный, он тонул в этих разъятых пластах, на уровне его глаз скользили плывущие по кругу каски, и он увидел, как молния снова метнулась разветвленной стрелой, и рогатая кость напряглась; надежда, будто еще один мускул, разомкнула объятия прижавшихся тел, смахнула с его лица лик в маске смерти, ибо из вспышки света появилась гора, и пустой контур его ужаса наполнился башнями и утесами, берлогами и паутиной пещер, спиралями черных галерей, гулким упругим биением разделенных морей, и мерзким цветом иных красок. Мир возник в одночасье. В единый миг поднялась пестрая гора и столкнулась с ударом грома. Контуры хлынувшего дождя сотворяли новые звуки и числа. А молния так и сверкала; ее блистающие зигзаги зубьями пилы с размаха вгрызались в негаснущий свет; в одной слепой вспышке длились рассветы целого года. Складки мумии, плошки с тиной, влажные маски, моментальные слепки, непроницаемые ножны – все плавилось от леденящего жара немигающей молнии.
Он завершил свой путь по кругу, освободившись от разящих ангелов пещер. Из вмятого отпечатка человеческого тела он вышел на ватных ногах, обвешенный ракушками, опутанный водорослями, чтобы дойти, как ребенок, от истоков первого моря до мерцающего дна. Плети водорослей хлестали по застрявшим в волосах ракушкам, которые звенели и перекликались со звуками моря, но, ступив на твердую землю, он стряхнул скорбь, сорвал водоросли с голой груди, поднял голову и, пока гулкие ракушки наполняли свое эхо нескладными голосами вод, пытался одолеть склон горы. Тень опережала его и звала за собой; он повторял повороты искривленных тропинок, его тень накрывала отпечатки следов, забегавших вперед; он шел по своим следам, видел размытый контур ладони на влажном камне, перечил камням и деревьям на краю враждебной долины; звери хватали губами крик ветра, вычерпывали имя того, кто шел по долине, и заманивали его все выше к полым стволам и стенам. Он спешил за своим летящим именем; оно ускользало, чтобы упасть на вершине: там высокая женщина поймала губами летящее имя. Он ликовал над охваченной болью сердцевиной горы, и восторг обгонял его тень; цепкая память о женщине с водорослями, прибитыми к берегу, отлетала от его рук, роющих землю, чтобы дотянуться до незнакомки, что вблизи была выше дерева без корней и белей побелевшего от молнии моря в сотне угроз от вершины. Бедра, нежнее толченого камня, и ущелье соблазнов, глаза жемчужницы и створки рта, нависшие белые валуны, синие тени и колючие ягоды, цветы и черная поросль на черепе, несуразные впадины, размалеванные подземелья, исхлестанные камни, спрятанное в коленях истерзанное лицо – в это мгновенье любви, все стало тихим и близким. После его легчайшего толчка постепенно очнулся от неподвижности гребень горы в заоблачном проеме, там, где стояли барельефы животных со стен аббатства, ветер в сутане и укоризненный свод. Гребень горы медленно уносил на себе облачные арки и камни, о которые он спотыкался в погоне за ней. Он ломился напролом, как медведь, и ловко карабкался вверх, но она оставалась вдали. Много раз в интервалах его дыхания гора перерастала себя, пока не рухнуло время, искромсав ее и спалив дотла. Гребень осыпался, гора оседала; он сжимал в объятиях женщину, но она становилась все меньше; потоки ее волос превращались в иссякшие водопады, зачахли ее колени, руки ослабли, зубы стали мелкими и квадратными, как игральные кости, и печать тлена легла на них. Нимб треснул, как блюдце, и замешкались крылья. Кровь сочилась из всех окон мира. И, обессилев, она стала вдруг совсем юной. Он держал на руках ее тельце, рыдал в забытьи кошмара над обнаженным младенцем, осыпая проклятьями и поцелуями маленькие, как груши, груди в молочной пене, невинные щелки немигающих глаз, алые тонкие створки рта, запрокинутую голову; и вот уже глаза дразнят, узкое горло клокочет, и безмозглое дитя лежит во тьме, источая любовь. Он слышал, как обезумевший жук семенил рысью мимо, толкая усиками весь земной шар. От его криков она съеживалась, становясь еще более юной. Он крепко держал ее. Костный мозг у нее размяк, как сироп. Из шрама на вершине вышла тень под черным зонтом и с багряной чашей. Та, что была женщиной, кувыркалась там, сверкая чудовищным черепом, корча обезьянье лицо, а под брюхом раскисал хвост. На его ладонь выплеснулась вода из белого водоема, где волны качали перепончатую морскую свинью и рыбу. Он отпрянул и побежал прочь в сторону моря, приминая ногами гладкие волны. Раздвоенная клешня краба взметнулась из-под убитых назойливых раковин. И явился бы мир перед ним в одночасье, но, как только якорь стряхнул с себя ослепшее облако, он взял весла и поплыл мимо судеб закруженных островов и разъятых холмов по обыкновенному морю.