412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дьердь Далош » Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви » Текст книги (страница 2)
Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:48

Текст книги "Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви"


Автор книги: Дьердь Далош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Мне удалось прочитать один документ, относящийся к тому времени: это составленная неким агентом госбезопасности справка, в которой дается характеристика Ахматовой. Я привожу этот документ, потому что он, по всей вероятности, достоверен; во всяком случае, более серьезен и основателен, чем бесчисленные доносы, писавшиеся в более позднее время. В условиях «реального социализма», судя по всему, снижалось не только качество продовольствия и ширпотреба: уровень доносов тоже с каждым годом становился все ниже.

«Знакомств у Ахматовой множество. Близких друзей нет. По натуре она добра, расточительна, когда есть деньги. В глубине же холодна, высокомерна, детски эгоистична. В житейском отношении – беспомощна. Зашить чулок – неразрешимая задача. Сварить картошку – достижение. Несмотря на славу, застенчива. <…> Заботится о чистоте своего политического лица, гордится тем, что ей интересовался Сталин. Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда. Стихами не торгует. Дом писателей ненавидит как сборище чудовищных склочников. Хорошо пьет и вино, и водку».

В соответствии с другим документом, Ахматова считала Союз писателей «идиотским детдомом», «где всех высекли и расставили по углам». «Печатают макулатуру – Симонова, а Волошина, Ходасевича, Мандельштама – нет».

С этой вот Ахматовой и встретился в ноябре 1945 года Исайя Берлин.

Комната Ахматовой в Фонтанном доме, вспоминает сэр Исайя Берлин, «была очень бедно обставлена, – фактически все в ней, сделал я вывод, было вынесено из нее – украдено или продано – во время блокады; стоял маленький стол, три или четыре стула, деревянный сундук, диван и, над нетопленой печкой, рисунок Модильяни». А в отчете, написанном для своего МИДа, Берлин так обобщает свои первые впечатления: «Узкая лестница ведет в светлое помещение. <…> Писатели, живущие здесь, лишены всякого комфорта. Очень скоро выяснилось, что есть трудности с продовольствием и дровами».

В воспоминаниях Ильи Эренбурга, «Люди, годы, жизнь», печатавшихся в 1960 году в «Новом мире», жилище поэтессы описано подобным же образом: «Комната, где живет Анна Андреевна Ахматова, в старом доме Ленинграда, маленькая, строгая, голая; только на одной стене висит портрет молодой Ахматовой – рисунок Модильяни. Анна Андреевна рассказала мне, как она в Париже познакомилась с молодым, чрезвычайно скромным итальянским юношей, который попросил разрешения ее рисовать. Это было в 1911 году. Ахматова еще не была Ахматовой, да и Модильяни еще не был Модильяни».

Когда Лидия Чуковская поинтересовалась у Ахматовой, что та думает об этом описании, та ответила с раздражением: «Ни слова правды <…>… у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех вранье». Вероятно, недовольство у нее вызвала излишне беллетристическая манера Эренбурга; а может, то обстоятельство, что он вообще осмелился высказывать суждение о ее прошлом. Во всяком случае, правдивость его замечания о Модильяни подтверждает в своих воспоминаниях сама Ахматова. Что же касается ее комнаты, да и не только этой комнаты, а всех комнат, и вообще обстановки, в которой жила Ахматова, – то в этом отношении описание Эренбурга представляется, пожалуй, даже чрезмерно сдержанным.

Спустя много лет, в 1959 году, Лидия Чуковская посетила Ахматову в Ленинграде (та жила уже на улице Красной Конницы); впечатления Чуковской – несмотря на восторженный тон – были довольно мрачными. «На лестнице тьма и грязь. Ахматовская лестница! Ахматовская до слез! <…> Я вдруг оказалась среди давным-давно забытых мною вещей и в другом времени: та же забытая мною гладкая рама туманного зеркала, то же кресло со сломанной ножкой. И тот же маленький столик красного дерева, что стоял двадцать лет назад в комнате Фонтанного дома <…>. Вещи, они ведь как губки, впитывают в себя время и вдруг окатывают им человека с головы до ног, если он внезапно встречается с ними после долгой разлуки. Для Анны Андреевны вещи в ее комнате полны, наверное, 1913-м годом <…>».

