Текст книги "Терапия"
Автор книги: Дэвид Лодж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Это ваш трамвай, – сказала она.
– Да ладно, – ответил я, придя в экстаз от скрытого смысла ее замечания – значит, последние месяцы она следила за мной и моими передвижениями столь же пристально, как и я за ней. Я старательно собрал выпавшие из папки листки бумаги, исписанные крупным, округлым почерком, над всеми «i» стояли не обычные точки, а маленькие кружочки, и отдал Морин.
– Спасибо, – пробормотала она, запихивая листки в сумку, и поспешила прочь, слегка прихрамывая.
Она как раз успела на свой трамвай – когда он несколько мгновений спустя проплывал мимо, я увидел ее на лестнице, ведущей на верхнюю площадку. Мой же трамвай отбыл без меня, но мне было наплевать…? с ней говорил! Почти прикоснулся к ней. Я ругал себя за то, что не проявил должной прыти и не помог ей подняться – но ничего: контакт между нами был установлен, мы обменялись несколькими словами, и я оказал ей маленькую услугу, собрав книги и листки. Отныне я смогу каждое утро улыбаться ей и здороваться, когда она будет проходить мимо. Обдумывая эту волнующую перспективу, я заметил что-то блестящее в канаве: это был зажим ручки «Байро», которая, очевидно, выпала из сумки Морин. Я, ликуя, схватил ее и убрал во внутренний карман, поближе к сердцу.
Шариковые ручки в то время были еще в новинку и стоили невероятно дорого, поэтому я знал, что девушка обрадуется, получив ее обратно. В ту ночь я спал, положив эту ручку под подушку (она протекла и оставила синие пятна на простыне и наволочке, за что меня жестоко выбранила мать и отодрал за ухо отец), а на следующее утро я на пять минут раньше обычного занял свой пост около цветочного магазина, чтобы, не дай бог, не пропустить владелицу ручки. Она и сама появилась наверху Бичерс-роуд раньше обычного и медленно шла, смущенно и с величайшей осторожностью, все время глядя под ноги, – не потому, был уверен я, что боялась споткнуться снова, а потому, что знала – я смотрю на нее, дожидаюсь ее. Прошло несколько напряженных, наэлектризованных минут, пока она спускалась с холма. Это было похоже на ту изумительную сцену в конце «Третьего человека», когда подруга Гарри Лайма идет навстречу Холли Мартинсу по аллее зимнего кладбища, с той разницей, что она проходит, даже не взглянув на него, а эта девушка не должна пройти мимо, потому что у меня был безупречный предлог остановить ее и заговорить с ней.
На полпути ко мне она заинтересовалась скворцами, кружащими в небе и пикирующими над кооперативной булочной, но когда расстояние между нами сократилось до нескольких ярдов, она взглянула на меня и застенчиво улыбнулась улыбкой узнавания.
– Э… мне кажется, вы вчера выронили вот это, – выпалил я, выхватывая «Байро» из кармана и подавая ей.
Ее лицо озарилось радостью.
– Ой, большущее вам спасибо, – сказала она, останавливаясь и беря ручку. – Я думала, что потеряла ее. Приходила сюда вчера днем поискать, но не нашла.
– Ну да, ее нашел я, – сказал я, и мы оба глупо засмеялись. Когда она смеялась, кончик носа у нее подергивался и морщился, как у кролика.
– Ну, спасибо еще раз, – проговорила она уже на ходу.
– Если бы я знал, где вы живете, то занес бы, – сказал я, отчаянно пытаясь задержать ее.
– Ничего, – отозвалась она, делая шаг назад, – раз она снова у меня. Я побоялась сказать маме, что потеряла ее.
Она одарила меня еще одной восхитительной улыбкой, от которой морщился ее носик, повернулась и исчезла за углом. Я так и не спросил, как ее имя.
