Текст книги "Преданное сердце"
Автор книги: Дик Портер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА IX
Время играет подчас шутки с человеческой памятью. По идее, те четыре года, которые прошли с первого моего свидания с Сарой Луизой до нашего медового месяца, должны были бы занимать в моем мозгу в пять раз меньше места, чем последующие двадцать лет. На самом же деле – все наоборот. Чем старше я становлюсь, тем яснее понимаю: то было единственное время, когда я жил цельной жизнью. Впечатление такое, будто те четыре года длились двадцать лет, а следующие двадцать лет – четыре года. Вспоминая время с пятьдесят седьмого по семьдесят седьмой, я вижу себя в самых разных качествах – и банкиром, и отцом семейства, и спортсменом, и прихожанином, и жуиром, – но все это не слито воедино.
Когда я изучал в университете английский язык и литературу, было такое модное выражение, придуманное Элиотом, – "диссоциация чувствительности". Мне нравилось, как оно звучит, и я постоянно его употреблял. Помню, в общежитии братства "Сигма хи", когда ближе к ночи разговоры переходили на серьезные темы, я объяснял другим братьям, что Западный Человек перестал быть целостным еще во времена Джона Донна – именно тогда произошла диссоциация чувствительности. Мои товарищи приходили в некоторое беспокойство и спешили сменить тему, но я упорно держался за это выражение – как и за некоторые другие словечки, популярные у нас на факультете: "объектный коррелят", "негативная способность" и "ложное олицетворение". Элиот, Ките и Пейтер были тогда в моде, и все считали себя обязанными уметь ввернуть в беседе какую-нибудь цитату из них. С теперешней точки зрения все это, конечно, сильно смахивает на самолюбование, и сейчас я просто не могу себе представить, что всерьез говорил такое. Тем не менее идея диссоциации чувствительности вполне могла бы возникнуть из анализа последующих двадцати лет моей жизни.
Не знаю, каким я казался другим. Люди совершенно не умеют давать оценку тому, что думают о них окружающие, поэтому, весьма возможно, никто ничего странного и не заметил. Как-то Манни дал мне почитать "Даму с собачкой" Чехова, и там было одно место, к которому я потом постоянно возвращался. В конце рассказа главному герою – Гурову – вдруг приходит мысль, что у него две жизни: об одной известно всем, о другой – никому. При этом все, что для него важно, происходит тайно от других, а все, что происходит явно, – ложь, оболочка, в которую он прячется. "И по себе он судил о других, не верил тому, что видел, и всегда предполагал, что у каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит его настоящая, самая интересная жизнь". Всякий раз, когда я это читаю, мне вспоминается "диссоциация чувствительности". Чехов и Элиот писали не про Гурова и не про Западного Человека – они писали про меня.
Что думали обо мне окружающие? Возможно, они считали меня столпом общества, потому что в течение двадцати лет я трудился не покладая рук, делая то, что должен был делать. Если бы я умер в 1977 году, в газете «Теннессиец» наверняка бы была передовица, озаглавленная "Тяжелая утрата", – некролог, который наполнил бы гордостью сердца моих родных. Выглядело бы это приблизительно так:
"Сегодня в 13.00 в церкви св. Марка состоится панихида по Хэмилтону Поуку Дэйвису, первому вице-президенту банка "Камберленд Вэлли", скончавшемуся в возрасте 45 лет. Похороны на кладбище "Маунт Оливет".
Уроженец Нашвилла, Дэйвис окончил школу "Монтгомери Белл Экэдими", а затем Вандербилтский университет. Учился в школе военных переводчиков, служил в армейской разведке. По завершении службы в 1957 году начал работать в банке "Камберленд Вэлли", где в течение пятнадцати лет занимал пост начальника международного отдела. Один из зачинателей международного банковского дела на Юге, Дэйвис был президентом нашвиллского отделения Американского института банковского дела. Дэйвис активно занимался общественной деятельностью: был президентом нашвиллского клуба мальчиков, членом правления союза "Нашвиллские братья", нашвиллского отделения Ассоциации христианской молодежи, Теннессийского ботанического сада и Культурного центра, а также нашвиллской Торговой палаты; занимал посты президента Ассоциации коммерсантов Грин-Хиллз, президента вудмонтского "Клуба Киванди", директора промышленного отделения объединенного фонда пожертвователей, а также был одним из руководителей Организации юных бизнесменов. Кроме того, он состоял в совете попечителей школы "Монтгомери Белл Экэдими" и нашвиллской детской больницы.
