355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Русские исторические женщины » Текст книги (страница 56)
Русские исторические женщины
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:24

Текст книги "Русские исторические женщины"


Автор книги: Даниил Мордовцев


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 56 (всего у книги 58 страниц)

III. Пропавшие следы и подозрительный платок

На другой день княгиня Дашкова проснулась по обыкновению очень рано и отправилась на веранду, выходившую в сад. Веранда обставлена была зеленью и цветами, до которых княгиня была большая охотница. Утро было прелестное, и хотя Екатерина Романовна после вчерашних объяснений с государыней находилась в мрачном настроении духа, однако, и на нее оживляюще подействовала эта чарующая тишина летнего утра, и позолоченная солнцем зелень, и голубое небо, напоминавшее ей одно незабвенное утро в волшебном Сорренто. В самом деле – неужели она, княгиня Дашкова, которая пользуется дружбой величайших гениев Европы, светил ума и науки, – может завидовать какой-нибудь Нарышкиной, никому неизвестной? Что она? Придворная, светская дама, просто баба – и больше ничего. Не княгине Дашковой, директору академии наук и председателю российской академии, завидовать предпочтению какой-нибудь статс-дамы: подобная зависть – это холопское чувство. «Ближе к самой… Что ж! камердинер, Захар еще ближе журит ее каждый день, – так и Захарке завидовать?.. А Марья Саввишна еще ближе… Нет, я не хочу быть холопкой!

Эти соображения окончательно ее утешили, и она весело взглянула на Пашу, свою хорошенькую камер-юнгферу, когда та в своем светленьком платьице вынесла на веранду кофе для княгини.

– Какая ты сегодня, Паша, авантажная, – ласково кинула княгиня: – точно за ночь похорошела.

Девушка вспыхнула и стала еще миловиднее в своем молодом смущении.

– Уж не влюблена ли? а? Ишь, плутовка!

– А разве от этого, ваше сиятельство, хорошеют? – с наивной стыдливостью спросила девушка.

– Как же! Когда девушка полюбит, она сразу хорошеет: недаром древние говорили, что влюбленной сама богиня любви дает взаймы частицу своей красоты.

Но вдруг внимание княгини было привлечено чем-то в саду, под верандой.

– Что это? Мои цветы помяты, грядки изрыты…

Княгиня быстро спустилась с веранды. Если бы она в эту минуту взглянула на Пашу, то увидела бы, что розовые щеки девушки моментально покрылись смертной бледностью. Она одна знала, как и по чьей вине это произошло. Зная притом, как княгиня любила цветы и эти грядки и клумбы, которые она сажала собственными руками, – Паша не сомневалась, что виновников этого беспорядка в саду неминуемо ждет Сибирь. В то время помещики имели право не только брить лбы своим крепостным, но собственной властью и ссылать в Сибирь на поселение. Паша с трудом удержалась на ногах, схватившись за перила веранды.

Навстречу княгине шел старый садовник. Седая голова его тряслась от волнения.

– Видишь это? – с недоумением и со строгостью в голосе спросила Екатерина Романовна.

– Вижу-с, матушка ваше сиятельство, – с покорностью судьбе отвечал старик.

– Кто же это наделал? Неужели свиньи?

– Полагать надо, ваше сиятельство, что свиньи-с.

– Но откуда? Как? У меня свиней нет. Значит, сад был отперт?

– Заперт был-с, ваше сиятельство, и ключ у меня на гайтане-с.

– Так как же? откуда? от Нарышкиных? Но как же через забор? Тут и собака не перескочит, а как же свиньи перелезут?

– И ума не приложу, матушка.

– Разве есть дыра в заборе?

– Искал, ваше сиятельство: нигде и щелиночки нету.

– А следы есть?

– Так точно – есть, ваше сиятельство.

– А куда ведут?

– Вон в те сиреневые кусты, и там пропадают: точно проклятые твари с неба свалились, прости Господи!