Однако уже довольно скоро я его узнал. Каждое утро после ее ниспосланного небом падения к моим ногам я улыбался и здоровался, когда она проходила мимо, а она краснела, улыбалась и здоровалась в ответ. Вскоре я стал добавлять к своим приветствиям тщательно отрепетированные замечания насчет погоды, или интересовался исправностью шариковой ручки, или жаловался на опоздание своего трамвая, что предполагало ответ с ее стороны, и однажды она на несколько секунд задержалась на углу у цветочного магазина для серьезной беседы. Я спросил, как ее зовут.
– Морин.
– А я – Лоренс.
– Переверните меня, – сказала она и хихикнула, видя, что я не понял. – Разве вы не знаете историю святого Лоренса?
Я покачал головой.
– Его предали мучительной казни, медленно поджаривая на решетке. И он сказал: «Переверните меня, эта сторона уже готова», – объяснила она.
– Когда это было? – спросил я, сочувственно морщась.
– Точно не знаю, – ответила Морин. – Кажется, во времена Римской империи.
Слушая этот нелепый и слегка тошнотворный анекдот, рассказанный так, словно в нем не было ничего неприятного, я должен был догадаться, что Морин – католичка, но я узнал об этом только на следующий день, когда она назвала свою школу. Я уже обратил внимание на вышитую красными и золотыми нитками эмблему на ее блейзере, но не распознал в ней религиозного смысла.
– Это означает Святое Сердце Иисуса, – сказала она, рефлекторно чуть поклонившись при произнесении Святого Имени. От этих благочестивых упоминаний решеток и сердец, которые совершенно некстати ассоциировались у меня с кухонным грилем и потрохами, мне сделалось немного не по себе – всплыли детские воспоминания об угрозах миссис Тернер омыть меня кровью агнца, – но это не отвратило меня от намерения сделать Морин своей девушкой.
До этого у меня никогда не было девушки, и я не очень-то представлял, с чего начать, только знал, что влюбленные парочки часто ходят вместе в кино, потому что видел их в очереди в местный «Одеон» и замечал, как они милуются на задних рядах. Как-то, когда Морин задержалась у цветочного магазина, я собрал все свое мужество и спросил, не хочет ли она в следующие выходные пойти со мной в кино. Она покраснела и выглядела взволнованной и встревоженной.
– Не знаю. Я должна спросить у мамы с папой, – сказала она.
На следующее утро она появилась наверху Бичерс-роуд в сопровождении огромного мужчины, не меньше шести футов ростом и широкого, мне показалось, как наш дом. Я понял, что это, должно быть, отец Морин, который, по ее словам, работал в местной строительной фирме прорабом, и с тревогой ждал его приближения. Я боялся не столько рукоприкладства, сколько унизительной публичной сцены. Морин, по-видимому, тоже, поскольку шла, еле переставляя ноги, мрачная и поникшая. Когда они подошли ближе, я устремил взгляд вдаль, вслед за блестящими линиями трамвайных путей, уходящими в бесконечность, в надежде, что мистер Каванаг, вопреки очевидности, просто провожает Морин и не обратит на меня внимания, если я не попытаюсь с ней поздороваться. Не тут-то было. Огромная фигура в темно-синем полупальто нависла надо мной.
– Ты, что ли, юный мерзавец, который пристает к моей дочери? – вопросил он с сильным ирландским акцентом.
– А? – попытался я потянуть время и посмотрел на Морин, но она отводила взгляд. Лицо у нее покраснело, и похоже было, что она плакала.
– Папа! – жалобно пробормотала она.
Молоденькая продавщица в комбинезоне, расставлявшая цветы по корзинам перед цветочным магазином, оставила свои труды, чтобы насладиться нашей драмой.
Мистер Каванаг ткнул меня в грудь огромным указательным пальцем, грубым, мозолистым и твердым, как полицейская дубинка.
– Моя дочь – порядочная девушка. Я не допущу, чтобы она болтала на улице с разными незнакомыми типами, понял?
Я кивнул.
– Еще бы не понял. Марш в школу.
Последнее относилось к Морин, которая, ссутулившись, побрела прочь, бросив на меня один, полный отчаяния, извиняющийся взгляд. Внимание мистера Каванага, как видно, привлек мой школьный пиджак – отвратительное малиновое одеяние с серебряными пуговицами, которое я на дух не переносил. Он прищурился на затейливый герб на нагрудном кармане, с девизом на латыни.