Дейвис являлся казначеем в совете прихожан церкви св. Марка. Он был членом студенческого братства "Сигма хи" и клуба "Бэл Мид кантри клаб", где также в течение нескольких лет исполнял обязанности казначея.
Дэйвис оставил после себя жену, миссис Сару Луизу Колдуэлл-Дэйвис, трех дочерей: Сару Луизу Дэйвис, Элизабет Дэйвис и Мэри Кэтрин Дэйвис, которые живут в Нашвилле, а также сестру, миссис Мадлену Вюртц, живущую в Оук-Ридж.
Семья покойного просит вместо цветов присылать пожертвования для церкви св. Марка".
Возможно, более подробно было бы рассказано о моей работе в банке – ведь я отдал ей все свои силы. Возможно, было бы упомянуто и о том, что одна из моих подопечных в Организации юных бизнесменов была признана лучшим коммерсантом года, что моя бейсбольная команда целых два сезона не знала поражений. В общем, некролог вполне можно было бы растянуть колонки на две. Если, как я подозреваю, окружающие видели меня таким, то Чехов, несомненно, разобрался бы в моем характере гораздо лучше. Впрочем, я и сам долгие годы не понимал, что творится у меня в душе.
Та диссоциация чувствительности, которая беспокоила Элиота, возникла оттого, что между разумом и эмоциями человека пролегла некая трещина. Диссоциация чувствительности, которая беспокоила меня, оказалась еще серьезнее. Моя жизнь как бы раскололась на множество областей, почти не связанных друг с другом. Неприятности начались у меня, как это ни странно, в области спорта. Дело в том, что, сколько я себя помню, и я, и мои друзья – все мы всегда ходили на футбол так же добросовестно, как и в церковь. И тут и там присутствовать считалось обязательным: если бы кто-нибудь нарушил этот закон, на него стали бы смотреть совсем по-другому.
Посещать футбольный храм было бы, конечно, приятнее, если бы команда Вандербилтского университета имела обыкновение побеждать. Увы, в течение последних сорока лет уровень нашего футбола в основном только падал. В 1904 году к нам из Мичигана перешел Мак-Гьюджин – блестящий тренер, под руководством которого команда тридцать сезонов подряд (кроме одного) выступала исключительно удачно. И после смерти Мак-Гьюджина у нас были успехи. Так, в 1937 году (я тогда впервые увидел нашу команду) мы могли бы завоевать Розовый кубок, если бы выиграли у Алабамы. А вот что писала газета "Майами Ньюс" в сорок восьмом, когда мы разгромили Майами со счетом 33:6: "Может быть, имеет смысл устроить так, чтобы в новогоднем матче на розыгрыш Апельсинового кубка встретились первая и вторая команды Вандербилтского университета? Наверняка они покажут более интересную игру, чем Джорджия и Техас". В 1955 году наша команда победила команду Оберна в розыгрыше Кубка Гатора; в семьдесят четвертом мы поделили первое и второе места с Техасом в розыгрыше Персикового кубка. Удач, однако, становилось все меньше и меньше. Начиная с 1948 года в команде сменилось семь тренеров, и к 1981 году она подошла с таким балансом: из 345 матчей 206 были проиграны. Победить в четырех матчах за сезон уже стало считаться крупным достижением. Все это весьма печально.
И в этой-то мрачной обстановке я впервые сделал некоторое открытие. В конце октября 1972 года мы должны были играть с Миссисипи – командой, которая тоже выступала довольно посредственно и тоже входила в число аутсайдеров. Поскольку в спортивном отношении матч не представлял никакого интереса, газетчики искали спасение во всяких околофутбольных материалах. Сообщалось, что впервые за команду Миссисипи выступит чернокожий игрок – Роберт Вильямс по прозвищу "Ласковый Бен". Другой миссисипец, Стив Беркхолтер, раньше играл за "Монтгомери Белл Экэдими" – в одной команде с семью своими сегодняшними соперниками. Чтобы отвлечь публику от грустных мыслей, в перерыве между таймами было устроено чествование трех знаменитостей, окончивших в свое время Вандербилтский университет. Правда, одна из них, Дайна Шор, не смогла приехать, но двое других – Клод Джарман и Делберт Манн, известный режиссер, обещали присутствовать.