Даже рисунок Модильяни, самая большая ценность из принадлежащих ей вещей, на протяжении десятилетий служивший своего рода туристической достопримечательностью для посетителей, здесь становится штрихом, иллюстрирующим нищету, на которую Ахматова была обречена пожизненно. Анатолий Найман рассказывает, как к Ахматовой приходил один оксфордский студент. Это была третья квартира Пуниных, на улице Ленина, 34; Ахматова занимала там одну комнату из трех. Зашла речь о Модильяни; молодой человек выразил желание взглянуть на картину. Ахматова попросила присутствовавшего при разговоре Наймана показать студенту рисунок. «Я подошел к кровати, – пишет Найман, – сделал приглашающий жест, он не двинулся с места; решив, что он чего-то не понимает, я объяснил, что вот он, рисунок, потянул гостя за рукав, стал подталкивать. Он с испугом взглянул на портрет и сейчас же вернулся на место. Когда он ушел, Ахматова сказала: „Они там не привыкли видеть постели старых дам. <…>“ Потом: „Они не могут поверить, что мы так живем. И не могут понять, как мы в этих условиях еще что-то пишем“».

«Величавая, седоволосая дама, в окутавшей плечи белой шали, медленно поднялась, чтобы поздороваться с нами.

Анна Андреевна Ахматова держалась с огромным достоинством, у нее были неторопливые жесты, благородная голова, красивые, несколько суровые черты лица с выражением безмерной скорби. Я поклонился – это казалось само собой разумеющимся, ибо она выглядела и двигалась, как королева в трагедии…» Такой увидел Ахматову Исайя Берлин. Сцена не лишена некоторой театральности; но ведь и само место действия, бедно обставленная комната в исторических кулисах дворца Шереметевых, – все это как бы предполагало некоторую патетику. Да и то, что разыгрывалось в ту ночь, навевает мысль о сценическом действии.

Однако перед этим произошла некоторая интермедия, которой и Берлин, и Ахматова придавали в последующем большое значение. В те же дни в Ленинграде находился Рандольф Черчилль, журналист, сын того самого Черчилля. Прибыв в гостиницу, он случайно узнал, что где-то тут же находится его бывший однокашник по Оксфорду, Исайя Берлин. Рандольф радостно отправился искать приятеля, которого надеялся использовать и как идеального переводчика. Фонтанный дом он нашел – и, зайдя во двор, стал во всю глотку кричать: «Исайя, Исайя!» Эпизод этот, в тогдашних условиях крайне необычный, бросающийся в глаза, мог стать просто опасным для случайно причастных к нему советских граждан. Поэтому Берлин решил на время попрощаться с Ахматовой и перенести встречу на девять вечера.

Пьеса, начавшаяся со второго пришествия Исайи Берлина (ей можно было бы, наверное, дать название «Разговор в Фонтанном доме»), состоит из трех действий. В первом происходит знакомство с действующими лицами. Тут присутствует третий персонаж – ученица второго мужа Ахматовой, шумеролога Владимира Шилейко, умершего в 1930 году. Она, эта ученица, становится источником напряжения, так как относится к категории тех простодушных людей, которые не чувствуют, когда становятся лишними.

Шумерологиня сидела до полуночи, расспрашивая Берлина про то, как организовано обучение в английских университетах. «Ахматову это совершенно не интересовало, и большую часть времени она молчала», – замечает Берлин. Тем не менее эти первые три часа, из двенадцати, которые они проведут вместе, тоже очень важны. Во-первых, это время общения без слов, во-вторых, период, когда между хозяином и гостем возникает тайное согласие – хотя бы уже потому, что оба желают бестактной посетительнице провалиться ко всем чертям.

Второе действие занимает следующие три часа и в сценографическом плане состоит из двух актов: первый я бы назвал «информативным», в то время как во втором на сцену выходят чувства. Исайя Берлин рассказывал мне: в тот самый момент, когда закрылась дверь за шумерологиней, атмосфера в комнате стала иной, задышала интимностью.

Сначала Ахматова расспрашивала гостя о своих давних подругах, друзьях, знакомых, живущих на Западе. «Мы говорили о композиторе Артуре Лурье, которого я встретил в Америке во время войны, он был ее близким другом и положил несколько ее и мандельштамовских стихотворений на музыку; о поэте Георгии Адамовиче, о Борисе Анрепе, мозаичисте <…> Она показала мне кольцо с черным камнем, которое Анреп дал ей в 1917 году. Она спросила затем о Саломее Гальперн, урожденной Андрониковой <…>, которую она хорошо знала по Петербургу перед Первой мировой войной, – знаменитой светской красавице того времени <…>. Ахматова сказала мне <…>, что Мандельштам, который был в нее влюблен, посвятил ей[3]3
  Саломее Гальперн.


[Закрыть]
одно из самых прекрасных своих стихотворений. <…> Затем она спросила о Вере Стравинской, жене композитора, с которой я тогда не был знаком <…>. Она рассказала о своих поездках в Париж перед Первой мировой войной, о своей дружбе с Амедео Модильяни, чей рисунок, изображавший ее, висел над печкой…»

В этом сеансе воскрешения прошлого Берлин играл роль наивного любопытного собеседника, который, добросовестно отвечая по мере сил и возможностей на задаваемые ему вопросы, становился участником своеобразного путешествия во времени. В тот период – собственно, началось это в 1940 году – Ахматова постоянно двигалась по временным плоскостям «Поэмы без героя». Потерянный рай дореволюционной эпохи она рассматривала как увертюру к своей трагедии. Вот почему ответы Берлина закономерно и почти напрямую вели ко второму акту – к эмоциональной, хотя и недолгой, кульминации встречи.

Говорила она и «о своем первом муже, знаменитом поэте Гумилеве. <…> Она была убеждена, что он не принимал участия в монархистском заговоре, из-за которого был казнен <…>; в ее глазах стояли слезы, когда она описывала мучительные обстоятельства его смерти».

Мало было на свете людей, перед которыми Ахматова не стеснялась показывать свои слезы. И причина вовсе не в том, что у нее были какие-то комплексы, что она не способна была открываться перед посторонними людьми. Многие могли наблюдать ее бурные вспышки ярости, слышать ее язвительные замечания, видеть, как она хохочет до упаду. В такие моменты она не думала о том, какое производит впечатление. Но в одном она крепко держала себя в руках: она не терпела, когда ее жалеют. А в ту ночь она несколько раз разражалась слезами.

«Затем она прочла свои стихи из „Anno Domini“, „Белой стаи“, „Из шести книг“. <…> Прочла еще не оконченную в то время „Поэму без героя“. <…> Даже тогда я сознавал, что слушаю гениальную вещь. <…> Затем она прочла „Реквием“, по рукописи. Она оборвала чтение и стала вспоминать о 1937–1938 годах, когда и ее муж, и сын были арестованы и отправлены в лагеря <…>. Она рассказывала сухим, деловым голосом, временами прерывая себя: „Нет, не могу, нехорошо, вы приехали сюда из общества человеческих существ, а мы здесь частью человеческие существа, а частью…“ Затем долгая пауза. „И даже сейчас…“ Я задал вопрос о Мандельштаме: <…> ее глаза наполнились слезами, потом она попросила меня не говорить о нем…» Хотя время шло быстро и было уже около трех утра, «она не выказывала никакого знака, что мне пора уходить, – замечает Берлин. – Я был слишком взволнован и поглощен, чтобы самому начать шевелиться». К этому моменту Исайя Берлин должен был понять (может быть, это случилось раньше), что Ахматова раскрылась перед ним так, как не раскрывалась ни перед кем.