– В какую это школу ты ходишь?
Я сказал, и это, судя по всему, невольно произвело на него впечатление.
– Не вздумай у меня баловать, а то доложу твоему директору, – заявил он. Круто развернулся и зашагал обратно.
Я остался стоять, где стоял, глядя вдоль главной улицы, пока не появился мой трамвай, а пульс не вернулся к нормальному ритму.
Разумеется, этот инцидент лишь сблизил нас с Морин. Запрет ее отца на наши встречи превратил нас в несчастных влюбленных. Каждое утро мы по-прежнему обменивались несколькими словами, хотя теперь я благоразумно стоял за углом, вне поля зрения того, кто мог обозревать Пять дорог с возвышенности Бичерс-роуд. Со временем Морин уговорила свою мать позволить мне прийти к ним в субботу днем, когда отца не будет дома, чтобы та могла убедиться, что я вовсе не какой-то оболтус, околачивающийся на углу, как они вообразили, когда она спросила у них разрешения пойти со мной в кино.
– Надень свой школьный пиджак, – посоветовала проницательная Морин.
И вот вместо того чтобы пойти на матч в Чарлтон, я, к изумлению родителей и невзирая на презрение товарищей, надел пиджак, который никогда не носил по выходным, и отправился в дом Морин, стоявший на высоком холме. Миссис Каванаг угостила меня чаем с ломтиком домашнего хлеба на соде в своей большой, темной и бестолковой кухне в цокольном этаже. Оценивающе глядя на меня, она прижимала ребенка к плечу, чтобы тот мог срыгнуть. У этой красивой женщины за сорок, располневшей от родов, были длинные волосы ее дочери, но поседевшие и забранные на затылке в неряшливый узел. Она говорила с ирландским акцентом, как и ее муж, хотя Морин, ее братья и сестры обладали тем же выговором обитателей южного Лондона, что и я. Морин была старшим ребенком, и родители души в ней не чаяли. Ее учеба в монастыре Святого Сердца была предметом их особой гордости, и тот факт, что я ходил в классическую школу, в их глазах свидетельствовал в мою пользу. Фактически у меня было лишь два недостатка: я был мальчиком и некатоликом, а следовательно, являл собой естественную угрозу для добродетели Морин.
– С виду ты паренек достойный, – сказала миссис Каванаг, – но ее отец считает, что Морин еще мала крутить с парнями, да и я тоже. Ей нужно делать уроки.
– Не каждый же вечер, мама, – запротестовала Морин.
– Ты и так по воскресеньям ходишь в молодежный клуб, – напомнила миссис Каванаг. – Для твоего возраста вполне достаточно общения.
Я спросил, могу ли я вступить в молодежный клуб.
– Это приходской молодежный клуб, – сказала миссис Каванаг. – Ты должен быть католиком.
– Нет, не должен, мама, – возразила Морин. – Отец Джером сказал, что некатолики тоже могут вступать, если они интересуются церковью.
Взглянув на меня, Морин покраснела.
– Я очень интересуюсь, – быстро проговорил я.
– В самом деле? – Миссис Каванаг скептически на меня посмотрела, но поняла, что ее перехитрили. – Что ж, раз отец Джером говорит, то ладно, значит, все в порядке.
Стоит ли говорить, что настоящего интереса к католицизму, да и вообще к религии у меня не было. Мои родители в церковь не ходили, и соблюдение ими, так сказать, субботы ограничивалось тем, что мне и брату запрещали играть в воскресенье на улице. Номинально Ламбетская коммерческая принадлежала к англиканской церкви, но молитвы и гимны по утрам, а также нерегулярные службы в часовне представлялись мне скорее частью бесконечного соблюдения школой своих собственных традиций, нежели выражением какой-то моральной или богословской идеи. То, что есть люди вроде Морин и ее родных, каждое воскресное утро добровольно обрекающие себя на подобную скучищу, вместо того чтобы подольше поспать в свое удовольствие, не укладывалось у меня в голове. Тем не менее я был готов изобразить вежливый интерес к религии, если это даст мне возможность видеться с Морин.
Вечером следующего воскресенья я, условившись с Морин, уже стоял у местной католической церкви, приземистого здания из красного кирпича с большой, выше человеческого роста статуей Девы Марии у входа. Руки ее были распростерты, а вырезанная на постаменте надпись гласила: «Я ЕСТЬ НЕПОРОЧНОЕ ЗАЧАТИЕ». Внутри шла служба, и я притаился на крыльце, прислушиваясь к незнакомым гимнам и приглушенно звучащим молитвам, в носу у меня защекотало от сильного, сладкого запаха, видимо от ладана. Внезапно раздался громкий перезвон колоколов, и я сквозь щелочку в двери разглядел алтарь, которым заканчивался проход между рядами сидений. Залитый светом десятков высоких, тоненьких свечей, он производил впечатление. Священник в белом облачении, густо затканном золотом, держал в руках какой-то белый диск в стеклянном футляре, сверкавший отраженным светом, от него во все стороны, как от солнца, расходились золотые лучи. Предмет этот он держал за основание, обернутое концами вышитого шарфа, висевшего у него на шее, словно оно было слишком горячим или радиоактивным. Все присутствующие, а их было на удивление много, стояли на коленях, склонив головы. Потом Морин объяснила мне, что белый диск – это освященная гостия и они верят, что это настоящее тело и кровь Иисуса, но мне все действо показалось скорее языческим, чем христианским. И пели они тоже как-то чудно. Вместо воодушевляющих гимнов, к которым я привык в школе (моим любимым был «Стать пилигримом»), они распевали медленные, будто похоронные псалмы. Смысла я не понимал, потому что они были на латыни, которая никогда мне особо не давалась. Однако должен признать, что служба создавала некую атмосферу, какой в школьной часовне я никогда не ощущал.
Что мне с самого начала в католиках понравилось, так это то, что в них не было духа превосходства, мол, мы святее тебя. Выходившая из церкви паства с таким же успехом могла выходить из кинотеатра, даже из па– ба, если судить по тому, как они обменивались приветствиями, шутили, болтали и угощали друг друга сигаретами. Морин появилась в сопровождении матери, головы их были покрыты шарфами. Миссис Каванаг заговорила с другой женщиной, в шляпке. Морин заметила меня и, улыбаясь, подошла.
– Значит, дорогу ты нашел? – приветствовала она меня.
– А если твой папа увидит, что мы разговариваем? – нервничая, спросил я.
– О, он никогда не ходит на Благословение, – ответила она, развязывая шарф и встряхивая волосами. – Слава богу.
Парадоксальность этого замечания меня не поразила, тем более что мое внимание все равно было полностью поглощено ее волосами. Я никогда до этого не видел их распущенными, ниспадавшими на спину блестящими волнами. Она показалась мне прекраснее прежнего. Поймав мой взгляд, Морин залилась краской и сказала, что должна представить меня отцу Джерому. Миссис Каванаг куда-то исчезла.
Из двух священников прихода отец Джером был моложе, хотя на самом деле далеко не молод. Он совсем не походил на нашего школьного капеллана или любого другого священнослужителя, которых мне доводилось видеть. Он даже не походил на себя самого, стоявшего на алтарном возвышении, – именно он вел службу, которая только что закончилась. Это был сухопарый, седой дублинец с пожелтевшими от никотина пальцами и порезом на подбородке, который он, видимо, залепил клочком туалетной бумаги. Его черная сутана едва доходила до поношенных башмаков, а в ее глубоких карманах он держал все необходимое для скручивания сигарет. Одну из них он закурил, словно шутиху поджег – с пламенем и искрами.
– Значит, вы хотите присоединиться к нашему молодежному клубу, молодой человек? – спросил он, отряхивая тлеющие крошки табака с сутаны.
– Да, если можно, сэр, – ответил я.
– Тогда вы должны приучиться называть меня «отец» вместо «сэр».
– Да, сэр… отец, я хотел сказать, – с запинкой ответил я.
Отец Джером улыбнулся, обнажив обескураживающую брешь в своих потемневших и неровных зубах. Он задал мне еще несколько вопросов – где я живу и в какой школе учусь. Ламбетская коммерческая опять произвела впечатление, и я стал кандидатом в члены молодежного клуба прихода церкви Непорочного Зачатия.
Одной из первых задач Морин было разъяснить мне название церкви. Я думал, оно связано с тем, что Мария была девственницей, когда зачала Иисуса, но нет, кажется, это означало, что Мария сама была зачата «без порока первородного греха». Язык католицизма казался мне очень странным, особенно потому, что в молитвах и во время служб использовались слова «девственный», «зачатие», «утроба», которые в обычном разговоре граничили бы с неприличием, особенно у меня дома. Я не поверил своим ушам, когда Морин сказала, что должна пойти на новогоднюю мессу, потому что это праздник Обрезания.
– Праздник чего!
– Обрезания.
– Чьего обрезания?
– Господа нашего, конечно. В младенчестве. Божья Матерь и святой Иосиф отнесли его в храм, и там его обрезали. Это было что-то вроде еврейского крещения.
Я недоверчиво рассмеялся.
– Ты знаешь, что на самом деле означает обрезание?
Морин покраснела и захихикала, наморщив нос.
– Конечно.
– Ну и что же?
– Я не собираюсь говорить.
– Просто ты не знаешь.
– Нет, знаю.
– Спорим, не знаешь.
Я упорствовал в своих похотливых расспросах до тех пор, пока она не выпалила, что это означает «отрезание кусочка кожи на конце пиписьки младенца», и пока моя собственная пиписька не встала в серых фланелевых брюках, как эстафетная палочка. В тот момент мы шли домой после воскресной встречи в молодежном клубе, и на мне, к счастью, был плащ.
Встречи в молодежном клубе проводились дважды в неделю в помещении школы для малышей, пристроенной к церкви: по средам здесь играли, в основном в пинг-понг, а по воскресеньям просто «общались», то есть устраивали танцы под патефон и угощение, состоявшее из сандвичей и оранжада или чая. Нехитрый стол готовила группа девочек, дежуривших по очереди. От мальчиков требовалось сдвинуть детские парты к стенам в начале вечера, а в конце снова расставить их рядами. В наше распоряжение отдавались две классные комнаты, в другое время разделявшиеся стеной– гармошкой. Полы там из изъеденных временем, грубых деревянных плашек, на стенах висели детские рисунки и наглядные пособия, а освещение уныло утилитарное. У патефона был всего один динамик, а коллекцию пластинок составляли поцарапанные диски на 78 оборотов. Но для меня, только что вышедшего из кокона отрочества, молодежный клуб был местом волнующих и утонченных наслаждений.
Танцам меня учила почтенная дама из прихода, которая на игровых вечерах (куда родители редко отпускали Морин) давала бесплатные уроки. Я с удивлением обнаружил, что у меня есть способности к танцам, и с удовольствием следовал постоянному напоминанию-наказу миссис Гейнор: «Крепко держите партнершу!», особенно воскресными вечерами, когда моей партнершей была Морин. Само собой, я танцевал в основном с ней, но клубные правила запрещали присваивать партнера, а я пользовался большим спросом во время «белых танцев» благодаря ловкости своих ног. Это были, разумеется, бальные танцы – квикстеп, фокстрот и вальс, – которые для разнообразия иногда разбавлялись старинными. Мы танцевали под сдержанные ритмы Виктора Силвестера, перемежаемые популярными песнями Нэта «Кинга» Коула, Фрэнки Лейна, Гая Митчелла и других певцов того времени. Признанным фаворитом была песня «Рэгтайм Двенадцатой улицы» Пи Ви Ханта, но джайв не дозволялся – его совершенно недвусмысленно запрещал отец Джером, а сольный твист, мотание головой и вращение тазом, которые сходят в наши дни за танцы, еще пребывали в утробе времени, дожидаясь своего рождения в шестидесятые годы. Когда сегодня я заглядываю на дискотеку или в ночной молодежный клуб, меня поражает контраст между эротизмом обстановки – приглушенный красный свет, оргиастический рокот музыки, плотно облегающая, провоцирующая одежда – и почти лишенном прикосновений самим танцем. Видимо, потом у них бывает столько физического контакта, что на танцплощадке они по нему не скучают, но для нас все было наоборот. Танец, даже в церковном молодежном клубе, подразумевал, что тебе разрешается обнимать девушку на людях, девушку, которую до приглашения на танец ты, может быть, и в глаза не видел, чувствовать, как ее бедро, укрытое шуршащими юбками, касается твоего бедра, грудью ощущать тепло ее груди, вдыхать аромат духов за ее ухом или запах шампуня, идущий от свежевымытых волос, которые щекочут твою щеку. Конечно, приходилось притворяться, что не это главное, нужно было болтать о погоде, музыке, о чем угодно, пока ты вел свою партнершу по залу, однако лицензия на физическое сближение составляла суть. Вообразите коктейль-вечеринку, где все гости занимаются мастурбацией, для видимости самозабвенно потягивая белое вино и обсуждая новинки литературы и театра, и вы составите некоторое представление о том, чем были для подростков начала пятидесятых танцы.
Надо признать, что отец Джером делал все от него зависящее, чтобы пригасить пламя вожделения, требуя прочесть в начале вечера «Аве Мария» десять раз подряд, называя это «тайной святых четок», – для меня это уж точно была тайна, я ничего не мог разобрать в произносимых монотонной скороговоркой словах. Отец Джером оставался в зале еще какое-то время, наблюдая за танцующими парами, чтобы убедиться, что все пристойно и честно. В правилах клуба был один пункт, известный как Правило Пятое, являвшийся для членов клуба предметом умеренно рискованных шуток, – он гласил, что между танцующими парами должен оставаться видимый просвет; но выполнялся он не строго. Тем более что отец Джером обычно удалялся (поговаривали, выпить виски и поиграть с закадычными друзьями в вист) задолго до последнего вальса, когда мы выключали часть освещения и самые смелые танцевали щека к щеке или грудь к груди. В такие моменты я, естественно, всегда старался пригласить Морин. Она танцевала не особенно хорошо, а танцуя с другими мальчиками и вовсе выглядела явно неуклюжей, что меня совсем не огорчало. Она подчинялась моему уверенному ведению и смеялась от удовольствия, когда я вращал и вращал ее в конце танца, заставляя кружиться юбки. Для воскресных вечеров у нее было два наряда: черная юбка из тафты с разными блузками и белое платье в розовых розочках, которое плотно облегало ее грудь, красивую и хорошо развитую для ее возраста.
Вскоре и другие члены клуба приняли меня, особенно после того, как я присоединился к их футбольной команде, которая в воскресенье днем играла против других приходов южного Лондона, имевших такие же причудливые названия, как наш, и тогда счет матча, например, объявлялся таю «Непорочное Зачатие» – 2, «Драгоценная Кровь» – 1 или «Неустанная Помощь» – 3, «Сорок Мучеников» – ноль. Я играл правым полусредним и так хорошо, что в том сезоне мы выиграли чемпионат лиги. Я оказался впереди по количеству забитых мячей – двадцать шесть. Менеджер команды-соперницы узнал, что я некатолик, и официально заявил, что меня не должны были допускать до игры. Мы думали, что у нас отберут кубок, но когда мы пригрозили выйти из лиги, нам его оставили.
Играли мы в общественных парках на неровных, покатых полях, добираясь туда на трамвае или автобусе, переодевались в сырых, унылых хибарах – в лучшем случае с туалетом и с холодной водой, никакой тебе ванны или душа. После игры грязь засыхала коркой у меня на коленях, и, сидя потом в ванне, я отмачивал их, постепенно распрямляя ноги и воображая, что мои колени – это два вулканических острова, погружающихся в океан. Когда они исчезали, из мутной воды, от которой шел пар, показывался, словно страшный морской змей, мой налившийся кровью пенис – я думал о Морин, которая в это же время мыла голову, готовясь к воскресному вечеру «общения». Она сказала мне, что обычно делает это в ванне, потому что выполоскать Длинные волосы над раковиной трудно. Я представлял, как она сидит в теплой, мыльной воде и, наполнив из-под крана эмалированный кувшин, поливает голову и длинные пряди прилипают к изгибам ее грудей, как у русалки на картинке, которую я когда-то видел.
Морин и еще несколько девушек из молодежного клуба часто приходили на воскресные матчи поболеть за нас. Забив гол, я искал ее глазами среди зрителей, когда трусцой возвращался на середину поля с видом скромным и сдержанным, подражая Чарли Вогану, центральному нападающему «Чарлтон атлетик», и она в ответ с обожанием мне улыбалась. Один мяч я особенно запомнил – зрелищный гол, забитый головой буквально в полете, кажется, это был матч против «Божьей Матери Неустанной Помощи» из соседнего прихода, в Брикли, а значит, это были уже зональные соревнования. Вообще-то гол этот был чистым везением, потому что головой я играл неважно. Все произошло на последних минутах: я принял мяч от нашего вратаря, ударившего от ворот, обошел двух игроков соперника и передал мяч нашему правому крайнему нападающему. Его звали Дженкинс – Дженкси, так мы звали его: маленький, не по возрасту морщинистый, сутулый парень, который курил «Вудбайн» не только до и после матча, но и в перерывах между таймами и был известен тем, что просил затянуться у зрителей во время пауз в самой игре. Несмотря на свой неказистый вид, он был шустрым, особенно если бежал под уклон, как было в тот раз. Он помчался вдоль фланга к угловому флажку и ударил по мячу, по своему обыкновению, не глядя, просто спеша избавиться от мяча до того, как преследовавший Дженкинса левый защитник догонит и врежется в него. Я подоспел на штрафную площадку как раз в тот момент, когда мяч вылетел из угла и оказался передо мной где-то на уровне пояса. Нырнув «рыбкой», я по счастливой случайности принял его головой, прямо лбом. Мяч влетел в сетку, как ракета, вратарь даже не пошевельнулся. Благодаря сетке на воротах (немногие поля, где мы играли, снисходили до таких мелочей) этот гол показался еще более эффектным. Наши противники уставились на меня, разинув рот. Мои товарищи по команде помогли мне встать, похлопывая по спине. Морин и другие девчонки из Непорочного Зачатия прыгали, крича как сумасшедшие. Думаю, с тех пор я ни разу в жизни не переживал момента столь чистого торжества. Именно в тот вечер, проводив Морин до дома после вечера в молодежном клубе, я впервые дотронулся до ее груди поверх блузки.
Прошел уже, должно быть, год, как я впервые заговорил с ней. К физической близости мы продвигались медленно и немыслимо мелкими шажками, по нескольким причинам: из-за моей неопытности, невинности Морин и придирчивого надзора ее родителей. Мистер и миссис Каванаг были очень строгими, даже по меркам тех дней. Они не могли помешать нам встречаться в молодежном клубе и вряд ли могли возражать, чтобы потом я провожал Морин домой, но запрещали нам ходить куда-либо только вдвоем – в кино или куда-то еще. Субботними вечерами Морин сидела с детьми, пока родители отдыхали в Ирландском клубе в Пекаме, но мне, пока их не было, приходить к ним в дом не разрешалось, и ей не позволяли бывать у меня. Конечно, каждое утро мы по-прежнему встречались на остановке, выходя из дому пораньше, чтобы поболтать подольше (только теперь это была автобусная остановка: лондонские трамваи постепенно ликвидировали, пути разобрали и залили дорогу асфальтом, а моего отца перевели на канцелярскую работу в депо, и, надо сказать, он не жаловался). Обычно я вручал Морин любовные послания, чтобы она читала их по дороге в школу – она просила ни в коем случае не посылать их по почте, потому что рано или поздно они попадут в руки родителей. Я же просил ее именно посылать свои письма, мне казалось таким взрослым получать личную корреспонденцию, особенно в этих розовато-лиловых конвертах, пахнущих лавандой, – мой младший брат умирал от любопытства, глядя на них. Я мог не опасаться, что родители прочитают эти письма, тем более что их содержание было совершенно невинным. Сами письма тоже были написаны на розовато-лиловой почтовой бумаге, с тем же запахом лаванды, крупным, округлым почерком, с маленькими кружочками над всеми «i». Думаю, она позаимствовала эту идею из рекламы ручек «Байро». В школе ей постоянно делали замечания по этому поводу. Помимо кратких утренних встреч на остановке, мы могли видеться только в молодежном клубе – на вечерах общения и вечерах игр, на футбольных матчах и во время редких прогулок в зеленом поясе Кента и Суррея в летние месяцы.
Возможно, эти ограничения и помогли нам так долго хранить взаимную привязанность. Мы не успевали наскучить друг другу, а в нашем противостоянии родителям Морин мы ощущали себя участниками в высшей степени романтической драмы. За нас все сказал Нэт «Кинг» Коул в своей песне «Рано еще любить», под аккомпанемент слащавых струнных и гулких фортепьянных аккордов перекатывая во рту гласные, как леденцы:
They try to tell us we're too young,
Too young to really be in love.
They say that love's a word,
A word we've only heard
But can't begin to know the meaning of.
And yet we're not too young to know,
This love will last though years may go…
Это была наша любимая песня, и я всегда старался заполучить в партнерши Морин, когда ставили эту пластинку.
Почти единственной нашей возможностью побыть наедине было время в воскресенье вечером, пока я провожал ее домой после танцев. Поначалу, смущаясь и не зная толком, как вести себя в этой новой ситуации, я тащился позади Морин, засунув руки в карманы. Но одним холодным вечером, к моему огромному удовольствию, она приткнулась ко мне, словно ища тепла, и взяла под руку. Я раздулся, преисполнившись гордости обладателя. Теперь она по-настоящему стала моей девушкой. Держа меня под руку, она болтала, как канарейка в клетке, – о ребятах в молодежном клубе, о своих школьных подругах и учителях, о своей семье с множеством родственников в Ирландии и даже в Америке. Насколько я помню, Морин всегда была переполнена новостями, слухами, анекдотами. Обычные, но пленявшие меня банальности. За стенами школы я старался выбросить учебу из головы, в моих домашних тоже не было ничего интересного по сравнению с семьей Морин, поэтому я предпочитал слушать, а не говорить. Но иногда она расспрашивала меня о моих родителях, о моем детстве и очень любила мои рассказы, как я каждое утро высматривал ее, стоя на углу хэтчфордских Пяти дорог, и не осмеливался заговорить с ней.
Даже после того как она впервые взяла меня под руку, прошло несколько недель, прежде чем я собрался с духом поцеловать ее на прощание, на улице у ее дома. Мой неловкий, неумелый поцелуй, пришедшийся наполовину в губы, наполовину в щеку, застал Морин врасплох, но она с теплотой вернула его. И тут же отстранилась и, пробормотав: «Спокойной ночи», взбежала по ступенькам крыльца; но на следующее утро на остановке ее затуманенные глаза сияли, а в улыбке появилась новая мягкость, и я понял, что для нее этот поцелуй так же памятен, как и для меня.
Мне пришлось учиться целоваться, как пришлось учиться танцевать. В нашей семье, где мужчины составляли большинство, существовало табу на любые прикосновения, тогда как в семье Морин, по ее словам, для всех детей, даже для мальчиков, было обычным делом поцеловать родителей на ночь. Конечно, это было совсем не то, что целовать меня, но объясняло ту непринужденность, с которой Морин поднимала ко мне свое лицо, как удобно и свободно чувствовала себя в моих объятиях. О, восторг этих первых объятий! Что такого в этих подростковых поцелуях? Думаю, они дают интуитивное представление о том, на что будет похож секс: девичьи губы и рот, словно сокровенная внутренняя плоть ее тела – розовая, влажная, нежная. Наверняка то, что мы называем французским поцелуем, засовывая друг другу в рот языки, – это подобие полового акта. Но до этого мы с Морин дошли еще очень не скоро. Многие месяцы нас пьянили простые поцелуи, когда мы стояли обнявшись, слив губы, закрыв глаза и не дыша по нескольку минут кряду.