Зрителей едва набралось двадцать тысяч. День выдался холодный и сырой, но нас, верных болельщиков, всегда сидевших на одной и той же трибуне, дома не удержала бы и метель. Захватив мяч на первой минуте, миссисипцы сразу повели в счете. Прошло совсем немного времени, и счет увеличился. Наша команда играла так безобразно, что те из нас, у кого были с собой транзисторы, включили их и, вставив наушники, начали искать репортажи о более интересных матчах. Я слушал попеременно репортажи о двух играх «Теннесси» – «Гавайи» и «Джорджия» – «Тулейн»; Сара Луиза в компании остальных жен сидела несколькими рядами выше – они обсуждали предстоящий благотворительный бал. Вдруг, вертя в очередной раз ручку приемника, я услышал итальянскую речь. Это было странно – кто бы это в Нашвилле мог говорить по-итальянски? Через минуту женский голос произнес: "La chiare della stansa – dove l'ho lasciata?",[76]76
Где ключ от комнаты, в которой я его покинула? (итал.).
[Закрыть] и я тут же все вспомнил: мы ведь с Эрикой слушали «Богему» в Берлине. Вернулась Сара Луиза и села рядом, поеживаясь и потирая руки от холода, а в это время Рудольфо пел «Che gelida manina».[77]77
Какая ледяная рука! (итал.).
[Закрыть] Я оглянулся – не заметил ли кто-нибудь, чем я занимаюсь? Нет, вроде бы все в порядке. Сара Луиза спросила, что я слушаю, и я ответил: «Теннесси» – «Гавайи», теннессийцы давят"; улыбнувшись, она отвернулась и принялась болтать с подругой. Ария «О soave fanciulla»[78]78
О, сладчайшая девушка! (итал.).
[Закрыть] зазвучала как раз тогда, когда миссисипцы в третий раз приземлили мяч. Все вокруг горестно вздыхали, а я тем временем ощущал, как возношусь в иной прекрасный мир. Потом в передаче наступила короткая пауза и я узнал, что это трансляция из «Метрополитен опера» и что солируют Анна Моффо и Ричард Такер. Увидеть Делберта Манна и Клода Джармана в перерыве между таймами было, конечно, приятно, но как раз в этот момент Мюзетт пела свой вальс, и я целиком находился во власти той, другой, жизни. Сразу после перерыва миссисипцы снова добились успеха, а Мими в это время пела «Addio, senzo rancor!».[79]79
Прощай – без упреков! (итал.).
[Закрыть] Наконец, после того как Фред Фишер сделал пас на пятьдесят шесть ярдов Фреду Махаффи, нашей команде тоже удалось приземлить мяч, но преимущество у миссисипцев было уже столь велико, что трибуны отозвались лишь насмешливыми выкриками. Впрочем, я ничего этого почти и не заметил – я слышал только слова Рудольфо: «О Mimi, tu piu non torni. О giorni belli, piccole mani, odorosi capelli…»,[80]80
О Мими, ты больше не вернешься. О прекрасные дни… маленькие ручки, душистые локоны… (итал.).
[Закрыть] а когда он еще добавил: «Ah! Mimi, mia breve gioyentu!»,[81]81
Ах! Мими, моя умчавшаяся молодость (итал.).
[Закрыть] мне показалось, что у меня вот-вот разорвется сердце. Это о моей мимолетной юности он говорил, а вместо «Мими» правильнее было бы сказать «Эрика». Я вспомнил, как мы с Эрикой сидели рядом в берлинской опере, вспомнил, до чего же она хороша собой. Тогда, перед спектаклем, мы поужинали в ресторане «Schloss Marquardt»,[82]82
«Марквардский замок» (нем.).
[Закрыть] а потом еще выпили шампанского в «Volle Pulle».
Не сводя глаз с футбольного поля, я вдруг впервые в жизни спросил себя: а что, собственно, произойдет, если наша команда проиграет? Ни мы от того ничего не потеряем, ни миссисипцы ничего не приобретут. Зачем было двадцати тысячам человек собираться вместе и смотреть, как сшибаются лбами две команды, если все эти перемещения игроков по полю не имеют ровным счетом никакого значения? И после матча Нашвилл останется Нашвиллом, а Оксфорд в штате Миссисипи – Оксфордом, и моя жизнь тоже будет идти своим чередом. Как я раньше этого не понимал? Когда Мими, умирая, сказала Рудольфо: "Sei il mio amor e tutta la mia vita",[83]83
Ты – моя любовь и вся моя жизнь (итал.).
[Закрыть] у меня было такое чувство, что она заглянула мне в душу. Как мне хотелось в эту минуту сказать Эрике, что она – моя любовь и вся моя жизнь!
Этот случай с оперой занимал мои мысли еще пару недель. Казалось, мне приоткрылось нечто важное, но потом в работе и буднях все забылось. Просто на меня в ту субботу напала мечтательная грусть: в жизни каждого человека бывают мгновения, когда он начинает тосковать по ушедшей любви. Интересно, часто ли Сара Луиза с нежностью вспоминала Фреда Зиммермана? Когда в середине ноября наша команда снова играла дома, мне уже было стыдно за ту свою минутную слабость.
День выдался таким промозглым, что на матч пришло не более десятка тысяч человек. Многие захватили с собой фляжки с горячительными напитками и теперь угощали своих соседей, чему те были, безусловно, рады. В нашей болельщицкой компании как-то не привилось носить теплое белье, и все ощущали потребность отвлечься от холода – как, впрочем, и от самого матча, потому что наша команда опять проигрывала. Мы встречались с «Тулейн» – командой, которая ничем не блистала, – и считали, что имеем неплохие шансы на успех. Соперники, однако, казалось, взяли себе за правило брать наших игроков в оборот прежде, чем те успевали взять в руки мяч, и несчастный Фред Фишер, у которого был хороший пас, большую часть игры провел в лежачем положении.
Как только стало окончательно ясно, что дело – табак, на свет были извлечены транзисторы с наушниками. Теннессийцы выигрывали у миссисипцев, а «Оберн» вел в матче с «Джорджией». Чтобы доказать самому себе, что я не какой-то размазня, я снова поймал трансляцию из "Метрополитен опера", полагая, что скорее всего услышу что-то незнакомое и, следовательно, не возбуждающее особых чувств. Странным образом, однако, именно в тот день, 18 ноября, передавали "Орфея и Эвридику" Глюка – оперу, на которую я ходил во Франкфурте с Надей. Глюк, правда, не растревожил меня так, как три недели тому назад Пуччини, но воспоминаний было не меньше. Я как бы заново прожил всю ту ужасную неделю с Надей, слышал, как говорю ей всякие лживые слова, видел, как она бьется в постели. К тому моменту, как Эвридика упала бездыханной, а Орфей пропел "Che faro senz Euridice?",[84]84
Что я буду делать без Эвридики? (итал.).
[Закрыть] я успел настолько впасть в транс, что спроси меня, какой счет, не смог бы ответить. Через несколько минут опера кончилась, и я увидел, что мы проигрываем 7:21.
"Ну и что? – подумал я. – Что изменится, если некий молодой человек из Нашвилла или некий молодой человек из Нового Орлеана пронесет мяч через начерченную на земле белую линию? Жизнь наша останется прежней. Зачем же я тогда притворяюсь, что мне важно, кто победит? Зачем нормальным людям сидеть на холоде и смотреть, как игроки лупцуют друг друга – особенно если учесть, что и лупцевать они как следует не умеют? Как бы сделать так, чтобы не ходить больше на эти матчи?" Увы, это было невозможно, если, конечно, я не хотел растерять всех своих друзей.
Последнюю домашнюю игру мы проводили с «Теннесси». Я сидел и слушал «Валькирию» и ощущал больший душевный подъем, чем те идиоты, которые размахивали оранжево-белыми шапочками на противоположной трибуне.
Когда футбольный сезон окончился, я перестал слушать оперы – ни жена, ни дочери меня бы не поняли – и лишь следующей осенью вновь обратился к своему тайному пороку. В тот сезон к нам пришел новый тренер, и команда заиграла поприличнее. Очков она потеряла мало, зато по дороге потеряла меня: за игрой смотрело лишь мое тело, а душа была далеко – в "Метрополитен опера". Во время матча с Кентукки, когда мы проигрывали, я вспомнил одну строчку из "Вильгельма Майстера", которая когда-то нравилась Манни: "Die Kunst ist lang, das Leben kurz".[85]85
Искусство долго, жизнь коротка (нем.).
[Закрыть] Глядя на всю эту бессмысленную суету на поле, я думал, как это верно сказано: жизнь коротка, а искусство вечно. Даже от самых здоровых из тех бугаев, которые бегали сейчас внизу, через сто лет останется только горстка праха, но Моцарт с Верди будут жить всегда. Так с помощью «Метрополитен опера» я протянул и этот футбольный сезон. Каждый раз, включая радио, я объяснял соседям, что слушаю репортаж о другом матче. Во время последней игры, которую наша команда проводила у себя на поле, приятели преподнесли мне подарок – миниатюрный транзистор, перевитый золотистой лентой. Я тут же принялся развязывать эту ленту, чем вызвал всеобщее ржание, а кто-то сказал: «Ну, Дэйвис, ты даешь! Прямо свихнулся на футболе!»
Но не только футбол подсказывал мне, что в жизни моей что-то неладно. Каждые выходные я играл в клубе в теннис, и иногда случалось встретиться с тамошним тренером. У него всегда было наготове множество советов – все исключительно дельные, а некоторые из них могли бы мне помочь. Однажды в субботу – было это в июле семьдесят третьего года – он заметил в моей игре огромное количество ошибок.
"Ты слишком резко подбрасываешь мяч, когда подаешь, – учил он меня. – Ты представь себе, что поднимаешь жалюзи на окне – вот так, аккуратненько, чтобы наверху не заело. Понятно? В момент, когда выпускаешь мяч из пальцев, его нужно контролировать". Или: "Слушай, Хэмилтон, я каждый раз точно знаю, куда ты ударишь. Ты все время смотришь в ту точку, в которую собираешься послать мяч. Опусти голову и гляди на ракетку, когда бьешь по мячу". Или: "Допустим, я играю у сетки, а обводящий удар ты провести не можешь. Что в таком случае надо делать? Надо послать свечу мне налево – вон туда. Либо я вообще не достану мяч, либо мой удар будет для тебя легким". Или еще: "При подрезке слева опаздываешь с ударом. Запястье и предплечье скованы, поэтому ракетке не сообщается нужной скорости. Запястье при замахе следует повернуть так, чтобы оно шло немного впереди головки ракетки".
И много еще чего он говорил в том же духе, и, как всегда, его советы казались разумными, и, как всегда, когда он учил меня, как играть лучше, я начинал играть хуже. В начале матча мы с ним шли гейм в гейм; к тому времени, как он разбирал по косточкам каждое мое движение, я с трудом попадал по мячу. Потом, когда я сидел на веранде, попивая кока-колу, в ожидании парной игры, мне в голову стали приходить приблизительно те же мысли, что и на стадионе. Какой во всем этом смысл? Почему меня или кого-либо еще должно интересовать, как сорокалетние мужчины перекидывают мячик через сетку? Чем удар в площадку лучше удара в аут? Зачем вообще эта сетка? Зачем считать очки? Ведь кто бы ни выиграл или проиграл, жизнь каждого будет идти своим чередом. Эти мысли не оставляли меня, когда мы с Уэйдом Уоллесом безнадежно проигрывали паре, которую, по идее, мы должны были разгромить.
После матча Уэйд сказал:
– Слушай, Хэмилтон, ты сегодня играл, как какая-нибудь школьница. Ты что, с похмелья?
– Нет, просто не в форме.
– Неприятности?
– Да, но не в том смысле, в котором ты думаешь. Не из-за денег и не из-за женщин.
– Из-за чего же?
И тут я рассказал Уэйду все – и про футбол, и про теннис. По тому, как он согласно кивал, я заключил, что он меня понимает. Я легко подыскивал нужные слова, я видел, что они до него доходят. Неужели Уэйд чувствовал то же, что и я?
– Хэмилтон, – сказал Уэйд, когда я кончил, – это какой-то бред сивой кобылы. Ты что, не видишь смысла в том, чтобы побеждать? Да вся жизнь построена на этом. Тот, кто не добивается успеха, терпит неудачу. Разве ты хочешь стать неудачником?
– Нет, не хочу.
– Нет лучше способа научиться побеждать в жизни, чем научиться побеждать в спорте. Покажи мне человека, который не хочет выигрывать в теннис и в гольф, который не хочет, чтобы выиграла его футбольная команда, и я скажу тебе, что не хотел бы иметь такого человека у себя в банке. Ты что, не хочешь продвинуться в жизни?
– Я просто не понимаю, как все это связано с перекидыванием мячика через сетку.
– Отношение человека к спорту влияет на его отношение к остальным вещам. А Симс знает о твоих настроениях?
– Нет, кроме тебя я никому не рассказывал.
– И не рассказывай.
– Неужели тебе никогда не казалось, что спорт – это бессмысленное занятие?
– Да ты что, Хэмилтон, спорт – это единственное осмысленное занятие в жизни. Игра имеет начало и конец, правила всем известны, и результат тоже всем известен. Какие еще нужны аргументы?
– Вот ты большой человек во всяких церковных делах. Скажи, тебе никогда не приходила мысль, что желать побить другого – это не по-христиански?
– Разумеется, не по-христиански. Мы вообще все делаем не по-христиански. Да, я занимаюсь церковными делами, но это вовсе не означает, что я обязан жить по Библии. Христианство – религия для неудачников, и мы до сих пор продолжали бы оставаться неудачниками, если бы жили так, как учил Христос. Никогда и никому я не подставлю другую щеку – и ни один нормальный человек этого не сделает. Не понимаю, чего из-за этого волноваться. Мир сотворен не нами – мы только принимаем его таким, какой он есть, и стараемся максимально использовать имеющиеся в нем возможности. Мне лично нравится одерживать победы и в теннисе, и в гольфе, и в бизнесе – вообще во всем, а если ты устроен по-другому, мне тебя очень жаль.
Спорить с Уэйдом было бесполезно, и я решил не продолжать эту тему. В течение нескольких недель я пытался заставить себя относиться к теннису, как Уэйд, – и не смог. Более того, я стал испытывать страх перед приближающимися выходными, стал все чаще думать о том, какое это глупое занятие для взрослых людей – перекидывать мячик через сетку. Как-то раз, во время парной игры, я почувствовал себя в отличной форме. Подачи мои были неотразимы, игра у сетки – быстрой и точной, и я с легкостью перекрывал весь корт. Даже подрезка слева – и та получалась. Словом, я играл настолько хорошо, что после матча Уэйд отвел меня в сторону и сказал:
– Хэмилтон, по-моему, ты переменил свою точку зрения на то, нужно ли побеждать. Я рад. Это была исключительно дурацкая идея.
По дороге домой я спросил себя, получил ли я от матча удовольствие, и честно себе ответил: нет. Верно, чувствовал я себя лучше, но только потому, что много побегал. Но в таком случае, какой смысл ходить на корт? Не проще ли, вместо того чтобы тратить весь день на глупое, по моему мнению, занятие, просто взять и побегать? Если я брошу теннис после удачного матча, вопрос: "А не боюсь ли я, что теряю форму?", никогда передо мной не встанет.
В следующую субботу я не поехал на корт – сказал, что у меня воспаление локтевого сустава. То же самое я сделал неделю спустя, а потом еще раз через неделю. Я говорил всем, что мой врач старается как может, но рука по-прежнему ужасно болит – я даже сам начал этому верить и прислушивался, не дергает ли в локте, – и в конце концов мои партнеры по теннису поставили на мне крест. Все это время я занимался бегом – сначала пробегал одну милю, потом две, потом – не меньше шести-восьми. Соседи, видя меня за этим занятием, вероятно, неодобрительно качали головами и бормотали про себя всякие слова, но я получал истинное наслаждение. Заботы, которые я приносил со службы домой, неприятности, которые ждали меня дома, – все это улетучивалось во время восьмимильной пробежки. Как бы паршиво я ни чувствовал себя сначала, какой бы мерзкой ни казалась жизнь, когда я спустя час подбегал к дому, все уже было в полном порядке.
Жизнь моя менялась. Второе открытие я сделал уже на работе.
Двадцать лет назад я начал заниматься банковским делом со всем рвением, на которое только был способен. В мой первый же рабочий день Симс сообщил мне кое-какие новости.
– Хэмилтон, – сказал Симс, – настоящего международного отдела у нас, как сам понимаешь, еще нет. Его только предстоит создать, и тут я надеюсь на тебя. Но я также надеюсь, что ты когда-нибудь станешь президентом банка, а для этого требуются доскональные знания. Так вот, пять лет ты будешь заниматься тем, что освоишь премудрости нашей профессии. Потрудишься на совесть – получишь международный отдел.
И, не теряя времени даром, Симс отправил меня в отделение "Камберленд Вэлли", расположенное в районе Сентениал-парка. Там, в секции платежей, я в течение десяти месяцев постигал новую для себя науку под руководством бледнолицей девицы из Восточного Нашвилла. У нее я научился определять, какие чеки принимать к оплате, а какие нет: клиентура у этого отделения банка была далеко не самая шикарная, так что приходилось быть осторожным. Однажды, наблюдая из-за плеча своей наставницы за тем, как она работает, я заметил, что у нее из-под блузки выбилась бретелька, и подумал, не призывный ли это знак. Тут я ничем не мог ей помочь: у меня были дела поважнее флирта. Как-никак, Симс положил мне начальное недельное жалование в триста пятьдесят долларов – на пятьдесят долларов выше действующих расценок. Усвоив все то, чему была способна научить бледнолицая девица, я поставил себе твердую цель – стать лучшим кассиром в Нашвилле. Следующий этап учебы прошел за окошком, где я сидел и заполнял долговые обязательства под шесть процентов на трехмесячный срок и возился с банковскими чеками. И что за беда, что работа была нуднейшей – ведь я продвигался в жизни!
В один прекрасный день меня перевели в кредитный отдел – это было уже в центре города, – где я с головой ушел в изучение финансовых отчетов. На заседаниях кредитного комитета я сидел и слушал, что говорят умные люди; со временем я освоил всю центральную систему документации. Иногда меня посылали заменить кого-либо из отлучившихся сотрудников – мне было разрешено выдавать кредиты на суммы до двух с половиной тысяч долларов. В другой прекрасный день Симс сообщил, что переводит меня в новое отделение банка в Грин-Хиллз и назначает помощником управляющего. Несколько недель я занимался тем, что входил в контакт с каждым, кто вел в этом районе хоть какое-нибудь дело, и хотя привлечение клиентуры никогда не было моей сильной стороной, мне каким-то путем удалось заполучить чуть ли не всех местных предпринимателей. Симс прямо-таки сиял, просматривая счета новых клиентов.
В течение восемнадцати месяцев я следил за работой кассиров, открывал счета и выдавал кредиты. Во время рождественского ужина Симс, подняв бокал, произнес: "За твое здоровье, Хэмилтон. Слышал, слышал о твоих достижениях. Похоже, отделение в Грин-Хиллз у нас сейчас идет на первом месте".
Вскоре меня опять перевели в центральное отделение банка и посадили заниматься торговыми кредитами. Предельная разрешенная сумма неуклонно росла: пятьдесят, сто – и, конечно, в еще один прекрасный день, третий по счету, – двести пятьдесят тысяч! Дела шли более чем блестяще. Все это время я старался выделиться и на общественном поприще. Каждый четверг я проводил двухчасовые занятия в кружке при Организации юных бизнесменов. Компания, с которой мы были связаны, изготовляла лампы из старых кофейных мельниц, и однажды наш годовой отчет был отмечен призом в окружном конкурсе. На следующий же год одна наша девочка, которая настолько увлеклась работой кружка, что едва не вылетела из школы, отправилась на конгресс Организации, проходивший в Индианском университете, и вернулась со званием лучшего коммерсанта года. В аэропорту ее встречало телевидение, и я тоже был тут как тут. Помимо этого, я преподавал в Американском институте банковского дела. Студенты говорили, что мой курс "Основы банковских операций" хорош, "Деньги, кредиты и банковское дело" – еще лучше, а "Анализ финансовых отчетов" – лучше всех. В течение нескольких сезонов студенческая бейсбольная команда, которую я опекал, завоевывала звание чемпиона, а двое ребят из нее даже перешли в профессиональный спорт. Словом, я вовсю старался оправдать доверие Симса.
Но самым прекрасным днем был тот, когда Симс вызвал меня и сказал: "Хэмилтон, ты работаешь у нас уже пять лет и работаешь отлично. Не думай – я не забыл, с какой целью мы тебя взяли. После войны в Корее торговля во всем мире находится на подъеме, и в Нашвилле есть с десяток компаний, ведущих дела в Европе и в Японии. Им не нравится, как их обслуживают нью-йоркские банки – там на них смотрят свысока. Надо, чтобы ты повидался с этими клиентами, а потом отправился в Европу и в Японию и сделал для них что сможешь. В общем, получай свой международный отдел".
Я был на вершине блаженства. Посетив компании, занимавшиеся импортом и экспортом, я убедился, что Симс прав: они хотели иметь банкира у себя под боком, а не где-то там в Нью-Йорке. Чем бы они ни торговали – обувью ли, сталью или машинками для стрижки газонов – я всем обещал помочь. "Ферст нэшнл бэнк" и "Чейз Манхэттен" снабдили меня рекомендательными письмами для поездки в Европу. И вот, взяв с собой наши финансовые и годовые отчеты, а также списки шифров и подписей, я отправился в Лондон на встречу с представителями "Барклиз бэнк". Я думал, что мне придется их обхаживать, но вышло все наоборот: они обхаживали меня – показали Сити, устроили ужин в отеле «Кларидж». Вслед за этим я поехал в Брюссель, в банк "Сосьете женераль" – и получил такой же прием. В "Дойче банк" во Франкфурте пришли в восторг от американца, который умеет говорить по-немецки. В выдавшийся свободный денек я съездил в лагерь «Кэссиди» – там все переменилось. Разведка куда-то исчезла, куда – никто не знал. Теперь это была база пехоты, вокруг понастроили жилых домов, и повсюду резвились американские детишки. После Франкфурта я посетил "Креди сюисс" и "Креди льоне", и снова все лезли из кожи, чтобы меня ублажить. В каждый банк я депонировал пятьдесят тысяч долларов из "Камберленд Велли" и от каждого получил чековые книжки.
Послушать Симса, так можно было подумать, что я прямо какой-то Марко Поло. На торжественном обеде, устроенном в мою честь, он заявил, что для банка это знаменательнейший день. В следующий свой визит в Европу я посетил партнеров нашвиллских фирм и объяснил им, что отныне все платежи будут осуществляться прямым путем, а не через "Чейз Манхэттен". Кроме того, я наведался в те банки, где побывал ранее, добавив к своему списку еще и "Кредито итальяно". Как-то Симс спросил меня: "А про Японию ты не забыл?", и через месяц я уже вел переговоры с Токийским банком и с "Фуджи бэнк". Потом начались поездки в Монреаль и в Торонто, в Рио-де-Жанейро и в Буэнос-Айрес. Через какое-то время мы стали предоставлять кредиты иностранным фирмам. Сперва кредиты были в долларах – для таких компаний, как «Шелл» и "Бритиш петролеум" – или в виде субсидий – для прочих, а впоследствии – в иностранной валюте; помню, первая моя сделка касалась займа фирме «Фольксваген», подготовленного "Дойче банк".
В семьдесят втором я получил повышение – стал исполнительным вице-президентом банка – и ничуть не сомневался в том, что когда Симс возглавит совет директоров, президентом сделают меня. Как-никак, слава о нашем международном отделе гремела по всем юго-восточным штатам; меня беспрерывно приглашали где-нибудь выступить; каждый год я регулярно совершал деловые поездки: два раза в Европу, два – в Канаду и по одному разу – в Южную Америку и в Восточную Азию. Казалось, все мои мечты сбылись. В первые несколько лет, когда я получил в свое распоряжение собственный отдел, я чувствовал себя как ребенок в конфетной лавке: дела шли в гору и все благодаря моему руководству. Потом наступил период, когда работа мне по-прежнему нравилась, но уже ощущалась усталость от ее однообразия. Заурядный клиент – всюду заурядный клиент, будь то в Грин-Хиллз или в Тимбукту. Но мне так часто сопутствовала удача, что плакаться было стыдно; я не мог поделиться даже с Уэйдом Уоллесом, который к тому времени занял пост исполнительного вице-президента по банковским операциям внутри страны.