Текст книги "Терапия"
Автор книги: Дэвид Лодж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Труднее всего было писать за Салли. Эту часть я Александре не показал – поскольку я и ее сделал действующим лицом в этой истории, что она могла счесть вольностью с моей стороны. Я знаю, что Александра приглашала Салли на беседу, потому что спрашивала, не возражаю ли я (я ответил, что нет). И думаю, Салли согласилась, но мне Александра об их разговоре не рассказала, полагаю, ничего утешительного там не было. Заново переживая наш разрыв, как видит его Салли, я испытывал почти физическую боль. Поэтому на середине ее беседа с Александрой плавно перетекает в воспоминания о моих ухаживаниях, хотя переживать заново те дни обещаний и смеха тоже было больно. Самое страшное, что, перед тем как уйти, сказала мне Салли во время тех длинных, кошмарных выходных, наполненных ссорами, мольбами и взаимными упреками, было: «Ты больше не умеешь меня рассмешить». В ту секунду я понял, действительно понял, сердцем, что потерял ее.
Четверг, 27 мая, 10 утра.Вчерашний кусок я писал целый день. Работал без перерыва, только отвлекся на пять минут, чтобы сгонять в «Pret A Manger» за сандвичем с креветками и авокадо, который съел прямо за письменным столом, продолжая писать. Нужно было многое успеть.
Закончил я около семи, почувствовав усталость, голод и жажду. Колено тоже попортило мне крови: долгое сидение в одной позе плохо на нем сказывается. (Кстати, почему «попортило крови»? В словаре говорится, что это от французского выражения se faire du mauvais sang; существовало представление, что при отрицательных эмоциях в кровь поступает желчь в избыточном количестве.) Я вышел размяться и заправиться. Стоял пре красный теплый вечер. Молодежь роилась вокруг станции метро «Лестер-сквер», как обычно в это время суток независимо от времени года. Легко и небрежно одетые, они выплескивались из недр метро, словно какой-то неудержимый подземный поток, разливались по тротуару и кружились у ипподрома, исполненные энтузиазма и ожидания. На что они надеялись? Думаю, большинство не ответило бы на этот вопрос. На приключение, встречу, чудесное преображение их ничем не примечательной жизни. Некоторые, разумеется, пришли на свидание. Я видел, как освещались лица тех, к кому приближался друг или подруга. Они обнимались, не обращая внимания на лысого толстяка в кожаной куртке, который проходил мимо, сунув руки в карманы, и удалялись обняв друг друга за талию, в какой-нибудь ресторан, или кинотеатр, или в бар, гремящий рок-музыкой. Когда мы с Салли только встречались, я обычно поджидал ее на этом углу. Теперь же я купил «Стандарт», чтобы почитать за ужином в китайском ресторане на Лисл-стрит.
Проблема одиноких трапез, во всяком случае одна из проблем, состоит в том, что ты всегда заказываешь слишком много и ешь слишком быстро. Когда в 8.30 я вернулся из ресторана, с раздувшимся животом и отрыжкой, было все еще светло. Но на крыльце уже устраивался на ночь Грэхэм. Я пригласил его посмотреть второй тайм финала Европейского кубка между Миланом и Марселем. Марсельцы выиграли 1:0. Хорошая игра, хотя трудно болеть от души, когда в матче не участвует британский клуб. Я помню, как «Манчестер Юнайтед» с Джорджем Вестом выиграл Европейский кубок. Как мы безумствовали. Я спросил у Грэхэма, помнит ли он это, но он тогда еще даже не родился.
Грэхэму повезло, что он до сих пор занимает крыльцо. Герр Боль, швейцарский бизнесмен, владелец квартиры номер 5, который изредка там останавливается, воспротивился его присутствию и предложил вызвать полицию, чтобы та убрала Грэхэма. Я попросил Боля, чтобы он позволил парню остаться хотя бы потому, что он содержит крыльцо в безукоризненной чистоте и не дает прохожим бросать на него мусор, а пьяницам – использовать в качестве ночного туалета, что они раньше делали часто и обильно. Эта хитрая апелляция к швейцарской одержимости гигиеной себя оправдала. Герр Боль вынужден был признать, что на крыльце стало пахнуть значительно приятнее с тех пор, как там обосновался Грэхэм, и отказался от своей угрозы позвонить в полицию.