Собралась дворня. Начали шарить по всем закоулкам, в саду, по аллеям, по кустам. Освидетельствовали забор, прилегающий к саду Нарышкиных: все доски целы, ни малейшего отверстия. А, между тем, следы свиных ног явственны и действительно – пропадают в сиреневых кустах.

– А вот я барскую ширинку нашел! – раздался вдруг из самой гущины кустов голос поваренка Ильюшки.

– Какую ширинку? Давай сюда!

Поваренок вылез из кустов. В руках у него был батистовый платок.

Показали платок княгине. На лице ее выразилось глубокое изумление. Платок был надушен модными духами, платок тонкий, барский и – княгиня даже отшатнулась: на платке вензель и герб Нарышкиных, а самый вензель – Льва Нарышкина, Левушки, знаменитого обер-шталмейстера и любимца императрицы, одним словом – «шпыня»!

Княгиня обвела всех недоумевающим взором. Как! Неужели этот старый сатир был у нее в саду? Но зачем? Разве шпионил?

Но откуда свиные следы? Разве, в самом деле, он на ночь обращался в сатира с козлиными ногами? Ведь, следов козлиных не отличишь от свиных следов. Дашкова готова была верить существованию сатиров.

Потом она подозрительно взглянула на Пашу… «За ночь похорошела… Неужели это Лев наушник? Не может быть! А впрочем»…

Она что-то сообразила и унесла платок на веранду.

«По ниточке доберусь и до клубочка», – думала она, садясь к столу, на котором стоял простывший кофе.

IV. «Императрица – Захара боится!».

Между тем, тот, кого Иосиф II и Екатерина II называли то «дураком», то «дон-Кихотом» «l’emule du heros de la Manche», то «Горе-Богатырем Касиметовичем» и другими презрительными прозвищами, причинял всем громадное беспокойство. Императрица по этому поводу то и дело жаловалась Храповицкому, что у нее «от забот делается алтерация»[8]8
  Храповицкий. «Дневник», 95.


[Закрыть]
.

Да и было отчего быть «альтерации». Дни стояли жаркие, а о жизни на даче, в Царском Селе, и думать, было нечего. С объявлением манифеста о войне, 30-го июня, императрица переехала в город. На плечах две войны разом – шведская и турецкая. В тот же день, 30-го июня, получается известие, что шведский флот, приближаясь к Ревелю, успел захватить два наших фрегата – «Гектора» и «Ярославца». Дурной знак! Хотя на молебствии в Петропавловском соборе императрица и была утешена «очень великим многолюдством молящихся и выразилась пред приближенными, что «в Петербурге шведов замечут каменьями с мостовой» (шапками закидаем), однако, тотчас же велела изготовить указы «о вольном наборе людей в Петербурге» и о «наборе мелкопоместных дворян новгородских и тверских», наконец – «о вольном наборе из крестьян казенного ведомства». Мало того, из содержавшихся в крихрехте (под военным судом) от полевых полков приказала простить около ста человек для укомплектования команд, а из «арестантов по морской службе» велела простить более полутораста человек, чтобы только было кого послать на корабли. Волнуясь, она не знала чем угодить солдатикам: так, 7-го июля, она на свои собственные деньги купила сто быков, заплатив 2,006 р., и послала в подарок солдатикам – пусть кушают на здоровье! А когда через несколько дней Храповицкий поднес ей «дешевые антики», до которых императрица была охотница и постоянно покупала, – она отрезала Храповицкому:

– Не надо… Я лучше куплю быка, чтобы послать солдатам.

9-го июля выступила в поход гвардия. Императрица пожаловала по рублю на каждого и подарила 150 быков. Она особенно опасалась, чтобы через Нейшлот шведы не овладели Ладожским озером и не отрезали совсем Петербурга.

– Правду сказать, – с неудовольствием воскликнула при этом императрица: – Петр Первый близко сделал столицу.

