Текст книги "Джек в Австралии. Рассказы"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
– Еще пару подтяжек, Уильям! – возбужденно крикнул солдат. Он навалился на ноги пленника и ухитрился обмотать ему подтяжкой коленки. Тот вновь затих. Слышно было как тикают часы.
Женщина смотрела на поверженного человека, на прямые, сильные ноги и руки, на мощную, усмиренную путами спину, лицо с широко расставленными глазами – так бычок на телеге, увязанный в рогожу, тужится в немом усилии, запрокидывая голову назад. Смотрела и торжествовала.
Связанное тело забилось снова. Она смотрела, не отрываясь, как перекатываются буграми мускулы – на плечах, на бедрах, на длинных стройных ногах. Даже теперь он мог разорвать веревки. Ей стало страшно. Но бойкий солдатик уселся мужчине на плечи, и через несколько мгновений опасность миновала – пленник затих окончательно.
– Ну как, – сказал, обращаясь к нему, благоразумный сержант, – если мы вас развяжем – даете обещание, что уйдете и не будете больше буянить?
– Здесь, в доме, я не позволю его развязывать! – крикнула женщина. – Я ему ни на грош не доверяю!
Все примолкли.
– Можно вынести наружу и там развязать, – сказал резвый солдат. – А если вздумает баловать, тогда позовем полицию.
– Да, – сказал сержант. – Можно и так. – И другим, полным суровости голосом опять обратился к пленнику: – Мы вас снаружи развяжем, а вы наденете пальто и без шума уйдете – договорились?
Мужчина не отозвался; он лежал, как связанное животное, широко открыв темные, блестящие глаза. Минута прошла в озадаченном молчании.
– Ладно, порешили, – раздраженно сказала женщина. – Выволакивайте его отсюда без долгих разговоров, и будем дом запирать.
Солдаты так и сделали. Подняв мужчину, они вчетвером неуклюже вынесли его на безлюдную площадь перед трактиром; за ними, неся пальто и кепку, вышла хозяйка. Молодые солдаты проворно сдернули с ног пленника подтяжки и поскорее юркнули в дом. Они были в одних носках, а звезды на дворе обжигали холодом. Они сгрудились в дверях, выглядывая наружу. Мужчина недвижно лежал на холодной земле.
– Ну вот, – понизив голос, сказал сержант, – теперь вы, хозяюшка, идите в дом, а я ему малость ослаблю узел – дальше он сам сумеет распутать.
В последний раз она взглянула на растерзанного, связанного по рукам и ногам мужчину; он уже сидел на земле. Потом вошла в дом, и тотчас вслед за нею – сержант. Слышно было, как они запирают двери и закладывают ее на засов.
Мужчина, сидя на земле, задвигался, напрягся, пытаясь ослабить веревку. Но даже сейчас высвободиться оказалось не так-то просто. Со связанными руками, он не без труда поднялся на ноги, подошел к старой каменной ограде и стал тереть веревку о неровный ее край. Веревка – в сущности, косица, сплетенная из травы, – быстро разлохматилась, лопнула, и мужчина сбросил с себя путы. Он был весь покрыт ушибами. Болели руки, исполосованные веревкой. Он медленно растер их. Потом поправил на себе костюм, нагнулся, надел кепку, кое-как натянул пальто и побрел прочь.
Очень ярко горели звезды. Размеренно пульсировал в ночи чистый, как хрусталь, луч маяка под утесами. Точно во сне, мужчина брел по дороге мимо кладбища. Потом остановился и долго стоял, прислонясь к какому-то забору.
Очнулся он от того, что у него сильно замерзли ноги. Он встряхнулся, собрался с мыслями и в ночном безмолвии повернул назад, к трактиру.
Трактир стоял, погруженный в темноту. На кухне, правда, горел свет. Мужчина помедлил в нерешительности. Потом тихонько приналег на дверь.
К его удивлению, дверь оказалась незапертой. Он вошел и неслышно притворил ее за собой. Спустился с приступка, обогнул стойку и шагнул в освещенную кухню. В кухонной плите потрескивали ветки дрока; перед плитой сидела его жена. Широко разведя колени, она устроилась прямо перед плитой на стуле, придвинутом к решетке. Когда он вошел, она оглянулась через плечо, но ничего не сказала. И опять уставилась на огонь.
В маленькой, узкой кухне было тесно. Мужчина бросил кепку на стол, покрытый желтоватой клеенкой, и примостился спиной к стене возле очага. Жена его сидела, все так же разведя колени, опираясь ногами на стальную решетку и уставясь в огонь немигающим взглядом. Ее кожа была гладкой и розовой в бликах огня. Все в доме сверкало чистотой. Мужчина тоже сидел молчаливо, понурив голову. Так текли минуты.
Каждый ждал, когда другой заговорит. Женщина наклонилась вперед, засовывая торчащие хворостины глубже в печь сквозь прутья решетки. Он поднял голову и взглянул на нее.
– Все спать легли, что ли? – спросил он.
Но она наглухо замкнулась в молчании.
– Холодина-то какой на улице, – заметил он, словно рассуждая сам с собой.
И положил руку – большую, рабочую, но хорошей формы руку – на жарко начищенную крышку плиты, черную и гладкую, как бархат. Женщина упорно не поворачивала головы в его сторону, но сама нет-нет да и косилась на него незаметно, краем глаза.
Мужчина, напротив, не сводил с нее блестящих глаз с расширенными, мерцающими, словно у кота, зрачками.
– Я бы в любой толпе распознал тебя, – сказал он. – Хоть и не ожидал, что ты эдак раздобреешь. Ишь, как хорошо поправилась.
Она еще несколько секунд хранила молчание. Потом, не вставая, круто повернулась к нему лицом:
– Погулял пятнадцать годочков да и припожаловал как ни в чем не бывало? Кто ты есть после этого, сам посуди? Думаешь, я не слыхала, как ты время проводил – и в Батт-сити, и еще кое-где?
Он и теперь не отвел от нее безмятежного, до прозрачности ясного взгляда.
– Да, – сказал он. – Ездит народ туда-сюда, временами и до меня о тебе кой-чего доходило.
Женщина гордо выпрямилась.
– И что же это тебе на меня клепали? – величественно произнесла она.
– Почему клепали? Просто рассказывали, что, дескать, живешь – не тужишь, дела идут отлично, и всякое такое.
Голос его звучал сдержанно, ровно. В ней с новой силой всколыхнулся гнев. Но она подавила его – отчасти, сознавая, что собеседник небезопасен, но больше, пожалуй, оттого, что так безбожно красива была эта голова, эти прямые, словно нарисованные, брови; она не в силах была ожесточиться.
– А вот мне про тебя говорили другое, – сказала она. – И больше говорили дурного, чем хорошего.
– Вполне возможно, – согласился он, глядя на огонь. «Давненько не видел, как горит дрок», – подумалось ему. Они помолчали; хозяйка наблюдала за выражением его лица.
– И ты еще называешь себя мужчиной! – проговорила она, скорее не с гневом, а с презрительной укоризной. – Бросить женщину, как ты меня бросил, не заботясь, что с ней будет, а после этого объявиться, и, главное, молчком, как будто так и надо.
Он подвинулся на стуле, расставил ноги и, опершись руками на колени, упорно продолжал смотреть в огонь, ничего не отвечая. Черноволосая, коротко стриженая голова его очутилась так близко от женщины, что она чуть не отпрянула назад, точно он мог ее укусить.
– Это, по-твоему, называется вести себя как мужчина? – повторила она.
– Да нет, – отозвался он, подталкивая пальцами в огонь концы веток. – Как это называется? Как ни назови, оно вроде бы ничего не меняет.
Она наблюдала за каждым его движением. Молчание, которым прерывался их разговор, с каждым разом тянулось все дольше, хотя ни он, ни она не сознавали этого.
– А все же интересно знать, как ты о себе понимаешь! – запальчиво, с обидой воскликнула она. – Просто интересно – за кого ты себя принимаешь? – Возмущаясь, она откровенно недоумевала.
– Что ж, – сказал он и, подняв голову, оглянулся на нее. – Пускай другие отвечают за свои прегрешения, а я уж за свои как-нибудь отвечу сам.
Ей как будто сердце охватило горячей волной, когда он поднял к ней лицо. Она отвернулась, тяжело дыша, едва сохраняя власть над собой.
– Ну а меня ты за кого принимаешь? – с откровенной беспомощностью спросила она его.
Подняв к ней лицо, он скользнул взглядом по мягкой округлости ее щек, по пышной, мягко вздымающейся груди.
– За женщину в самом лучшем виде, – отвечал он с той немногословной прямотой, которая всегда имела такую власть над ней. – Экая стать, я таких нигде не встречал, провалиться мне, да притом и краля такая. Вот не думал, что ты так приятно раздобреешь, – ей-ей, не думал, не гадал.
Горячая волна залила ей сердце под пристальным взглядом этих агатовых, блестящих глаз.
– Как же краля, то-то ты пятнадцать лет любовался!
Он сидел, не отвечая, смотря на нее все так же напряженно-внимательно.
И вдруг встал. Она невольно вздрогнула. Но он лишь уронил коротко:
– Жарко здесь стало.
Стянул с себя пальто, бросил его на стол. Женщина между тем опасливо затаила дыхание.
– Фу ты, че-ерт, досталось же моим рукам от веревки, – протяжно сказал он, растирая себе руки и плечи.
Она сидела, все так же опасливо притаясь на стуле.
– Ох и востра же ты, что так меня подловила, а? – Он медлительно усмехнулся. – Лихо расправилась со мной, ох и лихо. Не растерялась – не-ет, чтоб я пропал.
Он сел и подался вперед, ближе к ней.
– Я на тебя за это зла не держу – ей-ей, не держу. Уважаю в женщине удаль. Бой-баба – это по мне.
Она лишь молча глядела в огонь.
– Мы с тобой с самого первоначала воевали. И что же – только ты меня увидела, как в ту же минуту принялась за старое. Востра, черт меня подери, – я и опомниться не успел. Бедовая, пропади я пропадом, умеешь постоять за себя. Разве другая бы меня эдак одолела? Не-ет, другую такую во всей Америке не сыщешь, чтоб я пропал. Хороша женщина, в наилучшем виде, – честно говорю, самый сок.
Она сидела, глядя в огонь, и молчала.
– Молодец, боевая – лучше и желать нельзя, не сойти мне с этого места, – сказал он, протягивая руку и тихонько, несмело трогая ложбину между полными, теплыми ее грудями.
Она вздрогнула всем телом. Но продолжала глядеть в огонь, а рука его тем временем украдкой забиралась все глубже в ложбину между ее грудей.
– И не подумай, что я нищим вернулся, за милостыней, – говорил он. – У меня не то что тысяча фунтов, а и поболе наберется за душой, не сомневайся. А что мне вместо здрасьте руки вяжут – это в самый аккурат мне по нраву, правда. Но чтобы ты отрекалась, что ты мне жена, – такому не бывать…
Рубеж
Катрин Фаркуар и в сорок лет оставалась красивой и, хотя утратила былую стройность, привлекала пышной и зрелой женственностью. Носильщики-французы суетились вокруг нее, казалось, даже чемоданы этой дамы будят в них чувственность. К тому же Катрин одаряла их непомерно щедрыми чаевыми. Во-первых, она никогда не знала цены деньгам, а во-вторых, панически боялась недоплатить, да еще услужливому мужчине.
И впрямь смешно смотреть, как эти французы – и не только носильщики – суетятся вокруг нее, величают «мадам». Сколько чувственности в их обхождении! Ведь она немка, из бошей. За пятнадцать лет супружества с англичанином – вернее, с двумя англичанами – она в сути своей не изменилась. Как родилась дочерью немецкого барона, так ею и осталась, и душою и телом, хотя и обрела в Англии вторую родину. Да и по виду немка: свежее, моложавое лицо, крепко сбитая фигура. Впрочем, как и у большинства людей, в жилах ее текла не только немецкая кровь, были у нее в роду и русские, и французы. Она часто переезжала из страны в страну, и все вокруг уже изрядно приелось. Можно понять, почему так суетились парижане, ловили для нее такси, уступали место в омнибусе, предлагали меню в ресторане, подносили чемоданы – для них это почти плотское удовольствие. Катрин они очень забавляли. И что греха таить, парижане пришлись ей по душе. Угадывала она в них мужское начало, хотя и иное, нежели в англичанах. Завидит парижанин миловидное лицо, пышную фигуру, искорку беспомощности в глазах и самозабвенно бросается на помощь. Катрин отлично понимала, что с сухой и внешне суровой англичанкой или американкой французы не стали бы церемониться. И их отношение Катрин полностью разделяла: нарочитая самостоятельность вредит любой женщине.
На Восточном вокзале французам, конечно, в каждом пассажире мерещился бош, и носильщики держались с показной, почти детской заносчивостью, впрочем, скорее по привычке. Однако Катрин Фаркуар проводили до самого ее места в первом классе – все с той же плотоядной готовностью. Как-никак мадам путешествует одна.
В Германию она ехала через Страсбург, в Баден-Бадене ее поджидала сестра. Филип, ее муж, тоже был в Германии – корреспондентом от своей газеты. Катрин порядком надоели газеты и их высосанные из пальца «корреспонденции». Филип, правда, человек умный и по журналистским меркам незаурядный.
Она давно убедилась, что и весь ее круг составляли в основном люди незаурядные. С заурядными она не водилась никогда, а все Выдающиеся (да еще с большой буквы) давно и основательно вымерли. Да и нынешняя жизнь, насколько она знала, такова, что в ней нет места истинно выдающейся личности. Зато она кишмя кишит ничтожными заурядностями, да и незаурядных людей хватает. Видимо, думалось ей, так и должно быть.
Но иной раз закрадывались сомнения.
К примеру, Париж, его Лувр, Люксембургский сад, Нотр-Дам – все это для Выдающихся. Места эти так и взывали к великим духам прошлого. А «заурядные» и «незаурядные» людишки точно воробьи: дерутся из-за крох да пачкают дворцовый мрамор.
Париж воскрешал для Катрин ее первого мужа, Алана Анструтера, рыжеволосого воина-кельта, отца ее двоих ныне взрослых детей. Жила в Алане сверхъестественная убежденность, что обычные человеческие мерки не для него. И откуда она взялась, Катрин так и не разгадала. Сын шотландского баронета, капитан шотландских стрелков – возгордиться вроде бы не с чего. У Алана была привлекательная внешность, неистовые голубые глаза, ему шла форма, даже килт – юбка шотландского стрелка. Ничто, даже нагота не умаляли его мужественности, сухопарое тело дышало отвагой и властностью. Не по нраву Катрин пришлась лишь его непоколебимая внутренняя уверенностью в собственном превосходстве, своей избранности. Алан был умен и допускал, что генерал А. или полковник Б. по положению выше его. Но столкнись он с кем-нибудь из них, сразу на худом лице надменно выгибалась бровь и в почтительное приветствие вкрадывалась едва заметная презрительная нотка.
Сколь бы избранным Алан себя ни сознавал, добился он в делах житейских не очень многого. Неоспоримо одно: Катрин любила его, а он – ее. Правда, когда дело касалось их врожденной избранности, коса находила на камень. Ибо очаровательная Катрин, подобно царствующей в улье пчеле, полагала, что только ей должны воздаваться самые высокие почести.
Неуступчивый и высокомерный, Алан ни словом не попрекал ее, лишь порой в его взгляде вспыхивали ярость, оторопь и негодование. Это оторопелое негодование было просто невыносимо. Да что, в конце концов, он о себе мнит?!
Суровый неглупый шотландец с философским складом ума, но обделенный чувствами. Обожаемого ею Ницше он презирал. Как стерпеть такое! Алан представлялся себе скалой, о которую разобьются все волны современного ему мира. Однако они не разбивались.
Тогда Алан всерьез занялся астрономией и стал разглядывать в телескоп другие миры, один дальше другого. Казалось, он нашел в этом успокоение.
Десять лет прожили они вместе, потом судьба разлучила их, хотя они по-прежнему страстно любили друг друга. Ни простить, ни уступить один другому не мог – мешала гордость, а связать свою жизнь с кем-либо со стороны тоже мешало высокомерие.
С университетской скамьи Алан водил знакомство с другим шотландцем – Филипом. Тот учился на адвоката, но занялся журналистикой и весьма преуспел. Невысокий брюнет, умный, хитрый, проницательный. Женщин в нем как раз и привлекали проникновенный взгляд черных глаз да некая загадочность маленького смуглого шотландца. И еще одним замечательным свойством обладал он: словно любящий пес, умел одарить теплом и лаской. Причем в любую минуту, стоило лишь захотеть. Долгие годы Катрин относилась к нему весьма прохладно, даже чуть пренебрежительно, но потом подпала под чары темноглазого хитреца.
– Эх ты! – бросила она как-то Алану, разозлившись на его господское высокомерие. – Тебе даже невдомек, что женщина тоже живое существо! В этом тебе до Филипа далеко! Он неплохо разбирается в женской душе.
– Ха! Этот плюгавый… – И Алан наградил друга презрительно-непристойным эпитетом.
Однако знакомство их не угасло, в основном стараниями Филипа, он необычайно сильно любил Алана. А тот лишь равнодушно снисходил. Впрочем, он привык к Филипу, а привычка значила для него много.
– Алан поразительный мужчина! – делился Филип с Катрин. – Истинный мужчина, таких мне не доводилось встречать.
– Ну почему же? – удивилась Катрин. – А себя вы разве не считаете истинным мужчиной?
– Ну что вы, я совсем не такой. Я всегда уступаю, подчиняюсь – в этом моя сила. Могу увлечься, потерять голову, правда, до сих пор всякий раз удавалось ее вновь найти. Алан же, – голос у Филипа зазвучал почтительно и даже с завистью, – Алан же никогда не потеряет головы. Таких мужчин я больше не встречал.
– Если бы! – вздохнула Катрин. – Алана легко обвести вокруг пальца, сыграв на чем угодно, хотя бы на тщеславии.
– Нет, вам это полностью не удастся, – возразил Филип. – Его просто невозможно обмануть. Все, что для него в жизни имеет смысл, проверено им раз и навсегда. Проверено на истинность, понимаете? Весь он в этом – истинен до мозга костей и другим быть просто не может.
– Ну, вы его переоцениваете, – презрительно фыркнула Катрин.
Но когда позже в разговоре с мужем они коснулись Филипа и Алан лишь равнодушно пожал плечами, Катрин не стерпела:
– Плохой ты друг!
– Друг? – переспросил он. – Никогда не принимал его за друга. Если он считает меня своим другом, так это его дело. Меня он решительно никогда не интересовал и не интересует. Он совсем другой человек, между нами стена.
– Тогда не позволяй ему считать себя твоим другом. Не позволяй преклоняться перед тобой, скажи прямо, что это тебе не по душе.
– Говорил не раз. Его это лишь умиляет. По-моему, он и не представляет наших отношений по-иному.
И Алан вернулся к своему телескопу.
Пришла война, а с ней и разлука с Аланом, его полк отправляли во Францию.
– Ну вот, теперь тебе расплачиваться за то, что вышла замуж за солдата. Еду сражаться с твоими соотечественниками. Вот как обернулось.
Она даже не заплакала – так больно ударили его слова.
– До свидания! – Он нежно и крепко поцеловал ее в губы. Как-никак, прощался со своей женой.
Обернулся, во взгляде – и нежность и забота мужа о любимой женщине. А еще читалось в голубых глазах смирение перед судьбой. И от этого взгляда вскинулась душа Катрин. Переменить бы все! Переменить бы прошлое, весь ход истории, чтобы отвратить эту ужасную войну! В потайном уголке души еще теплилась надежда; ее всесильная любовь и воля способны пустить историю по другому руслу, даже вспять.
Но в привычно-ласковом мужнином поцелуе, в его объятиях, во взгляде угадала она отрешенность и смирение и поняла, что ее надеждам не сбыться. Что вся сила, вся власть ее материнского и женского сердца – ничто перед неодолимым течением человеческой судьбы. Правильно говорил Алан: лишь мужской холодный и сильный разум, приемля неодолимые невзгоды, способен угадывать течение судьбы, которое принесет его к спасительным берегам. Но сперва нужно выдержать эту долгую череду невзгод.
На мгновение дрогнула ее воля, отчаялась душа. Но вот Алана уже нет. И сразу в глубине ее существа возродились прежние уверенность и сила.
Немалым утешением стал для нее Филип. Он проклинал войну и все, что ее породило, считая, что человечество должно признать ее величайшей и позорнейшей ошибкой.
Катрин, однако, чуяла немецким своим нутром, что это не ошибка. Война явилась как неизбежность, даже как необходимость. Но любовь Филипа несказанно успокаивала, и мало-помалу Катрин приходила в себя.
Алан не вернулся. Весной 1915 года он пропал без вести. Катрин не горевала по нему. И представляла его не иначе как живым. Она даже ликовала. Еще бы: теперь пчелка-царица расправит крылья, ей покорится весь мир, ей – Женщине, Матери, Кормилице с хлебным колосом в руке, а не Мужчине с мечом.
Филип всю войну прошел журналистом, отстаивая гуманность, истину и мир. И безмерно утешая Катрин. В 1921 году она вышла за него замуж.
Хоть и отмерен уготованный нам жребий – осталось лишь отрезать по этой мерке, – иной раз промедлит десница судьбы, будто кто отведет ее.
Поначалу новое замужество радовало Катрин, успокаивало душу, услаждало плоть – могла ли она желать лучшего в тридцать восемь лет? Он и ласкал, и утешал, и предугадывал любое ее желание.
Потом Катрин стала замечать в себе необъяснимые и все более путающие перемены. Она сделалась неуверенной и нерешительной, словно заболела. Жизнь казалась все скучнее и фальшивее, такого чувства она раньше не испытывала. Она даже не сопротивлялась и не страдала. Тело омертвело, не внимало окружающему. Жизнь обернулась мерзостной трясиной.
Порой тоска отступала, и Катрин, как и прежде, радовалась жизни. Но вскоре вновь накатывала мутная волна, и Катрин задыхалась, чувствуя себя ничтожной и жалкой. Но почему, почему виделось ей в этих переменах собственное ничтожество? Конечно, сознание это жило лишь в самом сокровенном уголке души и никоим образом не было заметно со стороны.
Вновь ей стал вспоминаться Алан, его неумолимый и жесткий нрав, но теперь, не давая воли сердцу, Катрин вспоминала о первом муже без злобы и враждебности. К памяти о нем прибавилось даже некоторое благоговение. Катрин противилась этому. Благоговеть она не привыкла.
Как по-разному складывалась ее жизнь с мужьями: первый – неутомимый борец, прирожденный воин, всю жизнь с обнаженным мечом; второй – хитроумный миротворец, верткий и умный суеслов, пытающийся уравнять весы справедливости.
Филип был умнее ее. Он возвысил Катрин, пчелку-царицу, Мать, Женщину, ее суждения, хитроумно подладился под нее, вверил ей вершить справедливый суд. Но, крепко завязав ей глаза, выносил все решения сам.
Катрин смутно догадывалась об этом. Но лишь догадывалась, ибо стараниями Филипа, не могла убедиться воочию. Он, словно фавн, исподволь завораживал ее взор, заволакивал пеленой.
Порой она задыхалась: не хватало воздуха, простора. И перед глазами появлялось угловатое, жесткое и властное, но такое бесхитростное лицо Алана, и на душе делалось легко, как в былые годы; сладострастная душная пелена спадала, мерзостная трясина отпускала, и душа воспаряла, радуясь бескрайней небесной стихии. Даже споря с нею.
Именно такое чувство нахлынуло на нее на борту парохода, пересекавшего Ла-Манш. Будто рядом Алан, а Филипа вообще не было. Будто Филип всего лишь портняжка, снимавший с нее мерку в ателье. Тогда-то, во время своего одинокого путешествия из Англии во Францию по холодному, неприветливому проливу и утвердилось в ней это чувство: Филипа никогда не было, а муж у нее один – Алан. Муж и по сей день. И едет она к нему.
Потому она и блаженствовала в Париже, потому и благоволили к ней французы: приятно видеть женщину, очарованную мужчиной, грезящую им наяву. Какие бы ни складывались отношения между народами, главное – отношения между мужчиной и женщиной.
Сейчас поезд вез Катрин на восток. На душе неспокойно: и тревожно, и радостно. Словно в былые дни, когда она навещала в Германии родной дом. Нет, в былые дни, но не в те, а когда она возвращалась к Алану. Всякий раз, когда она ехала к нему, ей казалось, что поезд несет ее словно на крыльях, какие бы чувства к мужу она в тот момент ни питала. Даже наверняка знала, что Алан обойдется с ней грубо и жестоко, растопчет ее любовь, но все равно летела на крыльях.
А к Филипу она ехала всегда с необъяснимой неохотой, как к чужому. Впрочем, лучше вообще о нем не вспоминать.
Задумавшись, она смотрела в вагонное окно, не замечая холодного зимнего пейзажа. Вдруг словно кто-то толкнул ее, и она прозрела. Серая равнина, пашня, земля на полях, что прах погибших, тонкие, голые, окоченевшие деревья, точно проволочное заграждение по обочинам уводящих в небытие дорог. Средь деревьев проглянул разрушенный дом, потом разоренная деревня: остовы домов, как гнилые зубы, на ровной, прямой улице.
Внезапно ее пронзил ужас – наверное, поезд проезжает долину Марны, страшное место. На берегах этой реки и окрест из века в век складывают головы люди в бесславных боях. Рубеж, на котором и по сей день истребляют друг друга народы романских и германских кровей.
Может, в этой пепельно-серой земле покоится и ее муж.
Невыносимо! Лицо у нее посерело от ужаса. Бежать бы отсюда без оглядки.
«Знай я, что поедем этой дорогой, – подумала она, – выбрала бы кружный путь через Базель.»
Поезд сделал остановку в Суассоне, от одного названия по спине поползли мурашки. Нужно взять себя в руки и ни на что не обращать внимания. Завтрак подоспел как избавление. В вагоне-ресторане она села напротив невысокого французского офицера в небесно-голубой форме. Он менее всего походил на военного. Простодушное, милое, почти детское лицо, невинный взгляд – его сохраняют под маской так называемой порочности многие французы. В его обществе Катрин стало много легче. Его бутылка красного вина съехала по тряскому столу на ее половину, и она переставила ее – офицер застенчиво поблагодарил поклоном. Какой милый! Найдись женщина, которой понравился бы такой мужчина, и он с готовностью отдал бы ей всего себя.
Однако ее самое сейчас все это не волновало. Мужчины, женщины, кто-то любит, кто-то любим…
После завтрака, разморенная жарой в вагоне и белым вином – выпила в ресторанчике полбутылки, – Катрин заснула, хотя ноги ей припекало: из-под железной решетки на полу веяло жаром. И в полудреме ей представилось, что вся минувшая жизнь – это мираж, обман. И солнце в небе ненастоящее, словно огромный глаз прожектора, над которым курится дымок, оно освещает какие-то ненастоящие кусты и деревья, освещает так ярко, что ночь кажется солнечным днем. Все призрачно, и вся ее жизнь под этим ярким, но фальшивым солнцем – точно роскошный бал, призрачный сон. И все ее чувства, и любовь, и страх, что ее можно потерять, – все мираж. А как же боялась она, что, пока идет война, потеряет любовь: больше не полюбит сама и никто не полюбит ее. И вот теперь даже страх этот кажется пустым и надуманным.
За Филипа она уцепилась, как утопающий за соломинку. И вот сейчас оказывается, что и страх, и ее спасение – все мираж.
Что же тогда явь? Если любовь, самое сильное начало в ее душе, – лишь самообман, что же тогда истинно? Бесплотные тени умерших?
За окном стемнело. Поезд миновал Нанси. Она бывала в этих краях еще девочкой. В половине восьмого Катрин приехала в Страсбург, здесь придется заночевать, поезд в Германию – только утром.
Русоволосый крепыш-носильщик заговорил с ней на эльзасском диалекте. Он вызвался проводить Катрин до гостиницы, конечно немецкой, и не отставал ни на шаг, охраняя добросовестно и со знанием дела, будто приставлен к ней часовым. Как это не похоже на французов!
Вечер выдался холодный и ненастный, однако, поужинав, Катрин решила сходить в собор. Он запомнился ей еще с той призрачной жизни.
По улицам гулял студеный, колючий ветер. Город словно вымер, и исчезло его обаяние. Редкие коренастые пешеходы разговаривали на гортанном эльзасском диалекте. Вывески магазинов почти все французские, но на многих внизу снисходительный перевод на немецкий. Витрины буквально ломятся от товаров с некогда немецких фабрик Мульхаузена и окрестных городов.
По мосту она перешла через реку, едва различимую в ночной мгле. Вдоль берега на мостках стоят будки прачек, даже сейчас, в тусклом свете электрических фонарей, видно, как несколько женщин наклонились над темной водой и полощут белье. Катрин вышла на просторную площадь, и сразу рванул леденящий ветер, на площади ни души. Город покорился, на этот раз стихии.
А вдруг она забыла, как пройти к собору? Вон застыл француз-полицейский в голубой пелерине и высокой фуражке, сиротливо и неприкаянно; в этом грубом эльзасском городе его французский лоск нелеп, точно шелковая заплатка на толстом сукне. Она подошла и спросила по-французски, далеко ли собор. Полицейский указал ей первый поворот налево. Катрин не заметила в нем враждебности, лишь томление: оттого что зима, оттого что это чужой город, оттого что рядом извечный рубеж.
Французам всегда присуще чувственное томление, в неотесанных эльзасцах такого не сыскать.
Ей вспомнилась узенькая улочка, нависшие над тротуаром дома, почерневшие крыши, высокие фронтоны. И вдруг из черной глубины, словно наваждение, надвигается черная с пурпуром, подавляющая своим величием громада собора, взирающего с высоты на ничтожных суетных горожан. Построен собор из темно-красного камня, и по ночам кажется, будто сотворен он из плоти и крови. Огромное, необычно высокое здание проступило перед Катрин в ночи. Где-то в вышине, точно грудь великана, виднеется круглое окно-розетка, еще выше, теряясь в небесах, взметнулись венчающие собор каменные шпили.
Стоит собор, грозно нацелившись в свинцовое зимнее небо. Помнится, в детстве душа Катрин так и рвалась вслед за устремленными ввысь шпилями. А сейчас багрово-пурпурный, точно окровавленный, Великан выглянул из-за туч и замер – вот-вот шагнет и спокойно, неумолимо раздавит.
Душа Катрин преисполнилась безотчетного первобытного страха перед таинственной демонической силой. Какой необычный собор – ровно языческий храм. Огромное каменнозубое чудище, в жилах которого древняя бунтарская кровь, замерло, готовясь к наступлению на серых, как прах, людишек. Смутная догадка забрезжила в сознании Катрин: за скорбным пеплом, за желто-зеленой ядовитой пеленой нашей цивилизации издревле следит напоенное кровью чудище, дожидаясь своего часа, чтобы сокрушить нашу хрупкую чистую жизнь; и тогда вновь закипит кровь у него в жилах, воспрянут былая гордость и сила.
Даже с земли страшен кровавый великан, затмевающий бога, которому призван служить.
Словно кто-то вдруг скатал черный свиток ночного неба, и отчетливо проступили контуры страшного чудища, изготовившегося к нападению.
Двери собора и слева и справа заперты. Катрин собралась уже уходить, но, повернувшись, заметила на мостовой мужчину, он стоял невдалеке от почты, такой неуместной на соборной площади. Катрин мгновенно узнала темную неподвижную фигуру – Алан! Он стоял одиноко и отрешенно.
И не сделал ни шагу в ее сторону. Катрин замерла в нерешительности, потом пошла ему навстречу, будто бы к почте. Вот он совсем близко и все так же стоит не шелохнувшись. Катрин поравнялась с ним, сердце у нее замерло, и тут он обернулся и в упор, чуть сверху, взглянул на нее.
Да, это Алан, хотя лица в пурпурно-черных тенях почти не различить.