Дополнительным аргументом в мою пользу послужило и то, что сам Грэхэм всегда выглядит аккуратно и вообще ничем не пахнет. Меня это долго удивляло, пока однажды я не осмелился спросить, как ему это удается. Он лукаво улыбнулся и сказал, что посвятит меня в эту тайну. На следующий день он повел меня в одно место на Трафальгарской площади, там в стене была дверь с электронным замком, мимо которой я проходил сотни раз, не замечая ее. Грэхэм набрал код, замок зажужжал, и дверь открылась. Внутри оказался подземный лабиринт из помещений, где можно было получить еду, поиграть, принять душ и постирать. Что-то вроде убежища для молодых бездомных. Здесь даже выдают халаты тем, у кого только одна смена одежды, чтобы было в чем посидеть, пока она стирается и сушится. Все это чем-то напомнило мне зал ожидания первого класса на Юстонском вокзале. На днях я послал чек благотворительной организации, которая содержит этот приют. Таким образом, я чувствую себя чуть менее виноватым, когда Грэхэм спит на крыльце. Богач в своем замке, бедняк у его ворот…
На самом деле у меня вообще нет причин чувствовать себя виноватым. Грэхэм сам выбрал жизнь на улице. Выбирать, правда, было особенно не из чего – одно отвратительней другого, – но, возможно, сейчас он живет лучше, чем когда-либо… и совершенно ни от кого не зависит.
– Я властелин моей судьбы, – серьезно объявил он мне как-то раз.
Он где-то видел и запомнил эту фразу, не зная, кто ее автор. Я посмотрел в своем словаре цитат. Она из стихотворения У.Э.Хенли:
Пусть страшны тяготы борьбы,
Пусть муки ждут меня в тиши,
Я властелин моей судьбы,
Я капитан моей души.
Хотел бы и я так.
11.15.Только что позвонил Джейк. Я слушал, как он оставляет свое сообщение на автоответчике, но трубку не снял и не перезвонил. Он пытался соблазнить меня обедом в «Граучо». Он суетится, потому что мы приближаемся к крайнему сроку, после которого «Хартленд» может воспользоваться своим правом нанять другого автора. Ну и пусть нанимает. В последнее время меня гораздо больше интересуют Сёрен и Регина, чем Присцилла и Эдвард. Я знаю, что Олли Силвер не собирается делать программу о Кьеркегоре, сколько бы я ни работал над «Соседями», так чего мне утруждать себя?
То, что я пишу сценарии для ТВ, произвело на Грэхэма большое впечатление, но при упоминании программы он отозвался: «Ах, эта», явно пренебрежительным тоном. Я подумал, что это довольно нахально с его стороны, учитывая, что в тот момент он дул мой чай и поедал морковный торт из «Pret A Manger».
– Да нет, все нормально, – заявил он, – если вам нравятся подобные вещи.
Я заставил его объяснить, почему сериал ему не нравится.
– Ну, там же все не по-настоящему, верно? – сказал он. – То есть каждую неделю в одной семье происходит грандиозная свара, но к концу шоу все улаживается и все снова такие добрые. Ничего никогда не меняется. Никто на самом деле не страдает. Никто никого не бьет. Никто из детей не сбегает из дому.
– Алиса раз убегала, – заметил я.
– Да, минут на десять, – парировал он. Грэхэм имел в виду десять минут экранного времени, но я не стал придираться. Я понял его точку зрения.
2.15 дня.Выходил в паб поужинать, а когда вернулся, на автоответчике было сообщение от Саманты: у нее есть идея, как решить проблему Дебби-Присциллы, и она хотела бы ее со мной обсудить. Сказала, что вернется в офис к трем – долго же она обедает, – впрочем, это дало мне возможность тоже оставить ей сообщение, в котором я просил изложить идею на бумаге и отправить мне по почте. Я сейчас поддерживаю связь с внешним миром только через автоответчики и почту. Это позволяет избегать неприятных разговоров и особенно вопроса «Как твои дела?». Иногда, если я чувствую себя слишком одиноко, то звоню в банк по телефону автообслуживания и проверяю свои счета, и девушка, чей голос записан на пленку, руководит мною, называя цифры условного кода. Голос у нее довольно приятный, и, главное, она не спрашивает, как у меня дела. Хотя, если ты делаешь ошибку, она говорит:
– Извините, возникла проблема.
Как же ты права, дорогая, говорю я ей.
«Я чувствую себя хорошо, только когда пишу. Тогда я забываю обо всех жизненных передрягах, обо всех страданиях, я погружен в свои мысли и счастлив» – дневник Кьеркегора за 1847 год. В процессе написания этих монологов я был не то чтобы счастлив, но занят, поглощен, заинтересован. Это было похоже на работу над сценарием. Передо мной стояла задача, которая требовала решения, и я получил некоторое удовлетворение, решая ее. Теперь, когда я с ней справился и более-менее наверстал упущенное в своем дневнике, я беспокоюсь, нервничаю, мне неуютно, я не способен ни на чем сосредоточиться. У меня нет ни цели, ни задачи, разве что противодействовать Салли, насколько это возможно, в получении моих денег, да и к этому у меня больше душа не лежит. Завтра мне нужно съездить в Раммидж повидаться с адвокатом. Я мог бы дать ему указание капитулировать, оформить развод как можно скорее, дав Салли то, что она хочет. Но принесет ли это мне облегчение? Нет. Еще одна ситуация «или-или». Неважно, что я сделаю, я обречен сожалеть об этом. Если ты разведешься, ты об этом пожалеешь, если ты не разведешься, ты об этом пожалеешь. Разведешься или не разведешься, ты пожалеешь все равно.
Возможно, я до сих пор надеюсь, что мы с Салли снова сойдемся, я снова заживу своей привычной жизнью и все будет по-прежнему. Возможно, несмотря на все мои муки, слезы и планы мести – или из-за них, – я так и не потерял надежды на возрождение нашего брака. Б. говорит А.: «… чтобы воистину отчаяться, нужно воистину захотеть этого: раз, однако, воистину захочешь отчаяться, то воистину и выйдешь из отчаяния: решившись на отчаяние, решается, следовательно, на выбор, т. е. выбирает то, что дается отчаянием – познание самого себя как человека, иначе говоря – сознание своего вечного значения». Думаю, я могу сказать, что выбрал себя, когда отказался от предложения Александры выписать мне прозак, но в тот момент это не казалось актом экзистенциального самоутверждения. Скорее я казался себе пойманным преступником, подставляющим запястья для наручников.
5 30. Мне вдруг подумалось, что можно попытаться завтра попасть на сеанс какой-нибудь терапии, раз уж я все равно еду в Раммидж. Сделал несколько звонков. У Роланда все время занято, но Дадли сможет принять меня днем. Я не стал звонить мисс By. Я не ходил к ней с той пятницы, когда Салли бросила свою бомбу. Что-то не хочется. К мисс By это не имеет никакого отношения. Почему-то они у меня ассоциируются: акупунктура и развал моей жизни.
9 30. Сегодня вечером я поел в индийском ресторане и вернулся домой около девяти, приправив столичное загрязнение воздуха взрывными ароматными ветрами. Грэхэм сказал, что какой-то мужчина звонил в мою квартиру. По его описанию я узнал Джейка.
– Ваш друг, да? – спросил Грэхэм.
– Вроде того, – ответил я.
– Он спросил, давно ли я вас видел, и описал вас не слишком-то лестно.
Естественно, я спросил как.
– Толстоватый, лысый, сутулый.
Последнее определение меня слегка задело. Я никогда не казался себе особо сутулым. Должно быть, это последствия депрессии. Как чувствуешь себя, так и выглядишь. Не думаю, что спина у Кьеркегора согнулась только в результате перенесенной в детстве травмы.
– Что вы ему сказали? – спросил я.
– Ничего, – ответил Грэхэм.
– Отлично. Вы правильно сделали, – сказал я.
Пятница, 28 мая, 7 45 вечера.Только что вернулся из Раммиджа. Я поехал на машине, только чтобы выгулять свой «супермобиль»: я держу его в гараже рядом с Кингз-Кросс, и в последнее время почти им не пользуюсь. Правда, не могу сказать, что сегодня на Ml я приятно провел время. Все шоссе покрылось дорожными разделительными конусами, как сыпью при скарлатине, а из-за двустороннего движения по одной полосе между 9-м и 11-м перекрестками выстроился пятимильный хвост. Очевидно, пробка возникла из-за автомобиля, везущего на прицепе фургон, который врезался в грузовик. Поэтому я опоздал на встречу с Деннисом Шортхаузом. Он специализируется по разводам и семейным тяжбам, заменяя моих адвокатов из конторы Добсона Маккиттерика. До разрыва с Салли я никогда не имел с ним дела. Он высокий, седовласый, сухощавый, носатый и редко встает из-за своего огромного, до жути аккуратного стола. Как некоторые врачи соблюдают противоестественную чистоту и опрятность, очевидно чтобы отпугивать инфекцию, так и Шортхауз, похоже, использует свой письменный стол в качестве своеобразного cordon sanitaire, чтобы держать несчастья клиентов на безопасном расстоянии от себя. На столе стоят лотки для входящей и исходящей документации, всегда пустые, лежит промокательная бумага без единого пятнышка, стоят электронные часы, слегка повернутые в сторону клиентского кресла, чтобы вы видели, как на счетчике в такси, во сколько вам обходятся его советы.
Он получил письмо от адвокатов Салли, в котором те угрожали подать на развод на основании «неразумного поведения».
– Как вы знаете, супружеская измена и неразумное поведение – единственные основания для немедленного развода, – сказал он.
Я спросил, в чем заключается неразумное поведение.
– Очень хороший вопрос, – отозвался Шортхауз, соединяя кончики пальцев и наклоняясь над столом. Он пустился в длинное разъяснение, но, боюсь, я отвлекся и очнулся, только когда осознал, что адвокат умолк и выжидательно на меня смотрит.
– Простите, вы бы не могли повторить? – попросил я.
Его улыбка сделалась чуточку натянутой.
– С какого места повторить? – осведомился он.
– Только последнюю фразу, – сказал я, не имея ни малейшего понятия, как долго он говорил.
– Я спросил вас, на какого рода неразумное поведение, скорее всего, пожалуется миссис Пассмор под присягой.
Я с минуту подумал.
– Могут ли засчитать то, что я не слушал ее, когда она со мной разговаривала? – спросил я.
– Могут, – ответил он. – Это зависит от судьи.
У меня сложилось впечатление, что, если бы меня судил Шортхауз, шансов бы у меня не было.
– Вы когда-нибудь оскорбляли свою жену действием? – полюбопытствовал он.
– Боже сохрани, нет, – испугался я.
– Как насчет пьянства, словесных оскорблений, приступов ревности, лживых обвинений и тому подобного?
– Только после того как она меня бросила, – признался я.
– Я этого не слышал, – сказал адвокат.
Он немного помолчал, прежде чем подвести итог:
– Не думаю, что миссис Пассмор рискнет подать прошение о разводе на основании вашего неразумного поведения. На бесплатного адвоката она рассчитывать не может, и, если проиграет, издержки могут быть значительными. Более того, в вопросе о разводе она окажется на своей исходной позиции. Она угрожает, чтобы заставить вас сотрудничать. Не думаю, что у вас есть основания для беспокойства.
Шортхауз самодовольно улыбнулся, явно гордясь собственным анализом.
– Вы хотите сказать, что она не получит развода? – спросил я.
– О, разумеется, в конце концов она его получит – на основании безвозвратного распада брака. Вопрос в том, сколько вы хотите заставить ее ждать.
– И сколько я хочу платить, чтобы затягивать процесс? – уточнил я.
– Совершенно верно, – произнес он, глянув на часы.
Я сказал, чтобы он продолжал затягивать.
Потом я направился к Дадли. Подъезжая к его дому, я с тоской подумал про все свои прежние визиты, когда я всего-то жаловался на неопределенное общее плохое самочувствие. Когда я уже звонил в дверь, широкофюзеляжный реактивный самолет с ревом пронесся у меня над головой, заставив присесть и заткнуть уши. Дадли сказал, что это новый регулярный рейс на Нью-Йорк.
– Может пригодиться вам по делам службы, – заметил он. – Больше не нужно будет летать из Хитроу.
У Дадли весьма преувеличенное представление о жизни телевизионного сценариста, он окружает ее романтическим ореолом. Я сказал ему, что сейчас живу в Лондоне, и объяснил почему.
– Эфирного масла от распада семьи у вас, скорей всего, нет? – спросил я.
– Могу дать вам что-нибудь от стресса, – предложил он.
Я полюбопытствовал, может ли он как-нибудь помочь моему колену, которое здорово достало меня на Ml. Он постучал по клавишам компьютера и сказал, что попробует лаванду, которая якобы помогает и от болей, иот стрессов. Он достал маленький флакон из своего большого, обитого латунью ящика с эфирными маслами и предложил понюхать.
По-моему, Дадли никогда раньше не использовал лаванду, потому что ее запах вдруг вызвал у меня необычайно яркое воспоминание о Морин Каванаг, моей первой девушке. Она постоянно то появлялась, то исчезала из моего сознания с тех пор, как я начал вести этот дневник, – так на дальней опушке леса мелькает между деревьев смутная фигура, то и дело ныряя в тень. Аромат лаванды вывел ее на свет – лаванда и Кьеркегор. Несколько недель назад я сделал пометку, что символ двойного «а» в современном датском языке – одно «а» с маленьким кружочком над ним – я где-то уже видел, но где – вспомнить не мог. Ну так вот, это почерк Морин. Вместо точки она ставила над своими «i» такие вот кружочки – словно линию пузырьков над строчками, исписанными ее крупным, округлым почерком. Не знаю, откуда она это взяла. Мы переписывались несмотря на то, что каждое утро встречались на трамвайной остановке, просто ради волнующего удовольствия получать личные письма. Я обычно писал ей весьма страстные любовные послания, а она присылала в ответ записочки с разочаровывающими банальностями: «После чая я сделала уроки, потом помогла маме гладить белье. Ты слушал программу Тони Хэнкока? Мы хохотали до упаду». Она писала на розовато-лиловой бумаге из «Вулворта» с ароматом лаванды. Аромат из флакончика Дадли воскресил все это в памяти – не только почерк, но и саму Морин в каждой ее черточке. Морин. Моя первая любовь. Первая женская грудь.
Когда я приехал, в почтовом ящике лежало письмо от Саманты с предложением, как вывести Дебби из «Соседей»: в последней серии Присциллу, едущую на велосипеде, сбивает грузовик, и она погибает на месте, но возвращается как призрак, видимый только Эдварду, и побуждает Эдварда найти себе другую спутницу жизни. Не слишком оригинально, но кое-что выжать из этого можно. Надо признать, девочка толковая. В другом настроении я, может быть, и повозился бы с этой идеей. Но сейчас я ни о чем не могу думать, кроме Морин. Я чувствую, как меня охватывает непреодолимое желание написать о ней.
Морин.
Воспоминания
О существовании Морин Каванаг я впервые узнал, когда мне было пятнадцать, однако прошел почти год, прежде чем я заговорил с ней и спросил ее имя. По будням я видел ее каждое утро, стоя на остановке трамвая, который вез меня до первой пересадки моего нудного и длинного путешествия в школу. Это была Ламбетская коммерческая классическая школа, существовавшая на дотации, в которую меня с самыми лучшими намерениями протолкнул директор моей начальной школы, и я, к несчастью, поступил, сдав соответствующие экзамены. Я говорю – к несчастью, потому что теперь понимаю – я был бы более счастлив, а значит, большему бы научился в каком-нибудь менее престижном и претенциозном заведении. Я не был лишен способностей, но мой социальный и культурный уровень был недостаточен, чтобы извлечь пользу из образования, которое предлагала Ламбетская коммерческая школа. Это было старинное заведение, которое чрезмерно кичилось своей историей и традициями. Туда принимали как платных учеников, так и «сливки» из числа одиннадцатилеток, успешно сдавших экзамены по окончании начальной школы. Ламбетская коммерческая следовала образцу классической английской привилегированной частной средней школы: с разделением учеников на группы (хотя пансиона не было), с часовней, школьным гимном на латыни и бесчисленным множеством священных ритуалов и привилегий. Корпуса школы из потемневшего красного кирпича были выстроены в неоготическом стиле, с башнями и бойницами, с главным залом собраний и витражами в часовне. Учителя носили мантии. Я так туда и не вписался, ничем не блистая и тащась в хвосте класса большую часть своей школьной карьеры. Мама с папой не имели возможности помогать мне с домашними заданиями и не переживали по поводу того, что я делал их кое-как По вечерам я в основном слушал по радио комедийные передачи (моей классикой были «Итма», «Приключения на болоте», «Твоя очередь – продолжай», «Шоу Гунов», а не «Энеида» и «Дэвид Копперфилд») или играл в футбол и крикет на улице с приятелями из соседней средней школы. В Ламбетской коммерческой спорт поощрялся – нам даже давали форменную спортивную шапочку с эмблемой школы, – но зимой играли в регби, которое я терпеть не мог, а школьный крикет сопровождался такой помпой и церемониями, что я умирал со скуки. И лишь ежегодный школьный спектакль, где мне всегда доставалась комическая роль, давал мне возможность самоутверждения. В остальном я был обречен чувствовать себя тупым и неотесанным. Я сделался клоуном класса и вечной мишенью для сарказма преподавателей. Меня часто пороли. С нетерпением ждал я возможности покинуть школу после выпускных экзаменов, которые и не надеялся сдать.
Морин ходила в школу монастыря Святого Сердца в Гринвиче, тоже благодаря успешно сданным экзаменам после начальной школы. Из Хэтчфорда, где мы оба жили, ездить туда было так же далеко и неудобно, как и в Ламбетскую коммерческую, только в противоположную сторону. Думаю, что Хэтчфорд, построенный в конце девятнадцатого века, был сначала очень живописным пригородом Лондона – долина Темзы встречается здесь с первыми суррейскими холмами, – но к тому времени, как я появился на свет, он уже оказался в черте города и пришел в упадок. Морин жила на вершине одного из тех самых холмов в огромном викторианском особняке, который был поделен на квартиры. Ее семья занимала цокольный и первый этажи. Мы жили в одноэтажном многоквартирном доме, с соседями через стенку и справа, и слева, на Альберт-стрит, отходящей от главной дороги у подножья холма, по которой ходили трамваи. Мой отец был вагоновожатым.
Трудная это была работа. По восемь часов, а то и больше ему приходилось управлять трамваем, стоя на площадке, открытой всем ветрам, а для включения тормозов требовалось еще и значительное физическое усилие. Зимой он приходил с работы промерзший и измученный, садился на корточки около камина, топившегося углем, и даже не мог говорить, пока не оттаивал. Тогда уже существовали и более современные трамваи, обтекаемой формы и полностью закрытые, – такие я иногда видел в других районах Лондона, но мой папа всегда работал на старых, изношенных, с открытыми площадками довоенных трамваях, которые катили от остановки к остановке скрежеща, гремя, скрипя и кренясь из стороны в сторону. Эти красные двухэтажные трамваи с одним сигнальным фонарем спереди, который щурился в тумане, словно близорукий глаз, их лязгающие звонки, латунные поручни и деревянные сиденья, отполированные бесчисленными ладонями и задами, их верхние площадки, провонявшие сигаретным дымом и блевотиной, их закутанные, с серыми лицами водители и жизнерадостные кондукторши в митенках неотделимы от моих воспоминаний о детстве и юности.
В будни каждое утро мой путь в школу начинался с трамвайной остановки «Пять дорог Хэтчфорда». Обычно я ждал не на самой остановке, а перед ней, на углу у цветочного магазина, откуда было видно трамвай, едва он появлялся из-за дальнего поворота на главной улице, покачиваясь на рельсах, как галеон на волнах. Сместив угол зрения градусов на тридцать, я также мог видеть круто поднимавшуюся длинную, прямую Бичерс-роуд. Морин появлялась наверху в одно и то же время – без пяти восемь, спуск занимал у нее три минуты. Проследовав мимо меня, она пересекала улицу и проходила несколько ярдов вперед, на остановку трамвая, идущего в противоположную сторону. Я смело разглядывал ее издалека, а когда она уже была близко – украдкой, делая вид, что высматриваю свой трамвай. Она проходила мимо и, повернувшись ко мне спиной, ждала трамвая на другой стороне улицы, а я продолжал наблюдать за ней. Иной раз, когда она проходила мимо, я отваживался, изображая скуку или нетерпение по поводу непоявлявшегося трамвая, бросить на нее взгляд, словно бы ненароком. Обычно она шла опустив глаза, но однажды посмотрела прямо на меня, и наши взгляды встретились. Она залилась пунцовой краской и прошла мимо, глядя себе под ноги. Кажется, минут пять после этого я не дышал.
Так продолжалось несколько месяцев. Может быть, год. Я не знал, кто она, вообще ничего о ней не знал, кроме того, что люблю ее. Она была красивая. Наверное, менее впечатлительный или более искушенный наблюдатель посчитал бы, что у нее слишком короткая шея или полноватая талия и назвал бы ее лишь «симпатичной» или «милой», но для меня она была красавицей. Даже в школьной форме: в шляпке, напоминавшей очертаниями котелок, в габардиновом плаще и юбке в складку на лямках, все темно-синего цвета, такого не выразительного, угнетающего оттенка, – она была прекрасна. Шляпку она носила, кокетливо сдвинув назад, а возможно, ее сдвигали упругие от природы волосы рыжевато-каштанового цвета. Поля шляпки обрамляли ее лицо, имевшее форму сердечка, – и при виде этого сердечка останавливалось мое сердце. У нее были большие темно-карие глаза, маленький, аккуратный носик, крупный рот и подбородок с ямочкой. Как можно описать красоту словами? Это безнадежно, все равно что составлять фоторобот. Ее длинные, волнистые волосы закрывали уши и, скрепленные на затылке заколкой, пышной гривой ниспадали до середины спины. Полы ее плаща развевались на ходу, она носила его нараспашку, завязав сзади пояс и завернув рукава, так что видны были манжеты белой блузки. Позднее я узнал, что она и ее школьные подруги тратили бесконечные часы, изобретая и внося в школьную форму эти едва заметные изменения, чтобы как-то обойти строгие правила монахинь. Учебники она носила в какой-то сумке, похожей на хозяйственную, что придавало ей женственный, взрослый вид, и мой большой кожаный ранец казался по сравнению с ее сумкой детским.
Последнее, о чем я думал, засыпая, и первое, открыв глаза, была она. Если – что случалось крайне редко – она с опозданием появлялась наверху Бичерс-роуд, я пропускал свой трамвай. Я скорее был готов снести последствия опоздания в школу (два удара тростью), чем лишиться ежедневного лицезрения Морин. Это была самая чистая, самая бескорыстная романтическая любовь. Мы были словно Данте и Беатриче из предместья. Никто не знал о моей тайне, и я не выдал бы ее даже под пыткой. В то время я переживал обычную гормональную бурю подросткового периода, захлестываемый переменами в теле и ощущениями, которые я не мог контролировать и названий которым не знал – эрекции, ночные поллюции, появляющиеся на геле волосы и все прочее. В Ламбетской коммерческой школе уроков сексуального воспитания не было, а мои мама и папа, с их глубоко въевшимся строгим пуританством, присущим почтенному рабочему классу, никогда не обсуждали эти вопросы. Разумеется, на школьной площадке рассказывали обычные неприличные анекдоты и бахвалились, тема богато иллюстрировалась на стенах школьных уборных, однако добиться от тех, кто вроде бы что-то знал, основополагающей информации без того, чтобы не расписаться в унизительном невежестве, было трудно. Однажды парень, которому я доверял, просветил меня по части взаимоотношений полов, когда мы возвращались из кафе, где подавали рыбу с жареным картофелем и посещать которое нам запрещалось, – «когда член у тебя станет твердым, надо сунуть его в щелку у девчонки и кончить туда», – но данный акт, хоть и наводил на размышления, казался отвратительным и нечистым, мне совсем не хотелось связывать его с ангелом, который ежедневно спускался с вершины Бичерс-роуд навстречу моему немому обожанию.
Конечно, я страстно желал заговорить с ней и постоянно думал о возможных способах вступить с ней в беседу. Самое простое, говорил я себе, как-нибудь утром улыбнуться и поздороваться, когда она будет проходить мимо. В конце концов мы же не совсем чужие – это было бы совершенно обыкновенным поступком в отношении любого человека, которого ты регулярно встречаешь на улице, даже если не знаешь его имени. Самое худшее, что могло меня ждать, – она бы просто не обратила на меня внимания, прошла бы мимо, не ответив на приветствие. Ах, от мыслей о худшем все внутри холодело. И что я буду делать на следующее утро? И все утра потом? До тех пор пока я не заговорил с ней, она не имела возможности отвергнуть меня, и моя любовь пребывала в безопасности, пусть даже и без ответа. Сколько часов я провел, предаваясь мечтам о более драматических и действенных способах познакомиться с ней – например, спасал ее от верной смерти, когда она вот-вот должна была угодить под трамвай, или защищал от нападения некоего хулигана, хотевшего ограбить или изнасиловать ее. Но при переходе дороги она всегда проявляла достойную восхищения осторожность, а в восемь часов утра на улицах Хэтчфорда наблюдался явный недостаток хулиганов (ведь это был 1951 год, когда словосочетание «уличный грабеж» еще не стало привычным и даже ночью одинокие женщины чувствовали себя в безопасности на хорошо освещенных улицах Лондона).
Событие, которое наконец свело нас, оказалось менее героическим, чем в этих воображаемых сценариях, но для меня оно равнялось почти что чуду, словно какое-то сочувствующее божество, зная о моем страстном, доведшем меня до немоты желании познакомиться с этой девочкой, наконец потеряло терпение, подняло ее в воздух и швырнуло на землю к моим ногам. В тот день она появилась наверху Бичерс-роуд с опозданием, и я видел, как она спешит вниз по склону холма. То и дело Морин пыталась бежать – так, весьма мило, бегают все девушки, откидывая ноги от колена в стороны, – а потом, из-за тяжелой сумки с книгами, переходила на стремительный шаг. Такая, запыхавшаяся, она казалась еще красивее. Шляпка слетела у нее с головы, удерживаемая узкой резинкой, и длинная грива волос моталась туда-сюда, а от энергичной ходьбы волнующе колыхалась ее грудь под белой блузкой и лямками юбки. Я дольше, чем обычно, смотрел на Морин в упор, так долго, сколько хватило смелости; но потом, чтобы не произвести впечатление грубо пялившегося типа, мне пришлось отвести глаза и притворно глянуть вдоль главной улицы, не идет ли мой трамвай, который, между прочим, в этот момент был уже совсем близко.
Я услышал вскрик – и вот она лежит у моих ног, а вокруг рассыпаны книги. В очередной раз припустившись бежать, она зацепилась носком туфли за чуть выкупающую плиту тротуара и упала, выронив сумку. Девушка в мгновение ока вскочила на ноги, я даже не успел протянуть ей руку, зато помог собрать книги и заговорил с ней: «Вы целы?» «Угу, – отозвалась она, посасывая оцарапанный палец. – Вот бестолочь». Последнее она явно адресовала себе или, возможно, плите тротуара, но не мне. Она сильно покраснела. Прошел мой трамвай, его колеса скрежетали и повизгивали на рельсах, пока вагон сворачивал за угол.