– Он ее основал, ваше величество, прежде взятия Выборга, – возражали ей: – следовательно, государь надеялся на себя.

Императрицу беспокоила также участь нашего посла в Стокгольме, графа Разумовского, и она успокоилась только тогда, когда узнала, что он, возвращаясь в Россию морем, пересел на купеческое судно со шведской казенной яхты, которая была «очень дурна и опасна».

– Король хотел его утопить! – с негодованием заметила государыня. Равным образом, она опасалась и за жизнь барона Нолькена, посла короля шведского при дворе Екатерины, который с открытием военных действий должен быть возвратиться в Стокгольм.

– Король зол на меня и на Нолькена, – выразилась при этом императрица: – и на обеих[9]9
  Императрица так и сказала: обеих а не обоих. По ее грамматике – женский род предпочтен мужскому.


[Закрыть]
 нас солгал в своем сенате. Нолькену он голову отрубит, но мне не может!

В это тревожное для Екатерины время придворный увеселитель ее или «шут», «шпынь», как назвал его Фонвизин, Лёвушка Нарышкин из кожи лез, чтобы каким-нибудь дурачеством развлечь свою повелительницу.

Когда получено было известие о первом удачном морском сражении со шведами и о взятии в плен адмиралом Грейгом 70-ти пушечного корабля «Ргiпсе Gustave» под вице-адмиральским флагом вместе с адмиралом графом Вахтмейстером и его экипажем, Лев Александрович Нарышкин явился первым поздравить императрицу с победой.

– Поздравьте и нас, матушка государыня, – прибавил он с шутовской серьезностью.

– С чем же, мой друг?

– С первой выигранной нами баталией, только не на море, а на суше.

– Кто же это одержал победу и над кем?

– Мы, Монтекки, нанесли первое поражение своим врагам – дому Капулетти.

– А! – догадываюсь, – улыбнулась государыня: – княгине Дашковой?

– Так точно, государыня. Вообрази, матушка, что она теперь обо мне плещет?

– А что? – спросила императрица. – Ты же сам, я думаю, напроказил?

– Нет, матушка, – не проказил я; а она, эта Пострелова, распускает под рукой слух, будто бы я махаюсь – с кем бы вы, матушка, думали?

– С самой княгиней?

– Нет – с ее горничной, с Пашей.

– Ах, это та хорошенькая ее камеристочка, которая, как говорит Марья Саввишна, пудрит голову самому директору академии наук? Что же, Левушка, у тебя губа не дура, хоть ты и старше ее больше чем на сорок лет. Но это ничего – в любви разница лет не имеет значения: вон шестнадцатилетняя Мотренька Кочубей любила же семидесятилетнего Мазепу, да еще как любила![10]10
  Императрица ошибалась: Мазепе тогда было 79 лет.


[Закрыть]
.

– Точно, государыня, года тут не значат ровно ничего; но дело в том, что княгиня Дашкова нашла у себя в саду платок с моим вензелем и гербом, и убеждена, что Ромео-то – я, что я лазил ночью к ее Джульетте – к Пашке, и обронил там платок.

– Так как же, в самом деле, твой платок попал к ней в сад? – спросила императрица, заинтересованная этим случаем.

– Да тут, матушка, целый роман, и очень сложный, – отвечал Нарышкин. – В ночь на 1 июля, когда вы, государыня, по подписании манифеста о войне с Горе-Богатырем Касиметовичем изволили переехать в город, – в эту ночь, к утру, в сад Дашковой забрались свиньи моего брата и, со свойственной им любознательностью, перерыли своими учеными пятачками несколько цветочных клумб у господина директора академии наук. Княгиня заметила это по утру и подняла целую баталию: как могли попасть к ней в сад любознательные четвероногие ботаники, когда сад ее – точно укрепления Свеаборга? Искали, искали – нигде нет места для пролаза свиней, а следы свинских ног явственны. Не с неба же свиньи валятся. И вдруг, в сиреневых кустах, где кончались следы свинских ног, находят мой платок, да еще надушенный! Ясно, что я был в саду на свиданье с Пашкой и я же, на зло княгине, приводил с собой свиней. Какова промемория, матушка!

Императрица, действительно, недоумевала и вопросительно глядела на Нарышкина.

– Как же это так? Что тут за мистерия? – спросила она.

– Воистину мистерия, матушка, – загадочно отвечал старый шутник. – Помните, государыня, вам на днях подали список купленных для Эрмитажа французских книг, и вы очень смеялись, увидев книжицу – «Lucine sine concubitu, lettre dans laquelle il est demontre, qu’une femme peut enfanter sans commerce de I’homme», и сказали: «c’est le rayon du soleil, а в древние времена отговоркой служил Марс, Юпитер и прочие боги, да и все Юпитеровы превращения – все это была удачная отговорка для погрешивших девок». Так и тут, государыня: княгиня Дашкова убеждена, что я, подобно Юпитеру, превращался в голландского борова, чтобы видеться с ее Пашкой, и во время свиданья потерял свой платок: оттого и свинские следы остались в саду.

Государыня невольно рассмеялась.

– Правда, я говорила это, – сказала она: – а что же тут на самом деле было? Все это твои штуки!

– Нет, государыня: я тут неповинен, как младенец.

– Так кто же? Шведский король, что ли, интригует?

– Нет, матушка, это дело моего Егорки.

– Какой же еще там Егорка?

– А лакей у меня такой был – малый ловкий, способный и очень нравился брату моему, Александру. Когда я взял к себе в камердинеры от графа Сегюра француза Анри, я Егорку и подарил брату, а в приданое ему дал свои старые камзолы, чулки, башмаки и носовые платки. Он же любит одеваться щеголем. Вот ему-то и приглянулась Паша.

– Так вот кто Ромео? – улыбнулась Екатерина. – Твой Егорка?

– Точно, государыня, – отвечал Нарышкин: – все же это лучше, чем голландский боров. Егорка и очутился в роли Юпитера и Ромео. Он мне во всем чистосердечно сознался: люблю, говорит, Пашу, и жить без нее не могу. В ночь на 1 июля он и забрался в сад к Дашковой для свиданья со своей Джульеттой. А так как в ту ночь в Зимнем дворце не нашлось места для княгини Дашковой, то она, в страшной злобе на Анну Никитишну, и воротилась ночевать к себе на дачу, в Царское. Влюбленные не ожидали ее, но когда заслышали стук кареты и увидели, что барыня воротилась, с испугу разбежались в разные стороны, и тут-то Егорка второпях обронил надушенный платок, махая которым, прельщал мою Джульетту. Когда утром сделалась суматоха, то платок и нашли в кустах. Егорка же второпях сделал и другую оплошность. Чтобы видеться по ночам со своей возлюбленной, он искусно вынул из забора, отделяющего сад Дашковой от братнина сада, две доски, а потом, убегая домой, при виде кареты, с испугу позабыл заложить брешь в заборе – свиньи ночью и забрались в Дашковой в сад. Егорка к утру спохватился, да было уже поздно: свиньи порядком изрыли сад, хотя он и выгнал их оттуда, когда все еще спали, и успел опять ловко заложить брешь в заборе. Вот, государыня, вся эта сложная история. Исповедуюсь вам, как на духу.

Императрица задумалась. Проказы Нарышкина, по-видимому, мало отвлекли ее мысли от обычных забот, хотя она сама любила повторять русскую пословицу: «мешай дело с бездельем – дело от этого только выиграет».

– Но как же, Лев Александровичу – спросила она серьезно: – ведь, героиня твоего романа может пострадать. Княгиня Дашкова не любит шутить.

– Я об этом и осмелился доложить вашему величеству, – отвечал серьезно и Нарышкин. – Мы все, ваши подданные, привыкли считать вас, всемилостивейшая государыня, своей матерью. Матушка!

Нарышкин упал на колени и благоговейно прикоснулся губами в краю одежды государыни.

– Матушка! Ты как солнце с небеси взираешь на правые и неправые и свет твоей правды, как свет божьего солнца, отражается и в великом океане подвластной тебе российской империи и в скромном ручейке! Матушка! Великая и правдивая!

Императрица силилась остановить его.

– Полно, Лев Адександрович, – сказала она со слезами на глазах: – ты совсем захвалишь меня, полно, мой друг!

– Нет, великая царица! – продолжал Нарышкин: – твое царственное сердце вмещает в себе заботы обо всех нас: в эти тревожные дни ты у себя отнимала лучший кусок, чтобы послать его твоим солдатикам-героям; ты как мать оплакивала болезнь Грейга, твоего верного слуги; ты одна за всех и для тебя все равны – все твои дети – и светлейший князь Таврический, и эта бедная девушка Паша. Будь же ей матерью – прими под свой покров! Прав автор «Фелицы», обращаясь к тебе:

 
Еще же говорят не ложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.
 

За дверью послышался чей-то сердитый кашель.

– Ай-ай, Левушка! – встрепенулась императрица: – Захар сердится… Достанется мне от него сегодня – я там нечаянно весь стол залила чернилами… Ну, будет мне за это..

– Великая, великая! – в умилении повторял Нарышкин: – императрица Захара боится.

V. Прерванные воспоминания

В пасмурные октябрьские сумерки того же 1788 года княгиня Екатерина Романовна Дашкова сидела одна в своем кабинете на даче в Царском Селе. Чувствуя себя обиженной при дворе, она и на осень осталась на даче.

Княгиня сидела у письменного стола, заваленного бумагами и книгами, и освещенного несколькими канделябрами с огромными восковыми свечами. Она была одна.

Против нее, освещенные ярким огнем свечей, горели на стене две золотые рамы, и с полотна, окаймленного этими рамами, глядели на нее два женских лица. Одно из них – молодое, свежее, прекрасное, полное юношеской энергии и девственной грации. Светлое платье, облекавшее собой стройную фигуру молодой женщины, придавало всей картине вид только что распустившейся белой розы. С другого полотна глядело на нее, по-видимому, то же лицо, но значительно старее, серьезнее и вдумчивее. Чем особенно поражало это второе лицо, так это тем, что оно, как будто, принадлежало мужчине: вся фигура – в черном, мало того – в мужском камзоле с манжетами и со звездой на выпуклой женской груди. И то, и другое лицо, и юное и пожилое, принадлежало княгине Дашковой – той, которая теперь сидела против них и с грустной задумчивостью на них глядела. Это были ее портреты – один, когда она была еще графиней Воронцовой и ей только что исполнилось семнадцать лет, другой – когда ей было уже за сорок и она титуловалась княгиней Дашковой, директором академии наук и председателем российской академии.

Глядя теперь на оба свои изображения, она мысленно, с грустью и горечью, переживала всю свою, полную глубоких впечатлений и жестоких разочарований жизнь.

Ей в эти осенние сумерки невольно припомнился теперь тот вечер, когда она в первый раз познакомилась с той, которая наносит ей теперь такие невыносимые оскорбления. Это было около тридцати лет назад, в доме ее дяди, Михаила Илларионовича Воронцова, у которого она воспитывалась, оставшись сиротой. Та, которая теперь режет на части ее сердце, была тогда только еще великой княгинею, цесаревной. В продолжение всего этого памятного вечера цесаревна обращалась только к ней; разговор цесаревны восхищал ее, побеждал неотразимо: обширные познания, возвышенные чувства цесаревны – все это казалось юной энтузиастке выше всего, о чем могло мечтать самое пламенное воображение.

О! как она помнит этот вечер! Сколько юных грез и надежд он возбудил в ней! Как беззаветно она поверила тогда в вечность дружбы, в неизменную до гроба симпатию душ и как пламенно отдалась она тогда этой святой вере! И что же? Все это было только сон… А возвышенные чувства той, которая всецело пленила ее юную, неопытную душу, были только слова, слова, слова! Медь звенящая, а не сердце, фразы без души…

Да, она помнит этот вечер. Прощаясь тогда с хозяевами, цесаревна нечаянно уронила веер. Юная, очарованная ею до обожания графиня, вон та, наивная рожица которой теперь смотрит на нее с первого полотна, поспешила поднять веер и. подала цесаревне с таким благоговением, с каким верующие приближаются к святыне; но она, не принимая веера, поцеловала юную энтузиастку и просила сохранить эту безделушку, как память о вечере, проведенном ими вместе… «Надеюсь, что этот вечер положит начало дружбе, которая кончится только с жизнью друзей», закончила она.

«С жизнью друзей»… О, какую глубокую, обидную иронию создала сама жизнь из этих слов!

Та юная, улыбающаяся, которая смотрит теперь на нее с первого полотна, завещала было положить этот веер с собой в гроб; но эта другая, пожилая, со звездой на груди, та, которая задумчиво глядит со второго полотна – не сделает уже этого, – нет, не сделает…

«Дитя мое, не забывайте, что несравненно лучше иметь дело с честными и простыми людьми, как я и мои друзья, чем с великими умами, которые высосут сок из апельсина и бросят потом ненужную для них корку», – снова вспоминает она теперь слова, сказанные ей тогда же супругом ее кумира, – пророческие слова!

Княгиня откидывается в кресле и с грустной задумчивостью глядит на юное личико, выходящее, как живое, с первого полотна.

– Бедное дитя! – шепчут ее губы с любовью: – ты искренно верила, когда писала к своему кумиру:

 
Природа, в свет тебя стараясь произвесть,
Дары свои на тя едину истощила,
Чтобы на верх тебя величия возвесть,
И, награждая всем, тобой нас наградила.
 

– Да, ты верила, бедная, невинная девочка.

Княгиня, как бы, что-то мгновенно вспомнила и отворила один из ящиков стола, за которым сидела. Вскоре она вынула оттуда лист почтовой бумаги, кругом исписанный и пожелтевший от времени.

– Ровно тридцать лет, как это писано – и как полиняло написанное, как все полиняло! Помнишь это? – обратилась княгиня к юному лицу, глядевшему на нее с первого полотна: – это она писала тебе по поводу того твоего четверостишия – помнишь? Хочешь, я прочту тебе его, это полинявшее письмо? Слушай.

«Какие стихи! какая проза! И это, в семнадцать лет! Я вас прошу, скажу более – я вас умоляю не пренебрегать таким редким дарованием. Я могу показаться судьей не вполне беспристрастным, потому что в этом случае я сама стала предметом очаровательного произведения, благодаря вашему обо мне чересчур лестному мнению. Может быть, вы меня обвините, в тщеславии, но позвольте мне сказать, что я не знаю – читала ли я когда-нибудь такое превосходное, поэтическое четверостишие. Оно для меня не менее дорого и как доказательство вашей дружбы, потому что мой ум и сердце вполне преданы вам. Я только прошу вас продолжать любить меня и верить, что моя к вам горячая дружба никогда не будет слабее вашей. Я заранее с наслаждением думаю о том дне будущей недели, который вы обещали мне посвятить, и надеюсь, кроме того, что это удовольствие будет повторяться еще чаще, когда дни будут короче. Посылаю вам книгу, о которой я говорила: займитесь побольше ею… Расположение, которое вы мне выказываете, право, трогает мое сердце; а вы, которая так хорошо знает его способность чувствовать: можете понять, сколько оно вам благодарно. Ваша Екатерина».

– Помнишь это, дурочка? А я-то помню?

Она бережно сложила пожелтевший лист и долго на него глядела.

– Осенний лист, осенний лист, оторванный от дерева, оторванный от сердца и унесенный ветром в реку забвения.

Княгиня опять задумалась. Этот хмурый осенний вечер напомнил ей другой вечер, ясный, летний, и другую ночь – палевую ночь, безумную ночь!.. Это была ночь на 28-е июня 1762 года…

У нее сидит Панин, Никита Иванович. Идет тихая беседа о новом императоре Петре III, о новых порядках, о тревожных слухах – о том, что император намерен заключить в монастырь свою супругу, Екатерину Алексеевну… Вдруг является Григорий Орлов. «Пассек арестован»!.. Пораженная этим известием, юная княгиня, накинув на плечи длинный мужской плащ и надвинув на глаза широкополую мужскую шляпу, спешит предупредить об этом друзей императрицы…

Как она помнит эту страшную, безумную ночь!.. Перед ней эта громадная фигура Орлова – он в нерешимости… «Нет! – говорит ему юная княгиня: – тотчас скачите в Петергоф, будите императрицу, и пусть лучше вы привезете ее сюда хоть в обмороке – лучше, чем видеть ее в монастыре или вместе с нами – на эшафоте»!…

И эта безумная ночь прошла… Княгиня припоминает теперь, как ее утром проносили на руках в Зимний дворец через головы народа и войск, окружавших дворец… Платье ее изорвали, волосы растрепали… И вот она в объятиях у своего кумира… «Слава Богу! слава Богу!» – только и могли выговорить взволнованные женщины.

А эта другая палевая, безумная ночь, когда во главе пятнадцатитысячного войска две молоденькие женщины – одна вот эта юная, что смотрит со стены из золотой рамы, другая – уже с андреевской лентой через плечо, ласковая и грозная, – следовали в Петергоф рядом на серых конях драгоценной крови. Та женщина, что с андреевской лентой, едет отнимать последнюю тень власти у мужа-императора, а эта, юная – у своего государя и крестного отца.

«Дитя мое, не забывайте»… Нет, она забыла тогда, и только теперь вспомнила, когда из апельсина высосали весь сок… Поздно!

Она взглянула на другое лицо – на лицо пожилой женщины, выступавшее из темного полотна за золотой рамой. Ей показалось, что на этом лице мелькнула насмешливая улыбка. И ей вспомнилась такая же насмешливая, хотя снисходительная улыбка Вольтера, который, сидя в своем глубоком кресле, слушал, как она рассказывала ему о двух палевых петербургских ночах 1762 года. Как он хорошо все предвидел!..

Вдруг на дворе послышались какие-то голоса, шум, говор. Княгиня прислушалась. Ветер завывал в трубе и шум на дворе усиливался.

– Гони их! Бей – не жалей! – слышались голоса.

– Что такое? Что случилось?

Княгиня поднялась и поспешила к окну, но на дворе и в саду господствовал мрак и в этом мраке метались какие-то неопределенные тени.

Вдруг послышался глухой удар и визг. «Бей их, проклятых»!

Княгиня сразу опомнилась. Это опять забрались в сад свиньи ее соседей – ее злейших врагов, отравивших последние годы ее жизни. В ней закипела злоба – злоба за все – за прошлое, настоящее, за те безумные палевые ночи, за холодность, за отчуждение, за потерю веры, за все, о чем она с такой горечью думала в этот пасмурный осенний день и весь этот хмурый вечер, – о чем безмолвно говорили ей эти портреты, вон то пожелтевшее как осенний лист письмо и тогдашняя улыбка Вольтера… Эти Нарышкины!

Она быстро выбежала на веранду. Там она увидела Пашу, которая стояла, прижавшись к колонне, освещенная огнями люстр из кабинета, и дрожала.

– Опять свиньи! – гневно вскричала княгиня: – бейте их! Не выпускайте живыми!

– Не выпустим, ваше сиятельство, – послышался голос дворни: – мы их загоним в конюшню.

И четвероногий Ромео с такой же Джульеттой очутились в конюшие. Воспоминания княгини были прерваны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю