412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Данило Киш » Сад, пепел » Текст книги (страница 4)
Сад, пепел
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:39

Текст книги "Сад, пепел"


Автор книги: Данило Киш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Мое долгое пребывание в отхожем месте скоро стало заметно всем и начало вызывать сомнения и подозрения. Они считали это элементом моей экстравагантности, моей, унаследованной от отца, интровертностью, а также леностью кишечника, рекомендовали слабительные и успокоительные, но при этом их удивляла моя осведомленность как о венской моде, о новых видах оружия, о придворных скандалах в Швеции, так и о непонятных бессмыслицах, которые я иногда горячо доказывал, разумеется, не ссылаясь на источники. О, эта гениальная жажда познания, это легковерие, эта зависть, эта неприспособленность, эти амбиции! Шведские придворные скандалы случались ради меня, преступления и адюльтеры совершались только из желания, чтобы меня завоевали: я был демиургом завистливого и злого человечества.

Юлия безжалостна, Юлия всегда забирает себе победу. На тысячную долю секунды раньше меня она произносит результаты самых изощренных математических операций: когда пешеход за час пройдет пять километров, сколько будет… и т. д. Молчаливая борьба между нами идет с первого дня, ожесточенно, безжалостно, и мы оба чувствуем, что больше не можем отступить, не можем сдаться, мы не должны разочаровать всех тех, кто за нас бьется об заклад, так же горячо, как на скачках. Она пользуется своим очарованием, своими женскими манипуляциями, никто и не сомневается, – и это секрет полишинеля, – что к ее услугам деньги, ум и сила всех мужчин в классе. На нее работает целая армия муравьев, они решают задачи и тайком передают ей под партой ответы, подкупают учителей, пишут письма с угрозами и вербуют сторонников, ловят для нее фантастически красивых бабочек и насекомых, находят редчайшие цветы и растения для ее гербария.

Я вступаю в борьбу не готовым, опираясь на свои сумбурные знания, почерпнутые из иллюстрированных журналов. Я делаю ставку на оригинальность, не имея достаточно сил и возможностей для открытого боя. Совершенно неспособный заполучить женскую часть публики обаянием, силой или нахальством, решаюсь на безумный шаг – очаровать Юлию.

Любой мой жест, любое мое слово становятся обдуманными. Я усыпляю ее бдительность. Я рассчитываю на отдаленные результаты своей хитрости. На уроке ручного труда, к всеобщему изумлению, заявляю, что полностью отрицаю все, что касается физической работы и художественных ремесел. Юлия поднимает свои зеленые глаза от вышивки, быстро, испуганно, подозревая, что за моими словами кроется какая-то опасная махинация. Госпожа Риго, наша учительница, бывшая в курсе всех событий, тоже на мгновение смущается от такого неожиданного заявления. «В конце концов, – произносит она с некоторым сомнением в голосе, – каждый должен придерживаться собственных склонностей», – и так дает мне понять, что еще не утратила надежды на мою победу, и предоставляет мне свободу действий. Опираясь на некоторый новейший опыт в аэростатике и аэродинамике, а также на новейшие достижения в самолетостроении (что я, разумеется, почерпнул из журналов тети Ребекки) и рассчитывая на исключительность, на шок, собрал несколько моделей самолетов, очень оригинальных, со стабилизаторами на хвосте и крыльях, с оружием и всем прочим. Но апофеоз сюрприза, бомбу изумления я приберег для финала, хотя уже и самой по себе конструкции было достаточно, чтобы изумлять смелостью и оригинальностью. Ведь этот самолет, благодаря маленькому стабилизатору, умело спрятанному под крыльями, после одного эксгибиционистского полета мог приземлиться на моем плече. Госпожа Риго мне подмигнула, явно озабоченная моим успехом, и я подбросил самолетик вверх. Он полетел чайкой, к свету. И когда все задержали дыхание, самолет одним быстрым и неожиданным рывком сменил направление, совершив величественную петлю, а потом, почти задев крылом окно, облетел вокруг головы Юлии, словно влюбленный голубь, и послушно вернулся ко мне на плечо. Прежде чем полностью успокоиться после такого опасного и волнующего полета, он потряс хвостом, как сорока, потом застыл, потеряв все свои заоблачные свойства, превращенный волшебной палочкой в птицу без неба, в лебедя без озера. Я искоса поглядывал на Юлию: в тот момент она полностью была готова сдаться, подчиниться мне.

На переменке полетели еще два самолета, претерпевшие восхитительные метаморфозы в соприкосновении с теплыми потоками воздуха. Один, растерявший крылья, как мотылек, кубарем свалился около колодца. Второй улетел высоко, подхваченный северным ветром, и исчез за крышами и деревьями. «Он превратился в птицу!» – воскликнула Юлия изумленно, забывшись на миг, а потом закусила губку и придала своему лицу выражение полного, но притворного равнодушия. Мальчишки побежали в школьный сад, искать самолетик, чтобы опровергнуть легковерие Юлии и вернуть ее с опасного пути чрезмерного восхищения. Они принесли только одну мертвую ласточку, которую нашли во влажных кустах сирени. Она была почти невесомая: маленькие красные муравьи выгрызли все ее внутренности через клюв.

Мальчишки возложили птицу к ногам Юлии, как вассалы, не осмеливаясь поднять взгляд.

После моей первой победы дела пошли по-новому. Я вступаю в борьбу с еще большим вдохновением, завоевываю миллиметр за миллиметром тщеславие Юлии, ее разум и ее тело. В начале второго триместра соотношение сил начинает выравниваться, я приобретаю все новых и новых сторонников. Напуганные моим быстрым успехом, изгрызенные ревностью, мальчишки, все вместе, принимают сторону Юлии, начинают ставить мне подножки, ябедничать на меня. Объявляют меня повесой и обвиняют в том, что я не соблюдаю правила игры. С другой стороны, по закону поляризации, за меня начинают болеть девочки, весьма сдержанно, почти незаметно, избегая обнаружить свои симпатии. Собственно говоря, их помощь сводится к моральной поддержке, они подбадривают меня своими взглядами. Они не могут выступить открыто, как мальчики, – скованные стыдливостью и патриархальной традицией, они действуют в тылу, саботируя ответы Юлии какими-то внезапными, до совершенства темперированными взрывами смеха. Этот смех распространяется, как заразное fou-rire,[21] девочки шатаются как пьяные, задыхаются от истерических рыданий, заполняя класс букетами фейерверков. Мальчики же остаются холодными, как камень, сообразив, в чем смысл саботажа, но бессильные что бы то ни было предпринять. Они с напряженным нетерпением ждут решения Юлии, всматриваются в ее лицо, изукрашенное печатью едва скрываемого гнева. А потом на ее веснушчатых щеках вдруг появляется ямочка, с правой стороны, по лицу пробегает судорога, как при невротическом тике, она покашливает, вытирая потные ладошки платочком. Смех выплескивается из нее внезапно, почти болезненно, как долго сдерживаемый стон или кашель, звучно, рассеивая капельки слюны, и со слезами, затуманивающими зрение. Совершенно сраженная, Юлия, пошатываясь, идет к двери, по ее телу пробегает дрожь, а косы расплетаются сами собой.

Госпожа Риго, и сама не в силах устоять перед эпидемией безумного смеха и эффективно противостоять заразе, которая угрожает и левой, мужской половине класса, где уже начинается симптоматичное и предательское покашливание, берет в руки колокольчик и громко объявляет большую перемену. Этот серебряный звук резонирует сквозь смех, как его музыкальная каденция, а мальчики, найдя отговорку, начинают и сами проталкиваться к выходу.

Юлия стоит, прислонившись к стене, и сжимает в потной ладошке свой крошечный батистовый платочек. Ее плач напоминает нам о серьезности ситуации, о непримиримости ведущейся борьбы. Самовлюбленность преобладает во мне над сочувствием. С гордостью победителя я прощаю, притворяясь, что ничего не замечаю.

Никто не знает, почему Юлия плачет.

Кто заронил в меня этот грех, кто меня научил опасному и заманчивому ремеслу донжуана, кто научил произносить обольстительные слова, полные головокружительной двусмысленности и заманчивых обещаний, которые я шептал Юлии на ушко, так, мимоходом, в коридорах школы, в саду на перемене или под носом у всех, в сутолоке у дверей, оборачивая свои гнусные речи в звук школьного звонка, как в станиоль? Я преследовал ее с опасным и угрожающим упорством, шпионил за ней, проникал своими взглядами, как щупальцами, в вырез ее блузки, когда она поднимала с пола карандаш; мне удавалось поймать под платьем обнаженность ее коленок, когда она поднималась по лестнице. Я становился все более дерзким и применял тактику обольщения, почерпнутую из иллюстрированных журналов, пользовался донжуанским лексиконом из кинофильмов, прибегал к арго торговцев женским телом и владельцев кабаре, намекал на блуд придворных, говорил на рафинированном языке будапештских сутенеров, пользуясь знаниями, полученными из романов «нуар», позаимствованных в библиотеке моего дяди, я пробуждал ее любопытство и женственность, уже опасно приглушенную лестью и наивными ухаживаниями в игре с мальчиками, «искусство ради искусства». Мне удалось ей доказать ее полное невежество в разных вещах за пределами школьной программы и школьного чтения, унизить ее, сделать ее беспомощной и смешной в собственных глазах. А чтобы весь день держать ее под властью своего двусмысленного и обольстительного красноречия, сблизился с ее родителями, которые приняли меня с наивным простодушием, попавшись на удочку моей умело сыгранной застенчивости, восхищаясь манерами и благородством речей и жестов.

Однажды, той же зимой, когда я уже был уверен, что Юлия готова мне покориться, потеряв свою личность в удушливом аду моих фантазий, я решился на последний шаг. Я говорю, «последний шаг», потому что не осмеливаюсь признаться, что и это было частью моего плана, продуманного и без импровизаций, следовательно, то, что на языке религии и правосудия называется «умысел». Мы прятались на сеновале, в хлеву господина Сабо, отца Юлии. И пока Лаци Тот, паж Юлии и ее придворный шут, считал до двухсот, по-честному, без пропусков (для него слова Юлии были священны), я, лежа рядом с ней на сене и опьяненный его запахом, нагло заявил, глядя ей в глаза, что от меня нет секретов: на ней розовые трусики. Она не испугалась и не убежала. Только залилась краской. Потом подняла на меня свои зеленые глаза, в которых отражались преданность и восхищение. Она уступила мне эту маленькую тайну, и мы вдруг стали очень близки друг другу, преодолев огромные пространства, до этого нас разделявшие.

Юлия, с коварством настоящей женщины, приказывает Лацике Тоту считать сначала, потому что полагает, что он не справился с заданием и смухлевал. А для него рассердить Юлию означало удостоиться ее милости (до такой степени она держала его в своей власти), он подчиняется с каким-то горьким блаженством, предчувствуя в ее словах вероломство. Обменявшись взглядами, мы разбегаемся в разные стороны, боясь подозрений, которые могли бы возникнуть у завистников. Мы оба опять оказались на сеновале, в том же углублении, которое сохраняло тепло наших сердец. Юлия тесно прижалась ко мне, без белых перчаток своей гордости, с косами цвета спелой ржи. Я сказал, что напишу ей письмо.

«Я знаю, что будет в этом письме», – сказала она, даже не покраснев.

__________________________________________________________________

__________________________________________________________________

__________________________________________________________________

Влекомые силой пробудившейся чувственности, изумленные и напуганные новыми пространствами ощущений и познания, гордые тем, что мы открываем друг другу таинства, ошеломленные до головокружения анатомией человеческого тела и тайной, от которой мы покрываемся мурашками, мы стали встречаться все чаще, словно бы случайно прикасаться друг к другу, протискиваясь через дверь в класс, на школьном дворе и в саду, в хлеву господина Сабо, в сумерках. В искушении перед этим греховным беспамятством, заметив волшебные различия в нашем телесном устройстве, в запахе складок наших тел, изумленные и напуганные этим фактом, которого до сих пор почти не замечали, но о котором только подозревали, мы раскрывали друг другу все секреты, демонстрировали их бережно, объясняли. Мы рассматривали друг друга, как рассматривают порнографические книги и медицинские атласы, обнаруживая наивные параллели с животными и растениями, как первые люди на Земле. Ах, эта доверительность! Эта тайна! Покрытые золотистым пушком, как персики, еще лишенные темных волосков зрелого возраста, мы стояли друг перед другом обнаженными, как апельсин без кожуры, в раю, из которого вскоре будем изгнаны.

Наши отношения начинают вызывать подозрение. За нами следит несметное количество шпионов, они пытаются получить доступ к нашим письмам, поймать наши тайные взгляды, получить доказательства, застать нас in flagranti и скомпрометировать нас. Родителям Юлии поступают анонимные сообщения, в которых утверждается, что мы с Юлией помолвлены, что мы принесли друг другу брачные обеты, что мы обменялись кольцами, что мы пили друг у друга кровь из указательных пальцев, уколотых пером. Разумеется, все это – гиперболы болезненной ревности и зависти, плод фантазии и примитивного легковерия, выдумки и сплетни, пересказанные долгими зимними вечерами на сельских посиделках. Госпожа Риго укрывается в скорлупе своей официальности и строгости, притворяется, что ничего не знает, что ничего не замечает, боясь возможных последствий. Мы же наивно верим, что наши взгляды не видны постороннему глазу, что наших случайных прикосновений никто не видит.

Вскоре наша наивная любовная авантюра, раздутая до масштабов скандала, переносится из тесных земных пределов в эфир, разносится до неба, и, без преувеличения, становится делом небес, потому что наши грешные прикосновения, наши расширенные зрачки, обнаженность наших тел и наших мыслей видел седой старец, с рогами, как у фавна, со складкой на лбу, с бородой белой и курчавой, похожей на руно ангорских коз, казавшейся нам облаками. Он появлялся в сопровождении ужасных молний, дверь открывалась сама, а в комнату входило Оно, предшествовавшее старцу, что-то совершенно неопределенное, голос без тела, глаза, сверкающие в темноте, когти, тянущиеся к моей шее.

Я в ужасе вскрикивал «Меа culpa, теа maxima culpa».[22] Тогда слышался его смех, подобный блеянью, раскатистый, как гром, и я просыпался, весь в поту, и слышал голос мамы: «Дорогой, ты опять во сне призывал Его». И мама переворачивала меня на правый бок, выключая этим способом мое сердце из электрической цепи сна, мой кошмар прекращается, потому что на этом боку мне снятся только хорошие сны: я катаюсь на велосипеде дяди Отто, на солнце сверкают никелированные спицы, они поют, как лиры. Потом я доезжаю до какого-то оврага, до огромной трещины в земной коре эпохи палеолита, велосипед взмывает вверх, легкий, как птица, я лечу без страха, переполненный неземной радостью, затем я спускаюсь в долину, где меня встречает публика, как победителя крупных велосипедных гонок. Юлия поверх желтой майки лидера с названием клуба собственноручно надевает на меня лавровый венок, запах которого я чувствую и во сне, и его листья, сухие и жесткие, как из патинированной бронзы. В моих снах тот велосипед дяди Отто превращался в сверкающий летательный аппарат Леонардо да Винчи, и я, несомый какими-то мутными предподростковыми инстинктами, удовлетворял на нем свои икаровские желания. Днем велосипед стоял, прислоненный к веранде, покрытый слоем пыли, и иногда я получал разрешение его почистить, удалить с него наслоения грязи. Днем я любил смотреть на него, когда он был таким замызганным: я готовил его к своим ночным путешествиям, к полетам во сне. Протягивал тряпочки между спицами, как между пальцев, дышал на никелированные поверхности, как на зеркала, и такой чистый, в своем полном блеске, как лебедь, велосипед вибрировал спицами, звенел, как арфа. Но днем этот гениальный летательный аппарат в руках дяди Отто снова становился пыльным, весьма утилитарным транспортным средством, на котором он добирался до Бакши, до Лендавы и даже до Залаэгерсега, по торговым и ростовщическим делам. Левая нога дяди Отто с рождения не сгибалась в колене, поэтому правую он ставил на педаль и привязывал ремнем, а левая, которая была короче и слабее, волочилась рядом с велосипедом, словно мертвый брелок. Этот одинокий, молчаливый человек, медленно таскавшийся на своем велосипеде по пыльным проселкам, посвистывая, глубоко унижал в моих глазах сверкающий, божественный летательный аппарат не только потому, что дядя, как таковой, был глух к утонченным музыкальным способностям машины, но и потому, что вертел педали унизительно медленно и без азарта. Возвращаясь из своих ростовщических походов, он нагружал этот воздушный, хрустальный летательный аппарат коробками с рисом или чечевицей, над задним колесом прилаживал целый мешок зерна, и колеса оставляли в пыли следы в виде тонких, неуверенных восьмерок.

Во второй раз Он явился мне весной того же года. Было это так. Я лежал в кустах у реки и подъедал кислицу, ползая на карачках. Запах и цвет травы, буйство растительности, пробудили во мне часть унаследованного от отца пантеизма и безумия, я хотел ощутить свою власть надо всем, как мой отец, сердцем, глазами, ртом, внутренностями. Вдохновленный этим буйством зелени, со вкусом кислицы на языке, с тиной слюны в уголках губ, я вдруг почувствовал, как мои бедра наливаются каким-то нездоровым экстазом, – то же ощущение, которое пробуждает во мне веснушчатая кожа Юлии, треугольник ее затылка под косами, запах ее подмышек.

Он стоял на кромке облаков, разгневанный, угрожая, в каком-то нечеловеческом, сверхчеловеческом равновесии, с сияющим нимбом вокруг головы. Он явился внезапно и исчез так же быстро и неожиданно, как падучая звезда. Его немой укор повергает меня во тьму глубочайшего отчаяния, на грани потери рассудка. Я принимаю решение вернуться на путь благочестия, стать святым.

Его преподобие и госпожа Риго с радостью и трогательной набожностью принимают это мое решение. Его преподобие, однако, приглашает мою мать и сообщает ей, что, к сожалению, в этих непростых условиях, так сейчас обстоят дела, мое желание стать министрантом неосуществимо; что же касается закона божьего и его уроков, то он, разумеется, полностью согласен, даже польщен и воодушевлен, потому что считает мой интерес исключительным, а знания в этой области поразительными. Моя мать заплакала от волнения. Госпожа Риго стояла в сторонке, гордая, тронутая до слез.

Твердо настроенный следовать своему решению, я начинаю усмирять тело самобичеванием. Как только предоставляется возможность, подношу ладонь к раскаленной конфорке плиты или щиплю себя до слез. Притворяюсь, что не замечаю в нужнике иллюстрированных журналов. Перестаю читать криминальные романы и, наконец, соглашаюсь прочитать книгу, которую родственники мне уже давно подсовывают, как литературу, подходящую для моего возраста, Мальчишки с улицы Пала Ференца Мольнара.[23]

Книга моей жизни, книга, оставившая во мне глубокий след, с далеко идущими последствиями, книга, из которой призывались фантомы из моих кошмаров и моих фантазий, открытие, затмившее вмененное в вину отцовское Расписание движения, книга, впивавшаяся в мой мозг и вливавшаяся в мою кровь, постепенно, годами, между греховными и бессмысленными заметками из будапештских журналов, наряду с Капитаном «Серебряного колокола», Красавицей в клетке, Человеком, конем, собакой и другими, это была Малая школьная Библия, издательства Общества Св. Иштвана, которую «переработал для школьного юношества д-р Иоаннес Марцель, vicarius generalis».[24] Книгу мне купили в третьем классе, вместе с Малым катехизисом, у подруги моей сестры Анны, Илонки Ваци, чье имя тут было написано красными чернилами, безотзывно. Эта Библия была квинтэссенцией всех чудес, мифов и легенд, подвигов и ужасов, коней, воинства и мечей, труб, барабанов и воплей. Растрепанная и без переплета, как очищенный плод, как сладко-горький марципан, вынутый из станиоля, эта книга начиналась на седьмой странице, in medias res,[25] с первородного греха: «…И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни»,[26] в общем, люди узнали, что кто-то однажды размозжит змею голову. Божественную лапидарность рассказа, суть без красноречия, эти события, обнаженные до костей, этот сюжет, доведенный до высочайшего накала, иллюстрируют огромные головы, пафосным выражением лиц которых вещают боги, святые и мученики. Целая армия злых и добрых, грешных и невинных, лица, запечатленные в тот великий миг вечности, формирующий характеры или, по крайней мере, их предопределяет; лица, несущие на себе печать характера, печать принадлежности к пастве Божьей. Лицо Адама, когда он подносит яблоко к устам: отделение мифической слюны, как у собаки Павлова, под воздействием условного рефлекса, пробужденного кисло-сладкой сочностью, – лицо, искаженное сладострастной гримасой. Ева, праматерь Ева, как деревенская соблазнительница, которая предлагает ярмарочные пряники своей наготы, прислонившись к стволу, в вызывающей позе жеманницы выставляет свои пышные бедра. С волосами, низвергающимися до щиколоток, она словно стоит под водопадом, с маленькими грудями, совершенно несоразмерными ее тазу и бедрам, и напоминает идеализированные экземпляры женщин, как их изображают в учебниках анатомии. Одна струя этого темного водопада, один локон этих буйных волос, закрученный, как ус, стремительно вырывается из потока, обвивается вокруг бедер, как ползучее растение, как живой организм, и, противореча закону притяжения, ведомая одновременно божественным и греховным порывом, покрывает наготу праматери, а из плодоносного чрева выглядывает пупок, огромный, как глаз Циклопа.

Я стою, склонившись над этими гравюрами не так, словно присутствую при демонстрации фильма ужасов истории и мифа, а как свидетель, словно в трансцендентном возвращении назад присутствую при самих событиях. Сознавая отдаленные и болезненные последствия поступка Адама, я всякий раз снова и снова шепчу, обливаясь потом: «НЕТ! НЕТ!», потому что у него еще есть время разжать пальцы и выронить яблоко, я подмигиваю ему, что надо обернуться, и тогда он увидит то, что вижу я – питона над головой Евы, обвившегося вокруг ветки, как плющ. Но этот миг вечности все равно продолжается, завершившись и вновь повторяясь, и когда бы я ни перевернул страницу, меня снова обдает ароматом (потерянного) рая, ароматом экзотических фруктов, озаряет нежность солнца и синева морского залива (что мне напоминает о нашем путешествии, когда мы остановились у моря, которое я тогда увидел в первый раз). Этот пейзаж парадиза на втором плане, это гениальное творение божественного вдохновения, для меня, говорю же вам, обозначало не картину, не образ события, а окно в вечность, волшебное зеркало. Эти огромные головы, эти библейские пейзажи – всего лишь застывшие, окаменевшие мгновения долгой человеческой истории, ископаемые, сохранившиеся после катаклизмов в желтом, как мёд, янтаре, укутывающем крыло стрекозы, как дым жертвенных алтарей, звук иерихонской трубы, рычание львов и блеяние райских овец, рокот беснующегося моря, запахи мирта, смоквы и лимона, хриплые голоса пророков.

В своем детстве я сострадал судьбам всех ветхозаветных персонажей, пережил грехи грешников и праведность праведников, я был Каином и Авелем, попеременно, сидел в Ноевом ковчеге и тонул в море вместе с грешниками. И стали люди умножаться на земле, и велико стало развращение человеков на земле. И тогда Господь говорит Ною так: Сделай себе ковчег из дерева, потому что наведу я на землю потоп водный. Господь ждал сто двадцать лет терпеливо, что люди исправятся, но они не исправились. За это время Ной построил себе ковчег, и вошел Ной в ковчег, и ввел жену свою, и сыновей своих, и жен их. И ввел Ной и разных животных, как Господь ему повелел. И взял с собой разной пищи. А потом сорок дней и сорок ночей изливался дождь, и на земле случился потоп. И усилилась вода на земле чрезвычайно, и покрылись все высокие горы. И лишились жизни все люди, и все скоты и звери. Остался только Ной и все, что было с ним в ковчеге… Когда же вода совсем ушла, Ной сошел с ковчега, и устроил Ной жертвенники и принес Ему жертву. И принял Господь жертву его. И тогда Он обещал, что потопа больше не будет. И с того времени радуга небесная стала знамением завета между Богом и людьми.

Эту библейскую драму потопа я всякий раз переживал заново, как свою собственную драму, сознавая в минуты честности с самим собой, что мне нет места в ковчеге, и дрожал, сидя на коленях у матери, укутанный в промокшее одеяло, на крыше какого-то дома, вместе с той горсткой людей, еще остававшихся в живых, сознавая ежеминутно, что это их последнее убежище; а ливень не прекращается, библейский. Вместе с этими людьми я сгораю в пламени покаяния, на крыше дома, как на коралловом атолле посреди моря, а вокруг плавают раздувшиеся трупы животных и людей, белеют, как рыбы, маленькие тельца новорожденных и сморщенные, волосяные тела стариков. А тот человек, закутанный в кафтан, с безумным блеском в глазах, с руками, воздетыми к небу, это мой отец, грешный пророк и лжеапостол. И когда вода поднимается, сантиметр за сантиметром, неумолимо, превращая всё в огромное жидкое ничто, по морю, в темной дали плывет Ноев ковчег, словно крупный плод, который потом прорастет людьми, зверями и растениями, плывет огромная лаборатория жизни, полная спермы людей и животных, зародышей каждого вида, рассортированных и снабженных этикетками с латинскими названиями, как в аптеке, с молодым, только что взошедшим луком и картофелем, с яблоками, рассортированными по деревянным ящикам, как в зеленной лавке, с апельсинами и лимонами, скрывающими в себе зерно света и вечности, с птицами в клетках, которые скоро оплодотворят воздух мелким семенем своего чириканья и облагородят пустынную наготу неба своим бравурным полетом.

В этот миг, когда я мысленно уже преодолел дни катаклизма, когда смирился со своей смертью и со смертью своей матери, в тот миг, когда я понимаю, что все кончено, что мы больше не страдаем, потому что мы всего лишь раздувшиеся от воды трупы, отвлекаясь на время от печальных последствий для моей души (великодушно определяю себя в чистилище, по крайней мере, в самые оптимистические моменты), я переживаю радость тех, кто выжил, колумбову радость праведника. В этот момент, когда вода отступила, после стольких дней бессмысленного плавания по волнам, я переживаю звездные часы своей фантазии и истории человечества. Тогда во мне до крика концентрируется радость жизни, и я изо всех сил стараюсь забыть, что это совсем не моя радость, но все-таки отдаюсь этой фантазии, этой лжи, мой крик сливается с криком тех, кто сходит с ковчега; я наблюдаю триумфальный полет птиц, вылетающих из клеток, слышу их пение, рычание львов, оставляющих на влажной, потрескавшейся земле следы своих когтей, слышу оглушительный топот парнокопытных, несущихся по земле, из которой уже пробиваются травы и цветы, перья молодого лука и побеги кислицы, а инжир и апельсины, только что вынесенные на сушу, лопаются, переполненные бременем своих соков и своего предназначения.

Но в этом экстатическом мгновении моих восхитительных фантазий есть и один срединный акт, божественный entr'acte, на полпути между тленом и буйством жизни. Этот созидательный момент, полный взрывной плотности, как перед эрекцией, Это то место, где круги тлена распадаются на радужные полукружья жизни, этот бесконечно малый миг, когда одно завершается, а другое начинается, беременная тишина, господствующая над миром за миг до того, как ее разобьют своими клювами птицы, копытные – топотом, а звери – рычанием, та послепотопная тишина, которую еще не грызут травы своими мелкими резцами и не просверливают ветры своими тромбонами. Это та уникальная, неповторимая тишина, угасание ее истории, апогей ее собственной беременности, которая разрешится шумом мира.

Но уже на следующей странице тишина нарушена конскими хвостами, растоптана пыльными сандалиями сыновей Ноя, разорвана криком птиц и зверей, блеянием библейских ослов, воплями праведности и преступления, криками в родах бесчисленных библейских матерей, среди которых не было ни одной бесплодной, а их чрева раскрывались непрерывно, как двери школы, и из них выходили гроздья сильных потомков Ноя, пухленьких и неуклюжих, которые в этой исторической спешке едва успевали перекусить свою пуповину, а плодились они, как мухи, чаще даже, как бациллы, простым делением примитивных организмов, спеша исполнить свою великую, мессианскую роль. Затем они росли, как воплощение божественных идей, как персонажи большого фарса, где у протагонистов свои заранее расписанные роли, гордые – гордыми, скромные – скромными, а злодеи и отцеубийцы рождались с ножом за поясом. Они надменно, как Прометей, обращали свои взоры к небу, забывая о дарованной им милости, и возводили башни огромной высоты, наперекор Божьей воле. Построим себе башню высотой до небес и восславим имя свое. И пролетает над их головами рой ангелов, на бреющем полете, и мановением руки смешивает их языки, и миллионные отряды зодчих, обезумев, машут руками, произнося какие-то бессмысленные слоги, слова, до тех пор неслыханные, теряя сознание от страха, и падают с башни, которая рушится в этом апокалиптическом смешении языков, понятий и слов.

На пятнадцатой странице потоп – уже далекое, мифическое воспоминание, а урок Вавилонской башни – утилитарное, урбанистическое и архитектурное достижение: здания и башни строятся без претензий на божественное, для использования земного: людьми; дома в один, иногда в два этажа. Но в этих одноэтажных домах живут потомки Ноя и Авраама, многочисленные, как муравьи, целые легионы бородатых, опаленных солнцем мужчин, косматых, как овцы, болтливых, как сороки, ленивых и грязных, – толпы пьяниц, из всех божественных атрибутов праведников сохранили только свою принадлежность к мужскому полу, свою библейскую плодовитость, как у быков, и эту свою способность они возвели в принцип, превратили в порок, они набрасываются на женщин и обильно изливают свою оплодотворяющую слизь, а женщины, беспрерывно беременные, производят на свет будущих грешников, гроздьями, как икру.

Зная себя, сознавая свою порочность, сознавая, что любопытство – главная черта моего характера, любопытство на грани греха и которое само по себе грех, по крайней мере, в моем случае, я, разумеется, переживал ужасные муки в воротах Содома. В ложной роли праведника я отдавал себе роль жены Лота, потому что мне ее поступок казался таким человеческим и очень порочным, а, следовательно, близким мне. Объятый любопытством, привлеченный величественной и ужасной сценой пожара и катастрофы, когда дома рушатся, а башни складываются, как домино, и человеческий вопль возносится к небу (любопытство, доведенное до взрыва и еще больше спровоцированное божественным предостережением, вдруг превращалось в мое единственное и всесильное свойство, душило во мне здравый смысл и чувство страха, превращало меня в слабую женщину, неспособную противиться своему женскому любопытству), я оборачивался, быстро, всем телом, словно под действием центробежной силы своего любопытства, которое меня пронзало как меч, становясь моей осью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю