Текст книги "Под сенью молочного леса (сборник рассказов)"
Автор книги: Дилан Томас
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Томас Дилан
Под сенью молочного леса (сборник рассказов)
Дилан ТОМАС
Под сенью молочного леса
Дилан Томас (Dylan Thomas) (1914-1953) – английский поэт, писатель, драматург. Он рано ушел из жизни, не оставив большого творческого наследия: немногим более 100 стихотворений, около 50 авторских листов прозы, и множество незаконченных произведений. Он был невероятно популярен в Англии и Америке, так как символизировал новую волну в литературе, некое "буйное возрождение". Для американской молодежи поэт вообще стал культовой фигурой.
В сборнике опубликованы рассказы, написанные Диланом Томасом в разные годы, и самое восхитительное явление в его творчестве – пьеса "Под сенью Молочного леса", в которой описан маленький уэльский городок. Это искрящееся юмором, привлекающее удивительным лиризмом произведение, написанное рукой большого мастера.
СОДЕРЖАНИЕ:
РАССКАЗЫ
В гостях у дедушки. Перевод Т. Литвиновой
Удивительный Коклюшка. Перевод Н. Волжиной
После ярмарки. Перевод М. Кореневой
Дерево. Перевод М. Кореневой
Посетитель. Перевод О. Волгиной
Пылающий младенец. Перевод Э. Новиковой
Сады. Перевод О. Волгиной
Мышь и женщина. Перевод О. Волгиной
Конский хохот. Перевод Э. Новиковой
Морская даль. Перевод О. Волгиной
Шестерка святых. Перевод Э. Новиковой
Пролог к приключению. Перевод Э. Новиковой
Карта любви. Перевод Ю. Комова
Дойти до начала. Перевод О. Волгиной
Эпизод из неоконченного произведения. Перевод О. Волгиной
Школа ведьм. Перевод О. Волгиной
Платье. Перевод М. Кореневой
Сорочка. Перевод Э. Новиковой
Воспоминания о Рождестве. Перевод М. Кореневой
Возвращение. Перевод О. Волгиной
Идущие следом. Перевод О. Волгиной
Рассказ. Перевод А. Парина
ПОД СЕНЬЮ МОЛОЧНОГО ЛЕСА
(Пьеса для голосов). Перевод Ю. Комова
В ГОСТЯХ У ДЕДУШКИ
Я очнулся среди ночи от сна, в котором хлопали бичи, извивались длинные, как змеи, лассо, а стремительные кони мчали путников через горный перевал и бешено скакали на ветру по поросшей кактусами прерии.
– Н-но! Пошел! – кричал в соседней комнате старик и прищелкивал языком.
Я гостил у дедушки впервые. Когда я забирался к себе на кровать, половицы скрипели, как мыши, а за деревянным плинтусом поскрипывали настоящие мыши, и казалось, где-то рядом шагает взад и вперед еще один, невидимый гость.
Ночь была по-летнему тепла, но на окнах хлопали занавески, а снаружи по стеклу стучали ветви деревьев. Я натянул одеяло на голову и снова с ревом и гиканьем помчался по своему книжному миру.
– Н-но, красавицы! – громко и молодо кричал дедушка. Звонкие подковы цокали у него под языком, в его спальне раскинулись широкие луга. Я решил проведать его, посмотреть, не устроил ли он пожара – мать предупреждала меня о его обыкновении раскуривать трубку под одеялом и наказывала, чуть только я услышу запах гари, тотчас к нему бежать.
Я пошел на цыпочках к деду. В темноте я цеплялся за мебель, с грохотом уронил подсвечник. У дедушки горел свет, и я испугался.
– Но! – закричал дедушка, когда я открыл дверь, и казалось, что это изо всей мочи в рупор ревет бык.
Дед сидел прямо, не касаясь спиной подушек, и раскачивался из стороны в сторону, словно кровать его неслась по весь опор по изрытой ухабами дороге. Обеими руками он стискивал бахрому от покрывала, как будто натягивал вожжи. Невидимые кони, казалось, прятались в тени ночного столика, на котором горела свеча. Одет он был в белую ночную сорочку из фланели и в красный жилет с большими – с грецкий орех – медными пуговицами. В его бороде дымилась и тлела набитая с верхом трубка, словно горящая копна сена, поддетая на палку. Дед увидел меня, руки его выпустили вожжи и легли поверх одеяла, спокойные и голубые, кровать перестала подскакивать на ухабах, цоканье копыт замерло, и кони мягко остановились.
– Дедушка, у вас ничего не случилось? – спросил я, хоть и видел сам, что никакого пожара нет, что постели своей он не поджег. Из черной стены ночи обрывком стеганого одеяла, из которого там и сям торчали клочья козьей шерсти, проступало лицо деда, озаренное светом свечи. Он безгневно уставился на меня, дохнул в трубку так, что во все стороны полетели искры, а в чубуке послышался влажный свист. И вдруг гаркнул:
– Не морочь голову!
Потом, помолчав, лукаво спросил:
– А у тебя, брат, оказывается, бывают кошмары, а?
– Да нет, – ответил я.
– А вот и бывают!
Я сказал, что проснулся оттого, что слышал, будто кто-то погоняет лошадей.
– А я что говорю? – сказал он. – Не набивай брюхо на ночь, вот что. Слыханное ли дело, чтобы в спальне, – и вдруг лошади?
Пошарив под подушкой, он извлек оттуда небольшой звенящий мешочек и не спеша развязал тесемки. Вложив в мою руку золотую монету, он сказал:
– Купи себе пирожное.
Я сказал "спасибо" и пожелал ему спокойной ночи.
Как только я закрыл за собой дверь моей комнаты, из-за стены послышался громкий, веселый голос деда:
– Н-но! Погоняй!
И – скрип раскачивающейся кровати.
До самого утра мне снились огненные кони, скачущие по степи, усеянной столиками и шифоньерками, и огромные клочковатые люди, размахивающие горящими простынями вместо кнута.
Когда я спустился к завтраку, дедушка уже сидел за столом, одетый во все черное.
– Какой нынче ночью поднялся ветер! – сказал он и пересел в свое кресло подле камина, где стал по своему обыкновению катать из глины шарики и кидать их в огонь.
Днем перед обедом он пошел гулять и взял меня с собой. Мы прошли деревню Джонстаун и вышли в открытое поле на ланстефанскую дорогу.
Навстречу шел человек с охотничьей собакой.
– Какое утро, мистер Томас! – сказал он.
Такой же тощий, как его гончая, он исчез в зеленом перелеске, в который, как гласили прибитые к деревьям объявления, он не должен был входить.
– Вон он как тебя величает, – сказал дедушка, – мистер!
Мы шли мимо маленьких домиков, и люди, стоявшие возле своих калиток, поздравляли дедушку с погожим днем.
Мы шли лесом, и вспугнутые птицы, ломая крыльями ветви деревьев, взлетали на их верхушки.
– Кабы ты услышал этих самых пичужек ночью, – кричал дед, заглушая своим голосом довольное воркование горлиц и испуганный всплеск их крыльев, ты бы, верно, разбудил меня и сказал, что на деревьях водятся кони!
Он кричал, как кричат друг другу люди с одного конца поля на другой.
Дед устал, и назад мы побрели медленно. Навстречу из запретного леса вышел тощий человек с собакой. Через его руку нежно, как девичья рука в меховой шубке, свешивался заяц.
За день до моего отъезда дедушка решил прокатить меня до Ланстефана в двуколке, в которую был запряжен коротенький слабосильный мерин. Можно было подумать, что дедушка правит бизоном – так туго натягивал он вожжи, так свирепо щелкал длинным кнутом, так крепко бранился, сгоняя с дороги играющих мальчишек, так широко расставлял свои обтянутые гетрами ноги, так отчаянно проклинал дьявольскую силу и буйство своей хлипкой лошаденки.
– Держись, брат! – кричал он всякий раз, как мы огибали угол, и, взмокший от пота, принимался что-то подтягивать, перехлестывать, дергать, размахивая кнутом, словно резиновой саблей. Когда же мерин с грехом пополам переваливал за угол, дедушка поворачивался ко мне и, радостно вздыхая, говорил:
– Ну, брат, одолели!
Мы вползли в гору, на которой стояла деревня Ланстефан.
Дед остановил лошадку у ворот трактира "Эдвинсфорд", вылез, похлопал ее по носу, дал ей кусок сахару и сказал:
– Эх, Джим, трудновато тебе, брат, возить таких молодцов!
Он выпил кружку крепкого пива, угостил меня лимонадом, извлек золотую монету из своего звонкого мешочка и подал ее миссис Эдвинсфорд. Она спросила, как он себя чувствует, и он ответил, что в Лангедоке дышится легче, чем здесь, тамошний воздух, сказал он, ржавые трубы и те прочистит. Мы пошли взглянуть на кладбище и на море, посидели в ланстефанском лесу, постояли на помосте, воздвигнутом в самой середине его, – сюда в праздник Иванова дня съезжались певцы, и здесь из года в год совершалась церемония избрания деревенского дурака в мэры Ланстефана.
Возле кладбища дед остановился и показал на чугунную решетку, из-за которой выглядывали изваяния ангелов и убогие деревянные кресты.
– Нет никакого смысла здесь лежать, – сказал он.
Мы помчались домой; Джим снова превратился в бизона.
В мое последнее утро у дедушки я проснулся поздно, и снилось мне, будто парусники с яркими разноцветными парусами, длинные, как линейные корабли, плывут по ланстефанскому заливу, а в лесу вслед уплывающим матросам на каком-то непонятном валлийском наречии поет хор ангелов, облаченных в длинные мантии бардов и жилетки с медными пуговицами.
Дедушку я уже не застал, когда спустился завтракать. Он вставал рано. Я пошел в поле пострелять из своей новой рогатки речных чаек да галок, что ютились в саду священника. Дул теплый летний ветер. Утренний туман, поднявшись с земли, плыл между деревьев, а где-то наверху, над туманом, шумели невидимые птицы. Мир встал вверх тормашками, и камни из моей рогатки, легко пробивая туман и ветер, летели, как град, падающий с земли на небо. Ни одна птица так и не упала к моим ногам в это утро.
Я разломал рогатку и отправился домой мимо фруктового сада. Дедушка рассказывал мне о том, как священник, которому принадлежал сад, купил трех уток на карматенской ярмарке, выкопал для них пруд посреди сада и как эти утки проковыляли от пруда к луже под обвалившимся крыльцом и принялись там плавать и крякать в свое удовольствие. Я дошел до конца тропинки и, подойдя к забору, заглянул в дырочку: оказывается, священник проложил канавку от лужи к пруду и повесил объявление, на котором четкими буквами было начертано: "ДОРОГА НА ПРУД".
В луже у крылечка по-прежнему плавали три утки.
Дома дедушки не было. Я думал, что он в саду, любуется своими яблонями, но его не было и там. Я окликнул человека, работавшего в поле за нашей изгородью:
– Вы не видели моего дедушку?
Он навалился всем телом на лопату и крикнул мне через плечо:
– Видел, он надел свою красную жилетку.
В соседнем домике жил Грифф, парикмахер. Я крикнул ему в открытую дверь:
– Мистер Грифф, вы не видели моего дедушку?
Парикмахер вышел ко мне без пиджака.
– Он надел свою парадную жилетку, – сказал я.
Я не знал, имело ли это какое-нибудь значение или нет, но дедушка надевал эту жилетку только ночью.
– Уж не побывал ли дедушка в Ланстефане? – спросил мистер Грифф.
– Мы вчера туда ездили в двуколке, – сказал я.
Парикмахер быстро прошел к себе в дом, сказал кому-то несколько слов по-валлийски и вышел – в белой куртке и с какой-то пестрой палкой в руках. Он зашагал широкими шагами по улице; я бежал рядом.
Мы поравнялись с мастерской портного, мистер Грифф остановился и крикнул:
– Дан!
Дан-портной покинул нишу окна, где он сидел, как индусский жрец в жокейской шапочке.
– Дай Томас надел свою жилетку, – сказал мистер Грифф. – Вчера он ездил в Ланстефан.
Дан-портной вернулся к себе за пиджаком, а мистер Грифф зашагал дальше.
– Морган! – крикнул он на ходу, поравнявшись с мастерской плотника. Дай Томас съездил в Ланстефан и теперь ходит в своей жилетке!
– Ладно, я скажу Моргану, – раздался голос плотниковой жены из скрежещущего и стучащего сумрака мастерской.
Мы заглянули в лавку мясника, и в дом мистера Прайса, и всюду, как городской глашатай, мистер Грифф возвещал одно и то же.
Все собрались в Джонстон-сквере. Дан-портной приехал на велосипеде, мистер Прайс – в двуколке, мистер Грифф, мясник, Морган-плотник и я забрались в тряскую тележку и покатили в Карматен. Впереди ехал портной, безостановочно позванивая в звоночек, словно в деревне случился пожар или крупная кража. На одном углу старушка шарахнулась от своей калитки и стремительно бросилась к дому, как курица, в которую мальчишки швыряют камнями. Какая-то женщина помахала нам пестрым платочком.
– Куда мы едем? – спросил я.
Никто мне не отвечал.
Дедушкины соседи были торжественны и нарядны, как старички на ярмарке. Мистер Грифф скорбно покачал головой.
– Вот уж не думал, что Дай Томас снова выкинет такую штуку!
– Да еще после того случая! – печально добавил мистер Прайс.
Лошадка трусила рысцой, мы вползли на Конститюшнхилл и с грохотом спустились с горы на Ламмас-стрит. Портной звонил в свой звоночек, какая-то собачонка с визгом увивалась возле колес его велосипеда. Под цокот копыт по булыжнику, которым была вложена дорога на мост через Тауи, я вспоминал шумные полночные поездки деда, от которых скрипела его кровать и дрожали стены, и передо мной вновь возник нарядный жилет и улыбка на стеганом лоскуте лица, озаренном светом свечи.
Портной повернулся в седле, велосипед под ним зашатался и стал вихлять из стороны в сторону.
– Вот он, Дай Томас! – крикнул он.
Тележка с грохотом въехала на мост, и я увидел дедушку: медные пуговицы его сияли на солнце, на нем были черные тугие воскресные брюки, на голове пыльный цилиндр, который я как-то видел в шкафу на чердаке, а в руках он держал какой-то ветхий баул. Дедушка поклонился нам.
– Доброе утро, мистер Прайс, – сказал он, – и вам, мистер Грифф, также и вам, мистер Морган.
Мне он сказал отдельно:
– Доброе утро, брат.
Мистер Грифф поднял свою разноцветную палку и ткнул ею в сторону деда.
– Что вы здесь делаете среди бела дня, здесь, на Карматенском мосту? строго спросил он. – Да еще вырядились в воскресную жилетку и старый цилиндр!
Дед молча подставил лицо речному ветру, борода его шевелилась и приплясывала, и казалось, что он держит перед кем-то речь. Но он всего лишь молча разглядывал рыбаков, что по-черепашьи копошились возле лодок.
Мистер Грифф поднял свой парикмахерский жезл.
– Куда же это вы собрались, – спросил он, – со своим старым баулом?
Дед сказал:
– Я иду в Лангедок. Я хочу, чтобы меня похоронили там.
И дед стал смотреть, как скорлупки лодок легко соскальзывали в воду под горькие сетования чаек, реющих над набитою рыбой рекой. Но в голосе мистера Прайса слышалась горечь еще большая, чем в жалобах чаек.
– Ведь вы еще не умерли, Дай Томас, – укорял он деда.
Дед подумал и сказал:
– Нет никакого смысла лежать в Ланстефане. В Лангедоке куда привольней: шевели себе ногами сколько хочешь – и никакое море тебя не замочит!
Соседи плотно обступили деда.
– Вы еще не умерли, мистер Томас.
– Как же вас хоронить живого?
– Никто не думает хоронить вас в Ланстефане.
– Идемте-ка домой, мистер Томас!
– Сегодня у нас крепкое пиво вместо чая.
– С пирогом!
Но дед стоял на мосту, прижимая к груди баульчик и глядя на протекавшую внизу реку, на небо, распростершееся над ним, незыблемый и непоколебимый, как не знающий сомнений пророк.
УДИВИТЕЛЬНЫЙ КОКЛЮШКА
В один из дней необычайно яркого, сияющего августа, задолго до того, как мне стало ясно, что тогда я был счастлив, Джордж Коуклюш, которого мы прозвали Коклюшкой, Сидней Эванс, Дэн Дэвис и я ехали на крыше попутного грузовика в самую оконечность полуострова. Грузовик был высокий, шестикатный, и, сидя наверху, мы оплевывали проезжающие мимо легковые машины и швыряли огрызками яблок в женщин на тротуарах. Один огрызок угодил между лопаток велосипедисту, он рванул поперек дороги, и мы сразу притихли, а Джордж Коуклюш побелел как полотно. Если грузовик сшибет этого человека, хладнокровно подумал я, глядя, как его занесло к живой изгороди, тогда ему конец, а меня стошнит себе на брюки, и, может, даже на Сиднея попадет, и нас арестуют и повесят, всех, кроме Джорджа Коуклюша, потому что он яблока не ел.
Но грузовик прокатил мимо; позади велосипед угодил в живую изгородь, велосипедист поднялся с земли и погрозил нам кулаком, а я помахал ему кепкой.
– Зачем ты кепкой машешь, – сказал Сидней Эванс. – Теперь он узнает, из какой мы школы. – Сидней был малый умный, чернявый и осторожный – при кошельке и при бумажнике.
– Мы же в школу сейчас не ходим.
– Меня-то, положим, не выгонят, – сказал Дэн Дэвис. Он бросал ученье со следующего семестра и уходил на жалованье в отцовскую фруктовую лавку.
У всех у нас были рюкзаки за спиной, кроме Джорджа Коуклюша, получившего от матери бумажный пакет, который то и дело развязывался, и у каждого по чемодану. На свой я набросил куртку, потому что инициалы на нем были "Н. Т." и все догадались бы, что это чемодан моей сестры. В самом грузовике были сложены две палатки, коробка с провизией, ящик с котелками, кастрюлями, ножами и вилками, керосиновая лампа, примус, брезентовые подстилки, одеяла, граммофон с тремя пластинками и скатерть – взнос матери Джорджа Коуклюша.
Мы собирались разбить на две недели лагерь около Россилли над широкой береговой отмелью в пять миль длиной. Сидней и Дэн жили там в прошлом году и вернулись загорелые, с набором ругательств, с рассказами о ночных танцах вокруг костра, на которые сходились из других палаток, о девушках из педагогического училища, загоравших нагишом на скалистых выступах в окружении гогочущих мальчишек, и о том, как ребята распевали песни до зари, лежа в постелях. Но Джордж ни разу не уезжал из дому дольше чем на одну ночь, как он мне рассказал однажды в выходной день, когда шел дождь и нам ничего не оставалось делать, кроме как торчать в их прачечной и гонять по скамьям его одуревших морских свинок, – и уезжал-то он в Сент-Томас, всего за три мили от дома, к тетке, которая будто сквозь стены все видела и знала, что делает на кухне какая-то там миссис Хоскин.
– Долго еще? – спросил Джордж Коуклюш, подхватывая свой разваливающийся сверток, стараясь тайком запихать в него вылезавшие наружу носки и помочи, с вожделением глядя на густую зелень полей, проплывающую мимо нас, точно мы сидели не на крыше грузовика, а в океане на плоту с мотором. Джорджа мутило от всего, даже от лакричных леденцов и от щербета, и я один знал, что он носит летом длинные подштанники, на которых была вышита красными нитками его фамилия.
– Еще много, много миль, – сказал Дэн.
– Вся тысяча, – сказал я. – Ведь едем в Россилли, в Соединенные Штаты Америки. А палатки разобьем на скале, которая качается на ветру.
– И придется привязывать ее к дереву.
– Вот Коклюшка своими помочами пусть и привязывает, – сказал Сидней.
Грузовик с ревом завернул за угол.
– У-у! Чуешь, Коклюшка! На одном колесе проехались! – А внизу, за полями и фермами, поблескивало море и на горизонте шел пароход с дымком над трубой.
– Видишь, Дэн, как море поблескивает? – сказал я.
Джордж Коуклюш притворился, будто он забыл, как скользкая крыша поехала из-под него, забыл о пугающей отсюда, с высоты грузовика, узкой морской полоске. Вцепившись в железный поручень, он сказал:
– Мой отец видел кита-косатку.
С первыми же словами твердость исчезла из его голоса. Своим надтреснутым, писклявым дискантом он старался перекричать шум ветра, лишь бы мы поверили. Я понимал, что ему хочется придумать такое, чтобы у всех у нас волосы дыбом встали, чтобы сумасшедший грузовик замер на месте.
– Твой отец торгует травами. – Но дымок на горизонте уже был белым, кудрявым фонтаном, который пускал носом кит, а бушприт ныряющего в волнах парохода как сам этот нос.
– Где же он держал своего кита, Коклюшка, в прачечной, что ли?
– Он видел его у Мадагаскара. Зубищи такой длины, как отсюда... как отсюда до...
– Как отсюда до Мадагаскара.
Он забеспокоился, увидев впереди крутой подъем. Ему уже было не до приключений отца – маленького, насквозь пропыленного человечка в шапочке и в халате из чертовой кожи, который весь день выстаивал в своей лавке, набитой лечебными травами, и мямлил что-то покупателям или в полумраке занавешенных кабинок давал советы старикам, жаловавшимся на ломоту в пояснице, и неосторожным девушкам – и он с ужасом вытаращил глаза на крутой подъем и вцепился в меня и в Дэна.
– Пятьдесят миль шпарит!
– А тормоза-то отказали, Коклюшка!
Он отпустил нас, изо всех сил ухватился обеими руками за железный поручень, и так, дрожа и упираясь ногой в ящик позади, помог грузовику благополучно обогнуть каменный забор и въехать на более пологий холм к калитке похилившейся фермы.
От калитки к первой отмели вела вниз тропинка. Было время прилива, и мы слышали, как море кидается на берег. Четверо мальчиков на крыше грузовика: один высокий, смуглый, с правильными чертами лица, с четкой речью, в добротном костюме – бывалый мальчик; второй приземистый, нескладный, рыжий, с красными руками, вылезающими из коротких обтрепанных рукавов; третий в очках с толстыми стеклами, живот впалый, плечи хилые, шнурки на ботинках вечно болтаются, ноги смотрят врозь; четвертый худой, маленький, бестолково суетливый, кудрявый, вечно какой-то замызганный – и перед ними их новое, на две недели жилье – густой колючий кустарник вместо стен, море вместо палисадника, заросшая зеленой травой канава вместо уборной и побитое ветрами дерево посреди участка.
Я помог Дэну разгрузить машину, пока Сидней рассчитывался с шофером, а Джордж безуспешно пытался открыть калитку и поглядывал на уток, ходивших за ней. Грузовик уехал.
– Давайте поставим палатку под деревом, – сказал Джордж.
– Не поставим, а разобьем, – сказал Сидней, отодвигая ему щеколду на калитке.
Мы разбили палатку в углу участка, где не так дуло.
– Кому-то придется разжечь примус, – сказал Сидней, и после того как Джордж обжег себе руку, мы сели в кружок у спальной палатки и заговорили об автомобилях, довольные, что уехали за город, разнежившиеся в дружеской компании, и лениво болтали, думая каждый о своем, но помня все время, что ниже нас море кидается на скалы и откатывает обратно и что завтра мы будем купаться, играть в мяч на песке, расстреливать камнями бутылку на выступе скалы и, может быть, повстречаем трех девочек. Старшая пойдет Сиднею, уродка Дэну, а самая младшая мне. Джордж всегда разбивал очки во время разговора с девчонками, и он уходил слепой курицей, а на следующее утро объяснял нам:
– Извините, что мне пришлось уйти, но я не успел выполнить одно поручение.
Был шестой час. Мои отец с матерью, наверно, уже кончили пить чай; тарелки, расписанные знаменитыми дворцами, убраны со стола; отец сидит с газетой, мать штопает носки – и далеко от меня, вон там, левее, за голубоватой мглой на верху холма, в своей дачке, они прислушиваются к детским крикам в парке, которые слабо доносятся до них через теннисный корт, и думают обо мне: где я сейчас и что я делаю. А я сидел в поле один со своими товарищами и, покусывая травинку, говорил:
– Демпси дал бы ему жару, – и думал, что отец Джорджа и видеть не видел, как этот кит бурлит волны на поверхности моря и горой уходит под воду.
– Побежали наперегонки до конца поля? Спорим, я тебя обгоню!
Мы с Дэном помчались, лавируя между коровьих лепешек, и Джордж, топая, поспевал за нами.
– Пошли на берег.
Повел нас Сидней; в коротких штанах защитного цвета он побежал напрямик, как солдат, перескочил через изгородь, потом верхним полем к нижнему, к рощице в низине, по вереску на полянку у скал, где около палатки боролись двое крепышей. Я видел, как один из них укусил другого за ляжку, оба они свирепо, со знанием дела лупили друг друга по лицу, один вырвался, вскочил на ноги, но второй повалил его и ткнул лицом в землю. Это были Брэзелл и Скелли.
– Эй, Брэзелл и Скелли! – сказал Дэн. Скелли держал Брэзелла полисменской хваткой – одной рукой выше, другой ниже локтя; он быстро два раза крутнул ему руку и, улыбаясь, поднялся с земли.
– Здорово, ребята! Здорово, Коклюшка! Ну как твой папочка?
– Очень хорошо, спасибо.
Лежа на траве, Брэзелл ощупывал, не сломаны ли у него кости.
– Здорово, ребята. Ну как ваши папочки?
Оба они были самые рослые и самые отпетые парни в школе. Весь семестр изо дня в день эта парочка ловила меня перед уроками и втискивала в корзинку для бумаг, а корзинку ставила учителю на стол. Иногда я сам из нее выбирался, иногда нет. Брэзелл был тощий, Скелли толстяк.
– Мы стоим на поле у Баттона, – сказал Сидней.
– А мы здесь отдыхаем на курорте, – сказал Брэзелл. – Ну что, Коклюшка, как ты теперь? Папа дал тебе пилюльку?
Нам всем четверым – Дэну, Сиднею, Джорджу и мне хотелось сбежать вниз, на отмель, остаться там одним, ходить и орать на воле у моря, бросать камешками по волнам, вспоминать разные приключения и всячески чудить, чтобы и нам было что вспомнить потом.
– Мы пойдем с вами, – сказал Скелли.
Он взял Брэзелла под руку, и они потащились следом за нами, передразнивая нелепую походку Джорджа и хлеща прутьями по траве.
Дэн сказал с надеждой в голосе:
– А вы надолго здесь, Брэзелл и Скелли?
– На все две недельки, Дэвис, и Томас, и Эванс, и Коуклюш.
Когда мы дошли до Мьюслейдской отмели и разлеглись там, я стал загребать песок горстями и пропускать его струйку за струйкой между пальцами, а Джордж смотрел на море сквозь свои очки с двойными линзами, пока Сидней и Дэн нагребали ему песку на ноги. Брэзелл и Скелли сидели позади нас как двое стражников.
– Мы хотели недели на две съездить в Ниццу, – сказал Брэзелл и толкнул Скелли в бок. – Но для цвета лица тут воздух лучше.
– Лучше лечебной травки, – сказал Скелли.
Они заржали в восторге от своего остроумия, стали тузить и кусать друг друга, снова схватились бороться и швырять песком в глаза и наконец с хохотом повалились навзничь, и Брэзелл утер бумажной салфеткой кровь из носу. Джордж лежал, зарытый в песок по пояс. Я смотрел, как море отходит все дальше и дальше и как ссорятся птицы, летая над ним, а солнце начинает терпеливо клониться к западу.
– Полюбуйтесь на Коклюшку, – сказал Брэзелл. – Правда, он удивительный? Растет прямо из песка. У Коклюшки нет ножек.
– Бедный Коклюшка, – сказал Скелли. – Он самый удивительный мальчик на всем белом свете.
– Удивительный Коклюшка, – сказали они в один голос. – Удивительный, удивительный. – И затянули нараспев, дирижируя своими прутьями:
– Плавать не умеет.
– Бегать не умеет.
– Учиться не умеет.
– В кегли не умеет.
– В крикет не умеет.
– И держу пари, писать тоже не умеет.
Джордж дрыгнул ногами, стряхивая с себя песок.
– Нет, умею.
– Плавать умеешь?
– Бегать умеешь?
– В кегли умеешь?
– Не приставайте к нему, – сказал Дэн.
Они подтащились ближе к нам. Море теперь быстро убегало от берега. Брэзелл погрозил пальцем и сказал с полной серьезностью:
– Нет, правда, Коклюшка, ведь ты удивительный? В самом деле удивительный? Сразу отвечай: да или нет.
– Твердо: да или нет, – сказал Скелли.
– Нет, – сказал Джордж. – Я умею плавать, я умею бегать, я умею играть в крикет. И я никого не боюсь.
Я сказал:
– Последний семестр он шел вторым в классе.
– Вот и удивительный. Шел вторым, значит, и первым может. Хотя ничего удивительного тут нет. Коклюшка должен идти вторым.
– Ответ на наш вопрос получен, – сказал Скелли. – Коклюшка человек удивительный.
Они снова затянули свою песню.
– Он здорово бегает, – сказал Дэн.
– Так пусть докажет. Мы со Скелли пробежали утром всю отмель до самого Россилли. Правда, Скелл?
– Всю как есть.
– А Коклюшка так может?
– Могу, – сказал Джордж.
– Ну так беги.
– Не хочу.
– Удивительный Коклюшка бегать не умеет, – затянули они. – Бегать не умеет, бегать не умеет.
Вниз по склону, взявшись под руки, спускались три девочки – все три светленькие, в коротких белых штанишках. Руки, ноги и шеи у них были шоколадного цвета. Когда они засмеялись, я увидел, что зубы у всех троих очень белые. Как только они ступили на отмель, Брэзелл и Скелли сразу перестали петь. Сидней откинул волосы назад, небрежно поднялся с песка, сунул руки в карманы и пошел к девочкам, которые стояли теперь тесной группкой, золотистые, загорелые, делая вид, будто любуются закатом, теребя свои шарфики, улыбаясь друг другу. Он остановился перед ними, осклабился и взмахнул рукой.
– Здравствуй, Гвинет! Ты меня не забыла?
– Ишь, какой кавалер! – шепнул Дэн и, кривляясь, взмахнул рукой в приветствии Джорджу, который все еще не сводил глаз с отступающего моря.
– Ах, какая неожиданность! – сказала самая высокая девочка. Хорошо заученными, легкими движениями рук, будто одаривая всех цветами, она представила Сиднея своим подружкам – Пегги и Джин.
Толстушка Пегги была слишком вертлявая для меня, да и ноги как тумбы и стрижка мальчишеская, эта пусть достается Дэну. Сиднеева Гвинет девица шикарная, ей, наверно, все шестнадцать, чистюлька и недотрога, как продавщицы в магазинах Бена Эванса. Но Джин, застенчивая, с кудряшками цвета сливочного масла, – эта как раз для меня. Мы с Дэном не спеша подошли к девочкам.
Я заготовил две фразы: "Давай по честному, Сидней, без многоженства" и что мы не удержали прибоя к вашему появлению".
Джин улыбалась, крутя пяткой в песке, и я приподнял кепку.
– Привет!
Кепка упала к ее ногам. Я нагнулся, и из кармашка моей спортивной куртки выпали три куска сахара.
– Это я лошадь кормлю, – сказал я и начал виновато багроветь, когда все три девочки засмеялись.
Ведь можно было раскланяться, подметая пол кепкой, весело послать им воздушный поцелуй, назвать их сеньоритами, и они улыбнулись бы мне без всякой снисходительности. Или еще лучше: стоять в отдалении, и чтобы волосы мои развевались на ветру, хотя ветра в тот вечер совсем не было, и я стоял бы так, окутанный тайной, и смотрел бы на солнце, недоступный девчонкам, не желающий снисходить до разговоров с ними. Но я знал, что у меня все время горели бы уши, а в животе была бы пустота и бурчало бы, как в морской раковине. "Заговори с ними, пока они еще не ушли", – настойчиво твердил мне внутренний голос, заглушая драматическое молчание, а я стоял, как Рудольф Валентино, на краю сверкающей песком невидимой арены для боя быков.
– Правда, здесь чудесно? – выговорил я.
Я сказал это одной Джин и подумал: "Вот она, любовь", когда Джин кивнула мне и, тряхнув кудряшками, сказала:
– Да, здесь лучше, чем в Порткоуле.
Брэзелл и Скелли были как два здоровенных громилы, приснившиеся в кошмаре; я забыл про них, когда мы с Джин поднялись на скалу, но, оглянувшись назад посмотреть, что эти двое делают – травят ли опять Джорджа или борются друг с другом, я увидел, что Джордж исчез за скалой, а они с Сиднеем стоят и разговаривают с девочками.
– Как тебя зовут?
Я сказал ей.
– Имя уэльское, – сказала она.
– А у тебя красивое.
– Ну-у, самое обыкновенное.
– Мы с тобой увидимся еще?
– Если хочешь.
– Очень хочу. Пойдем утром купаться. И может, раздобудем орлиное яйцо. Знаешь, ведь здесь есть орлы.
– Нет, не знаю, – сказала она. – А кто этот красивый парень вон там, на отмели, высокий, в грязных брюках?
– Совсем он не красивый. Это Брэзелл. Он никогда не моется и не причесывается, и вообще задира и жулик.
– А по-моему, он красивый.
Мы пошли на Баттонское поле, и я зашел с ней в наши палатки и угостил яблоком из запасов Джорджа.
– А сигареты нет? – сказала она.
Когда подошли остальные, почти стемнело. Брэзелл и Скелли шли с Гвинет, держа ее с двух сторон под руки, Сидней был с Пегги, а Дэн вышагивал позади, держа руки в карманах и посвистывая.