Второе действие завершилось появлением нового персонажа. «Открылась дверь, и вошел ее сын Лев Гумилев <…>. Он выглядел бодрым и <…> предложил мне блюдо вареной картошки, все, чем они располагали. Ахматова извинилась за нищету своего гостеприимства».

В немецком варианте воспоминаний Берлина, который был опубликован в мюнхенском журнале «Трансатлантик» осенью 1983 года, Ахматова сама пошла на кухню и вернулась с вареной картошкой. Поскольку в том тексте было много неточностей, меня разобрало любопытство: как же оно было в действительности? Особенно в свете того утверждения – вспомним текст доноса в органы, – что для Ахматовой даже сварить картошку было большим достижением. Если картошку действительно сварила она, то сцена с тарелкой – вторая эмоциональная кульминация пьесы: возможно, это был тот момент, когда родилась любовь, момент одновременно и прозаический, и волшебно-романтический.

Вот почему в лондонском кафе, войдя в роль следователя, добросовестно собирающего улики и доказательства, я поставил перед сэром Исайей Берлиным вопрос ребром: «Кто сварил картошку?» – «Ахматова. Разумеется, она», – был ответ. Ага… разумеется. А так ли это разумеется? Гость ведь был в комнате, он не мог этого видеть. А может, картошку сварила Ирина Пунина? Или кто-нибудь из мужчин, обитавших в коммуналке? Правда, для русских нравов это не характерно… Загадка эта волновала меня сильнее, чем все тайны КГБ, вместе взятые.

И если уж речь зашла об этой скромной ночной трапезе, можно с почти полной уверенностью предположить, что на низеньком ахматовском столике появились не только тарелки, но и рюмки. В «Поэме без героя», в третьем посвящении, Ахматова пишет, имея в виду, очевидно, Гостя из будущего: «Он ко мне во дворец Фонтанный / Опоздает ночью туманной / Новогоднее пить вино»; однако скорее все-таки можно считать, что на столе стояла водка, которая даже в нищие послевоенные времена не была в России дефицитом.

Около трех часов ночи состоялся обстоятельный разговор между гостем и Львом Гумилевым. У Берлина сохранились однозначно позитивные воспоминания об этой беседе. «Очевидно было, что он относится к матери и она к нему с глубокой нежностью». Сын Ахматовой, судя по всему, рассказывал о своих проблемах; впрочем, на тот момент его дела складывались вроде бы неплохо. «Ему разрешено было присоединиться к зенитному подразделению, набранному из заключенных, и он только что вернулся из Германии. Он выглядел <…> уверенным в том, что сможет снова жить и работать в Ленинграде».

Разговор со Львом Гумилевым Берлин посчитал настолько важным, что счел необходимым рассказать о нем – не указав, правда, имени собеседника – в своем отчете для британского МИДа. «Что касается моих личных встреч, могу упомянуть разговор с молодым человеком из Красной армии. Он недавно вернулся из Берлина. Он сын человека, которого много лет назад казнили. Он такой же интеллигентный, начитанный, независимый во мнениях и полный собственного достоинства, как большинство студентов и интеллигентов в Оксфорде или Кембридже».

Меньше всего нам известно о третьем действии драмы: в значительной степени сведения о ней носят апокрифический характер. Начинается действие примерно в четыре часа ночи, когда Гумилев-младший ушел спать, и продолжается до девяти утра. Сначала Ахматова и Берлин разговаривали о русских писателях: Пушкине, Толстом, Достоевском, Тургеневе, Чехове, Пастернаке и других; зашла речь и о зарубежных писателях: Кафке, Джойсе, Элиоте. Затем они стали говорить о личном, причем довольно подробно. Ахматова рассказывала о тех, кого она любила: о ярком, но исполненном треволнений замужестве за Гумилевым, о беспокойной жизни с безумно ревнивым Шилейко, о браке – тоже закончившемся фиаско – со спящим в соседней комнате Пуниным. Все трое были людьми незаурядными, однако мужчины с трудом переносят, если женщина, с которой они живут, несравнимо значительнее них. Имя Гаршина в ту ночь не прозвучало.

Мы не знаем, что именно Исайя Берлин рассказывал о себе; он вправе об этом молчать. Но по всей вероятности, он тоже раскрылся перед собеседницей: сбросил с себя одно за другим внешние одеяния и британского дипломата, и ученого с большими перспективами, и неунывающего холостяка. Ведь женщину, которая сидела перед ним, интересовала лишь самая сокровенная его суть. То, что осталось после саморазоблачения, и было самой сутью: остался еврейский мальчик из Риги, который увез с собой в эмиграцию знание русского языка, а то, чем потом обросло это ядро – образование, мировоззрение, – сделало его на новой родине значительной личностью. Только с такой историей, с такой сутью он мог произвести на Ахматову впечатление, столь большое, что вскоре после его ухода она практически экспромтом написала новую строфу для своей «Поэмы без героя», где назвала его – «Гостем из будущего».

Само это словосочетание, впрочем, по мнению некоторых современников, появилось раньше. Эмма Герштейн, которая была очень близка к Ахматовой с 30-х годов, считает вполне допустимым, что выражение «Гость из будущего» относилось первоначально к доктору Гаршину и под «будущим» следовало понимать планируемую общую жизнь в Ленинграде. Только вот беда: после драматического разрыва поэтесса вычеркнула из своих рукописей все, что имело отношение к Гаршину, в том числе даже обращенные к нему посвящения.

А в 90-е годы семья Пуниных, удивив всех, вдруг заявила, что Гость из будущего – это не кто иной, как скончавшийся в 1953 году Пунин, и выступила с требованием, что именно его должны считать (так патетически была сформулирована претензия) главным «адресатом и героем лирики Ахматовой» (см., например, статью в журнале «Звезда», № 1 за 1995 год). Растущее число возможных «гостей» Фонтанного дома немного напоминает спор семи греческих городов за право считаться родиной Гомера – и в этом смысле действительно может служить свидетельством бессмертия Ахматовой. С другой стороны, непременное желание привязать этот образ к конкретной личности затрудняет понимание Гостя как литературного образа. Ведь Гость из будущего – это обобщенное воплощение всего того, что пробудил визит Исайи Берлина в душе Ахматовой.

Наиболее точным можно считать толкование Надежды Мандельштам: «„Гость из будущего“ в поэме совсем не таинственное создание, как говорят любители тройного дна. Это, во-первых, будущий читатель, во-вторых, вполне конкретный человек <…>. Он был прообразом будущего читателя, потому что в тот проклятый год в нашей стране еще никто не научился читать».

Эта мысль заслуживает внимания хотя бы уже потому, что включает в себя не только слово «гость», но и понятие «будущее». Будущее как особое измерение играло в русской поэзии важную роль уже в начале XX века. Футуристы Маяковский, Хлебников, Бурлюк, переводя слово «futurum» на русский, называли себя «будетлянами», что примерно должно пониматься как «люди будущего», «граждане будущего».

Утописты, от Кампанеллы до Фурье, любили помещать свои идеальные миры в воображаемых странах или городах – отсюда многочисленные «мечты об идеальном государстве» («Staatstraum», как называл их Эрнст Блох). Ахматова тоже понимала под «будущим» не называемое конкретно, но при всем том существующее общество. Когда она, расплакавшись, произнесла: «…вы приехали сюда из общества человеческих существ», она, по всей очевидности, увидела остров Утопию, который находился где-то у берегов Британии.

Из пространного интервью, которое взял у сэра Исайи Берлина иранский философ Рамин Яханбеглу, выясняется: хотя Берлин в принципе отрицал любой коммунизм, в то же время социалисты-утописты XIX века оказали на него немалое влияние. Однако до встречи с Ахматовой и Пастернаком он вряд ли подозревал, что граждане государства, созданного под знаком Великой Утопии, считают своим идеалом, почти без всякого намека на критику, свободный, то есть Западный мир. «Оба были в числе тех, – вспоминает Берлин, – кто питал чрезмерные иллюзии о богатой художественной и интеллектуальной культуре Запада…»

То, что для политиков является фатальной ошибкой, у поэта может стать источником вдохновения. Так появление Исайи Берлина, Гостя из будущего, оказалось для Ахматовой весьма плодотворным. Как заметил Анатолий Найман, эта встреча «перестроила и уточнила <…> ее поэтическую вселенную и привела в движение новые творческие силы».

А теперь пора поговорить о любви.

Что такое любовь? Если рассуждать бесстрастно, любовь – это фикция, фокус пересечения различных чувств: нежности и ненависти, отчаяния и надежды, жажды обладания и жажды быть обладаемым, боли и наслаждения, радости и печали. В трансцендентальном же смысле – автономная, самодостаточная реальность, едва ли не единственное состояние, в котором человек способен пребывать целиком, без остатка, как в рождении или смерти. Эротические компоненты, в том числе и само соитие, воплощают лишь тягу к состоянию исключительности – именно воплощают, то есть реализуют физически, телесно, «во плоти», – к состоянию, в котором влюбленные ощущают себя антиполюсом окружающего мира.

Но любовь, даже так называемая безответная любовь, в любом случае есть отношение к другому, постоянные попытки перешагнуть грань между собой и другой личностью. Исайя Берлин почувствовал любовь Ахматовой, тем самым превратив ее в очевидность. Посещение дипломатом Фонтанного дома: прибытие и уход, темы разговоров, аромат его сигары, случайные прикосновения – все это сгустилось, став своего рода мифом. Поэтессе нужно было лишь продлить нити действия, продолжить диалог, чтобы оживить прошлое. Встреча и расставание – этого достаточно для поддержания вечного напряжения, которое характеризует всякую любовь.

Нереальность, неосуществимость новой встречи лишь усилила взаимное тяготение Ахматовой и Берлина. «Так, отторгнутые от земли, / Высоко мы, как звезды, шли», – писала Ахматова 26 ноября 1945 года, когда память о встрече была еще совсем свежа. А спустя месяц снова перенесла воспоминание о той ночи в небесные сферы.

 
В легкий блеск перекрестных радуг
Разговор ночной превращен.
 

Даже в 1963 году, когда яркость переживания должна была бы поблекнуть, Ахматова все еще надеется на новую космическую встречу. Стихотворение называется конечно же «Ночное посещение»; однако на сей раз место встречи – не среди звезд, а в мире музыки.

 
Не на листопадовом асфальте
    Будешь долго ждать.
Мы с тобой в Адажио Вивальди
    Встретимся опять.
 

В какие-то моменты поэтессе казалось, наверное, что эта сотворенная трансцендентность есть не что иное, как самоутешительный обман, некий астрономический трюк.

 
Черную и прочную разлуку
Я несу с тобою наравне.
Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку,
Обещай опять прийти во сне.
Мне с тобою как горе с горою…
Мне с тобой на свете встречи нет.
Только ты полночною порою
Через звезды мне прислал привет.
 

Безнадежность эта носит странный, двойственный характер: Ахматова связывает ее исключительно с земным миром, в то время как любая форма будущего свидания переносится в другие виды реальности (звезды, радуга, Адажио). К тому же она не допускает сомнений во взаимности отношений. Кроме того, любимый мужчина существует для нее практически столь же реально, как при первом своем появлении:

 
И время прочь, и пространство прочь,
Я все разглядела сквозь белую ночь:
И нарцисс в хрустале у тебя на столе,
И сигары синий дымок…
 

«Сигары синий дымок» – деталь совершенно конкретная, она появляется уже после первого посещения Берлина в торопливо набросанной строфе, вставленной курсивом в «Поэму без героя». И все последующие «белые ночи», «полуночи», «ночные разговоры», «ночные посещения» определенно вырастают из той реальной волшебной ночи, ночи с 25 на 26 ноября 1945 года. Эта ночь – источник всей той эмоциональной энергии, которую поэтесса обратила на поддержание, сохранение метафизической связи.

Беседуя с сэром Исайей Берлиным в Лондоне, я спросил: став для Ахматовой, в последний период ее жизни, вне всяких сомнений, центральной фигурой, испытывал ли он какие-либо подобные чувства по отношению к ней? «Нет, – ответил он, – у меня не было утопии». Его чувства можно охарактеризовать как преклонение, уважение, восхищение, сочувствие. Позже, когда он допускал, что стал, хотя бы отчасти, причиной преследований, которым подвергалась Ахматова со стороны властей, в его отношении к ней стало преобладать чувство вины.

Но чем характеризовалось чувство самой Ахматовой, особенно на этапе, так сказать, status nascendi, в начальный, гармонический, еще лишенный конфликтов период ее любви? Драматизм, который наполнил ее эмоциональный мир позже, тогда еще существовал лишь в виде туманных предчувствий. Что так сильно затронуло душу Ахматовой, где находилась та точка, в которую попала стрела Купидона? Об этом она сама с удивительной откровенностью признается в одном из стихотворений цикла «Cinque»:

 
Я не любила с давних дней,
Чтобы меня жалели,
А с каплей жалости твоей
Иду, как с солнцем в теле.
Вот отчего вокруг заря.
Иду я, чудеса творя,
Вот отчего!
 

Здесь напрашивается единственная возможность толкования: ночному гостю удалось растопить естественную сдержанность хозяйки своей удивительной способностью к сочувствию. Именно эта его способность помогла Ахматовой раскрыть перед ним, чужим человеком, трагизм своей жизни. Доказательства, что исповедь эта ни в коем случае не сводилась лишь к потрясениям, вызванным политикой, мы обнаруживаем и в воспоминаниях Берлина. Есть там несколько признаний, сформулированных в высшей степени сдержанно, но вместе с тем вполне однозначных. «Ночь тянулась медленно. Ахматова становилась более и более оживленной. Она начала спрашивать меня о моей личной жизни. Я отвечал открыто и свободно, как если бы у нее было абсолютное право знать об этом. <…> Наша беседа, касаясь интимных подробностей ее и моей жизни, <…> продолжалась до позднего утра следующего дня».

В ее стихах этого времени есть несколько строчек, где она сравнивает Гостя с Энеем, героем Вергилия. Ахматова, таким образом, и сама давала повод для того, чтобы уже некоторые ее современники увидели в ночной встрече в Фонтанном доме современный вариант истории Дидоны и Энея.

Карфагенская царица Дидона внимала рассказам Энея о взятии Трои, о дальнейших его скитаниях – и, проникнувшись сочувствием, влюбилась в своего гостя. Когда же Эней пресытился ее гостеприимством и тайно уплыл вместе со своим флотом, Дидона, обманутая в своей страсти, взошла на костер.

Некоторые эмоциональные нюансы Вергилиева эпоса действительно дают возможность сравнить его с ночной встречей Ахматовой и Берлина. Правда, сходство с латинской моделью здесь имеет место, что называется, с точностью до наоборот. В Фонтанном доме о своей жизни рассказывает не гость, а хозяйка; итогом встречи становится не костер, а – несмотря на все драматические перипетии – своего рода трагическое счастье. Британский философ был первым человеком, перед которым Ахматова посмела открыться полностью, без всяких оглядок, во всей своей слабости и ранимости; причем произошло это в критический момент, в преддверии надвигающейся старости, на пороге женского одиночества. Событие это, случившееся в тисках гнетущей порабощенности, дарит ей ощущение свободы.

 
Ни отчаянья, ни стыда,
Ни теперь, ни потом, ни тогда.
 

Встреча Берлина и Ахматовой породила еще одно сравнение: Иосиф Бродский увидел в ней подобие истории Ромео и Джульетты. Правда, изображенную Шекспиром ситуацию тоже нельзя перенести на Ахматову и Берлина безоговорочно. Влюбленным из Вероны пустяка не хватило до счастья: приди патер Лоренцо в склеп вовремя, он предотвратил бы трагедию. В ленинградской же любовной драме нет места случайности, тут все неизбежно и закономерно. Над Фонтанным домом рок не витает: он живет в нем.

Так что эта любовь – не подражание каким-либо образцам, описанным в классике, а самостоятельная классическая модель. Ленинградских влюбленных судьба удостаивает той привилегии, что дает им возможность на одну ночь восстановить «связь времен», прервавшуюся в 1913 году. И они воспользовались этой возможностью, чем обрушили на свою голову гнев космических сил. Мироздание осталось таким, каким было, то есть разделенным; попытка с помощью любви устранить пропасть между двумя мирами заведомо была обречена на фиаско. Поэтесса знает это абсолютно точно – и тем не менее не может уклониться от роковой встречи.

 
И ту дверь, что ты приоткрыл,
Мне захлопнуть не хватит сил.
 

Позже Ахматова всерьез утверждала, что ее встреча с Исайей Берлиным способствовала углублению пропасти, разделившей два мира; но об этом речь пойдет в следующей главе.

«Иду я, чудеса творя», – эта фраза, в сущности, означает: «Пишу стихи». И благодаря этим стихам мы можем примерно реконструировать, как в дальнейшем трансформировались ее чувства, связанные с Исайей Берлиным. Весной 1946 года Ахматова, приехав в Москву, навестила Нину Ардову. Они беседовали о прошлом, о войне, о планах Ахматовой на будущее. «Появилась у нее и еще одна тема, – вспоминает Ардова (в пересказе Э. Герштейн). – Это – встреча с человеком, который занял место в ее лирике на много лет вперед. Началось это с цикла „Cinque“».

Вернувшись из Москвы, Ахматова отослала подруге все стихи, связанные с Берлиным, предпослав им следующее посвящение: «Дарю Н.А.О. на память о многих ночных беседах». И тогда же появился окончательный вариант знаменитого дополнения курсивом к «Поэме без героя»:

 
Звук шагов, тех, которых нету,
По сияющему паркету,
И сигары синий дымок.
И во всех зеркалах отразился
Человек, что не появился
И проникнуть в тот зал не мог.
Он не лучше других и не хуже,
Но не веет летейской стужей,
И в руке его теплота.
Гость из Будущего! – Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?
 

На одном московском вечере поэзии, где среди прочих были поэт Борис Слуцкий и пианист Святослав Рихтер, Ахматова представила цикл «Cinque». К этому времени цикл уже был напечатан в журнале «Ленинград»; в публикации лишь было изменено смутившее редакцию название: вместо итальянского «Cinque» стояло «Пять стихотворений из цикла „Любовь“»

«Иду я, чудеса творя…» Ахматова не только творила чудеса: с ней тоже произошло чудо. Весна 1946 года стала сезоном сплошных успехов. В Москве и Ленинграде ее поэтические вечера шли один за другим. Где бы она ни появлялась в своем черном платье и белой шали, наброшенной на плечи, всюду ее встречали с восторгом.

Нина Ардова присутствовала на вечере, состоявшемся 3 апреля 1946 года в Колонном зале Дома союзов, где публика требовала у поэтессы почитать что-нибудь из ее старых сборников, «…из публики <…> выкрикивали названия самых знаменитых стихотворений. Она делала перед собой отрицательный жест рукой, морщилась и чуть лукаво улыбалась». По словам другой очевидицы, Наталии Роскиной, Ахматовой приходилось просто-таки обороняться от неожиданной популярности. Публика требовала продолжать чтение, а Анна Андреевна говорила: «„Наизусть я своих стихов не знаю, а с собой у меня больше нет“. <…> Овации продолжали греметь».

Волна славы, которая вдруг подхватила Ахматову, никогда еще – во всяком случае, за все годы, прошедшие со времен революции, – не бывала такой высокой. Вот-вот должны были выйти из печати сразу два ее сборника: один – обычного формата, в коленкоровом переплете, второй – карманных размеров. Кульминация этого триумфа, если ничего не случится, ожидалась к лету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю