Текст книги "Русские исторические женщины"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 58 страниц)
Императрица была сильно возмущена этим рассказом.
– Боже мой! – говорила она: – можно ли было мне подумать, чтобы меня так. обманывать отважились? Весьма теперь о том сожалею, да уж пособить нечем!
Самое крупное обвинение, которое ей делают иностранцы, это то, что в последние годы своего царствования Елизавета Петровна мало занималась государственными делами. Иностранцы по этому случаю, отчасти, конечно, из неудовольствия на императрицу за отнятие у них преобладания в России, рассказывали о ней множество таких вещей, которые без строгой критики едва ли могут быть принимаемы на веру. Как бы то ни было, иностранные писатели утверждают, что, усыпляемая Шуваловыми и их клевретами, императрица окончательно запустила дела, и часто случалось, что очень важные государственные бумаги оставались не подписанными по целым месяцам.
Но сколько бы ни было обвинений со стороны противников царствования Елизаветы Петровны, на обвинениях этих нельзя основывать оценки всей деятельности этой государыни, тем более, что историческая оценка XVIII века до сих пор еще не вполне возможна со строго научной точки зрения.
При всем том царствование Елизаветы Петровны представляет не мало явлений, которые навсегда останутся лучшими памятниками нашего прошлого.
В числе этих исторических памятников на первом плане стоит основание ею первого русского университета: это – университет в Москве. До Елизаветы Петровны Россия не имела высшего учебного заведения, тогда как европейские университеты считали свою жизнь многими столетиями.
Гимназий в России также не было до Елизаветы Петровны – и она же основала первую у нас гимназию: это – казанская гимназия.
До Елизаветы Петровны не было в России и театра: кадетские спектакли послужили началом того, что императрица обратила на них внимание, и в России создался театр, а через несколько лет у нас, после Сумарокова, был уже Фонвизин.
До Елизаветы Петровны в России не было академии художеств, – и она повелела быть академии. По мнению императрицы; академия должна была дать России славу и принести «великие пользы казенным и партикулярным работам, за которые иностранные посредственного знания художники, получая великие деньги, обогатившись, возвращаются, не оставив по сие время ни одного русского ни в каком художестве, который бы умел что делать».
И вот через несколько лет русские художники уже зарабатывают себе почетное имя в Европе и картины их до настоящего времени имеют цену классических произведений, как портреты работы Левицкого и других.
При Елизавете Петровне явилась русская литература в том смысле, в каком это понятие принято во всей Европе: при Елизавете Петровне выступили Ломоносову Сумарокову Княжнин, Херасков; при Елизавете же Петровне в первый раз выступают на литературное поприщу женщины, как деятели, как писатели, что мы и увидим ниже.
Нельзя не обратить при этом внимания на одно весьма важное обстоятельство для правильной оценки исторического значения царствования Елизаветы Петровны.
Известно, какой громадной славой пользовалось в Европе имя Екатерины II, которая и своею личной деятельностью, и своей литературной славой, и перепиской с такими знаменитостями как Вольтер и Даламбер, и, наконец, своими блистательными победами над непобедимыми дотоле турками высоко вознесла на западе русское имя. Но имя Екатерины II осталось неизвестным у южных славян. Напротив, там прославляют имя Елизаветы, и сербы до сих пор поют о ней в своих былинах, славя ее под именем «госпы Елисавки, московской кралицы».
Одна былина, например, говорит, что «московская кралица госпа Елисавка» писала письмо турецкому царю султан-Сулейману о том, что у него находится ее очевина (наследие) – золотая корона царя Симеона, одежда святого Иоанна, крестное знамя царя Константина, золотой посох (штака) святого отца Саввы, острая сабля сильного Стефана и икона отца Димитрия. Госпа Елисавка просила, чтобы султан прислал ей ее очевину, а она ему за это, в воздарье, дает мир на тридцать лет, пшеницы для продовольствия войска на девять лет и, кроме того, золотую цамию. А если султан не отдаст ей очевины, то пусть собирает войско и идет к Киеву:
«Войску купи, царе Сулеймане,
Войску купи, айде на Киево,
Да юначки мейдан поделимо,
И сабляма землю размеримо:
Я ль возвратить мой очевиву,
Я ль московску саблю отпасати.
«На это ей турецкий султан отвечал врло лепо и смирно, что ее очевина не у него, а в Крыму у царя Татарана. Тогда госпа Елисавка пишет царю Татарану и просит его прислать ей очевину, а она ему за то обещает продолжительный мир, много пшеницы и великолепную цамию. Но царь Татаран отвечал ей врло грубо и непристойно, говоря, что ее очевина действительно у него, но что он ей ее не отдаст, а пойдет на нее с войском и Петербург с землей сравняет (Петрибора с землем поравнити). Тогда началась война, и госпа Елисавка овладела Крымом и добыла свой очевину».
В другой высоко-поэтической былине изображается гибель турецкого войска, уничтоженного «госпой Елисавкой» под Озией (Азов).
«Полетели, – говорит былина, – два черных ворона от Озии из-под Московии, кровавые у них крылья до самых плеч и клювы у них кровавые до самых глаз. Перелетели вороны три-четыре земли – Каравланску и Карабогданску, Скендерию и Уруменлию, отлетели на Герцеговину, долетели до ровного Загорья, вьются кругами по небу, ни на чей двор не садятся, чтобы хоть немножко отдохнуть, садятся лишь на башню Ченгийч Бечир-паши. Сели вороны, оба закаркали и усталые крылья долу опустили, отлетело от них по кровавому перу, упали перья на балкон и ветер принес их в комнату кади, а когда кади увидала их, вышла к белой башне, подняла глаза на белую башню, да как увидала двух черных воронов, так и стала с ними разговаривать: «Богом братья, птицы-вороны! Чудные на вас приметы – кровавые у вас крылья до плеч и кровавые у вас клювы до глаз: чьей это вы крови напились? Откуда вы так быстро летели? Не из далекого ли вы краю, от Озии из-под Московии? Видели ли вы там сильное турецкое войско? Видели ли вы Бичер-пашу моего, и его брата Хасан-бега, и моего сыниа Осман-бега, и сыновца Смаил-агу, и нашего Омер-пеливана, и старого Дриду знаменоносца, и остальных туров начальников? Все ли здорово и весело войско? Играют ли кони под молодцами? Вьются ли по воздуху знамена? Люты ли турки, словно волки? Впереди ли войска мой сераскир-паша? высылает ли отряды в горы? Приводят ли ему пленных? Много ли у него русских пленных? И много ли около него тонких рабынь? Плачут ли пленные русские? Играют ли ему русские полонянки? Что для меня добыл мой паша? Ведешь ли он мне рабынь московских, чтобы мне верно послужили? Получили ли турки добычу? Отдали ли старшинство паше моему? Деть или ко мне мой Бечир-паша? Когда придет он – когда мне встречать его?»
«Говорят ей два ворона черных: «Поссетримо, прекрасная пашеница! Рады бы мы тебе добро сказать, только мы сами мало добра видели. Расскажем тебе, что мы видели: когда мы были около Озии, то все видели, о чем ты нас спрашиваешь; было здорово и весело войско, и играли кони под молодцами, и веяли по воздуху знамена и лютовали турки словно волки, и твой паша сераскир впереди войска, и посылал он отряды в горы, и приводили ему пленных, довольно было у него русских пленников и около него тонких рабынь, и плакали русские пленные, и играли пленные рабыни в неволе словно по доброй воле, у твоего паши до семи рабынь, и у твоего сына Осман-бега три тонких рабыни, и у других богатырей у кого по две, у кого по четыре… Все это твой паша привел бы к тебе, да не дал ему дьявол, потому что пошел он дальше в Россию. Когда его увидела московская кралица, по имени госпа Елисавка, то подкопала подкопы под турок и на подкопы турок заманила, и когда огнем взорвали подкопы, то взлетели под небеса турки – на третий день уж с неба попадали!» – Говорит им Бечир-пашиница: «О, два ворона, горе великое!» – «Милая кади! это еще не горе, а что мы тебе скажем, так это горе: что осталось от турецкого войска, всех их настигла московская кралица госпа Елисавка: шестьсот тысяч всадников послала она на них, и погибло все турецкое войско – погибло восемь малых пашей и из Боснии восемнадцать бегов!» – Говорит Бечир-пашиница: «О, два ворона! великое горе:» – «Милая кади! это еще не горе, а что мы тебе скажем, так это горе: твоего пашу живого ухватили и твоего сына Осман-бега, и отвели их в свой орду» и т. д.
«Когда услыхала это Бечир-пашиница, от горя упала на черную землю – на землю упала и уж больше не вставала».
Такими грандиозными очертаниями рисует южный народ образ Елизаветы Петровны.
Имена других русских исторических личностей южному народу неизвестны.
Елизавета Петровна царствовала ровно двадцать лет.
17-го ноября 1761 года она заболела, потом, перемогаясь несколько времени, снова слегла 12 декабря, и уж больше не вставала до 25 декабря: это день ее кончины.
Один из писателей восемнадцатого века так характеризуем значение этой государыни:
«По кончине ее открылась любовь к сей монархине и сожаление. Всякий дом проливал по лишении ее слезы, и те плакали неутешно, кои ее не видали никогда – только была любима в своем народе!»
Действительно, Елизавета Петровна служила как бы точкой отправления для будущего подъема народного духа и развития народной самодеятельности, литературы и науки. Время этого общественная духовного подъема прошло также и через царствование Екатерины II, при которой, однако, с восьмидесятых годов и началась реакция этому подъему, а там – застой.
Это-то время подъема общественного духа, время очень непродолжительное, дает нам не мало женских имен, которые оставили по себе историческое бессмертие.
II. Наталья Федоровна Лопухина(урожденная Балк)
Немало прошло уже перед нами женских личностей, и, к сожалению, почти ни об одной из них нельзя сказать, чтобы жизни ее не коснулись те поразительные превратности судьбы, где высшая степень благополучия и славы сменяется глубоким несчасттем и страданиями, богатые палаты – сырой тюрьмой, монастырской кельей или занесенной снегом бедной сибирской лачугой, ласковые и вежливые речи придворных кавалеров – допросами следователей, нежные объятия родных и дорогих сердцу – грубым прикосновением палачей и тюремных солдат. Почти ни одной из выведенных нами доселе женщин не миновала ссылка или иная опала, за исключением весьма немногих.
Но таково было время и таковы были люди.
Не была исключением между людьми своего века и Наталья Лопухина, которой привелось жить тогда, когда всем жилось или не в меру хорошо, или не в меру худо.
Наталья Лопухина, как мы видели выше, была племянница знаменитой красавицы немецкой слободы Анны Монс, родная сестра которой, Матрена Монс, была замужем за генералом Балком, и к которым молодой царь Петр питал особое благоволение.
Жизнь Натальи несколькими днями коснулась еще XVII-го столетия, потому что рождение ее относится к 11-му ноября 1699 рода.
Родившаяся в богатом и приближенном к Петру семействе, Наталья получила отличное, как принято выражаться, по своему времени образование, потому что Петр, силившийся высоко поставить в своем государстве знамя образованности и сам преклонявшийся пред знанием, желал и требовал, чтоб в его государстве все учились, и эта воля была, конечно, не чужда той мысли, чтобы, соответственно общему подъему образования в стране, и женщина получила сообразные ее полу знания.
Маленькая Наталья Балк должна была, поэтому, получить приличное образование, хотя оно, в сущности, было очень скудно и поверхностно. Но зато, как можно судить по отзывам современников, нравственного воспитания ей положительно недоставало, и, вырастая в таком семействе, она не могла вынести оттуда в жизнь хороших нравственных правил.
Она вынесла из этого семейства только то, чем оно отличалось, – физическую красоту и пленительность: красота была в роду Монсов и Балков.
«Получив отличное воспитание в доме родителей, – говорит несколько восторженный Бантыш-Каменский, – Наталья Федоровна затмевала красотой всех придворных дам и, как уверяют современники, возбудила зависть в самой цесаревне Елизавете Петровне.
Девятнадцати лет красавица Наталья была помолвлена замуж за морского офицера, любимца Петра Первого, лейтенанта Степана Васильевича Лопухина, двоюродного брата нелюбимой Петром царицы Авдотьи Федоровны Лопухиной, в последствии камергера и одного из сильных людей петербургского двора.
Судьбой девушки, по обыкновению, распорядился сам царь, который любил лично сватать за своих фаворатов и «денщиков» тех красавиц, кои считались достойными задуманных царем партий, и сам в качестве «дружки» или «маршала» возил их ко дворцу, не спрашивая иногда, любят ли друг друга жених и невеста.
«Петр Великий приказал мне жениться: можно ли было его ослушаться?» – говорил впоследствии муж Натальи, когда ему намекали на неверность к нему красавицы-жены. – «Я тогда же знал, что невеста меня ненавидит, и, со своей стороны, не любил и не люблю ее, хотя все справедливо считают ее красавицей».
А, между тем, красавица Наташа действительно имела много поклонников и могла сделать любой выбор между женихами, если бы царь не был охотником устраивать карьеры намеченных им своим вниманием женихов и невест по своему усмотрению: этим способом он сливал между собой родовой связью древние русские роды, примешивая в ним и роды немецкие, выдвигавшиеся в его время.
Наталья, по отзыву ее биографов, была мила, хороша, умна и возбуждала постоянную зависть со стороны всех именитейших красавиц петербургского общества.
«Толпа воздыхателей», – свидетельствует один из прежних жизнеописателей Лопухиной, именно все тот же восторженный Бантыш-Каменский, увлеченный насчет красавицы своим пылким историческим воображением, – «толпа воздыхателей постоянно окружала красавицу Наталью. С кем танцевала она, кого удостаивала разговором, на кого бросала даже взгляд, тот считал себя счастливейшим из смертных. Где не было ее, там царствовало принужденное веселье; появлялась она – радость одушевляла общество; молодые люди восхищались ее прелестями, любезностью, приятным и живым разговором; старики также старались ей нравиться; красавицы замечали пристально, какое платье украшала она, чтобы хотя нарядом походить на нее; старушки рвались с досады, ворчали на мужей своих, бранили дочек и говорили кое-что на ухо, но, таким образом, чтобы проходящие могли слышать, – понимается, с большими прибавлениями».
В первый же год замужества – 1718 (в год молодой кабалы Натальи) – всех родных ее мужа, постигла царская опала. Это был год казни по делу царевича Алексея Петровича, когда двоюродный брат мужа Натальи и родной брат царицы Авдотьи Федоровны Лопухиной, Абрам Федорович Лопухин сложил голову на плахе 9 декабря 1718 года и когда все прочие его родные пошли в ссылку – кто в Сибирь, кто в самые далекие города европейской России. Не весел был такой год для молодой замужней женщины и не могли быть радостны и без того немилые ей медовые месяцы.
Казнь миновала, однако, мужа Натальи, любимца царя. Но молодая женщина видела перед собой плахи и виселицы, столбы и колеса со воткнутыми на них головами казненных – и это казненные были ей, так или иначе, близки.
Немного спустя, страшная казнь постигла и самых близких ее сердцу родных – мать и дядю, красавца Виллима Монса: прекрасная голова, которая, как мы видели выше, была отрублена палачом, потом, для сохранения ее красоты, положена в спирт, поставлена в кабанете Екатерины Алексеевны и затем сдана в академию наук, в кунсткамеру, в назидание будущим поколениям – это была голова родного дяди красавицы Натальи Лопухиной.
Вместе с дядей постигла страшная опала и еще более дорогое для Натальи лицо – ее родную мать и родную сестру этого Монса-красавца: опала обрушилась на голову матери Натальи, генеральши Матрены Балк за то, как мы видели, что она позволяла своему брату любить Екатерину Алексеевну и прикрывала собой от царя Петра эту непозволительную любовь.
Но время и перемена обстоятельств скоро изгладили из памяти Лопухиной эти страшные впечатления – и то, как голова ее дяди торчала на колу, а потом стояла в спирту, и то, как на столбах был вывешен перечень взяток ее матери, – и красавица отдалась своим природным инстинктам и привитым в ней наклонностям, тем более, что не любила своего мужа, как и он не любил ее.
О Наталье Лопухиной рассказывают, что она походила на свою мать, на знакомую уже нам Матрену Балк, не только красотой лица и станом, но и некоторыми особенностями своего темперамента: подобно ей, она, как истинное дитя своей матери и своего времени, не отличалась супружеской верностью.
Лопухина нашла себе при дворе поклонника, и со всей страстью отдалась ему. Это был знаменитый граф Рейнгольд фон-Левенвольд.
«Щеголь, мот, любитель азартных игр, и человек честолюбивый, тщеславный, эгоист в высшей степени; человек столь дурного нрава, каких немного на свете; человек, готовый, ради своих выгод, жертвовать другом и благодетелем; человек лживый и коварный», – вот как отзывается о Левенвольде один из его современников, и вот на кого обратилась несчастная привязанность Лопухиной.
Об отношениях их все знали, не исключая мужа самой Натальи Федоровны.
Но таково было то разнузданное время, когда люди так легко переходили от измены своему чувству в измене своему отечеству и из дворца – на плаху.
«Недавно у меня была одна из здешних красавиц, супруга русского вельможи, г-жа Лопухина, – писала в 1838 году леди Рондо в Англию к своей приятельнице: – «его вы видели в Англии. Жена его – статс-дама императрицы и приходится племянницей той особе, которая была любовницей Петра I и историю которой я вам рассказывала (т. е. Анне Монс); но скандальная хроника гласит, что она не так твердо защищала свою добродетель. Лопухина и ее любовник – если он у нее на самом деле только один – очень постоянны и в течение многих лет сохраняют друг к другу сильную страсть. Когда она родила, то, при первой встрече с ее супругом, я поздравила его с рождением сына и спросила о здоровье его жены. Он ответил мне по-английски; «Зачем вы спрашиваете меня об этом? Спросите графа Левенвольде: ему это известно лучше, нежели мне». Видя, что такой ответ меня совершенно озадачил, он прибавил: «что ж! всем известно, что это так и это меня нисколько не волнует. Петр Великий принудил нас вступить в брак; я знал, что она ненавидит меня, и был к ней совершенно равнодушен, несмотря на ее красоту. Я не мог ни любить ее, ни ненавидеть, и в настоящее время продолжаю оставаться равнодушным в ней; к чему же мне смущаться связью ее с человеком, который ей нравится, тем более, что, нужно отдать ей справедливость, она ведет себя так прилично, как только позволяет ей ее положение».
Так всегда бывает с людьми после долгой сдержки, а эту сдержку русский боярин, превратившийся потом в вельможу, терпел от Владимира Мономаха и от целомудренных Верхуслав и Предслав до Петра и красавиц «Кукуй-городка».
Сдержку заступила разнузданность.
«Судите о моем удивлении, – продолжает леди Рондо, – и подумайте, как поступили бы вы в подобных обстоятельствах. Я же скажу вам, как поступила я: я внезапно оставила Лопухина и обратилась к первому, кого увидела».
Леди Рондо так характеризует Лопухину: «эта дама говорит только по-русски и по-немецки, а так как я плохо говорю на этих языках, то наш разговор вертелся на общих местах, и потому я могу сказать вам лишь о ее наружности, которая, действительно, прекрасна; по-настоящему, мне и не следовало бы говорить ни о чем другом, но я не могла пройти молчанием этой истории, показавшейся мне необыкновенно странной. Я презираю себя, однако, за злоязычие, которое вы едва ли захотите простить».
Как бы то ни было, но Лопухиной, по-видимому, жилось счастливо, и почти до сорока трех лет продолжалась эта безмятежная жизнь придворной блестящей женщины.
Старший сын ее Иван был уже взрослым молодым человеком… Он тоже был при дворе и носил камер-юнкерский мундир, а потом получил и чин полковника армии.
Но в 1742 году красавицу Лопухину постигло несчастие, неличное, но в лице того, кого она любила, – в лице графа фон-Левенвольде.
На престол вступила императрица Елизавета Петровна (в ноябре 1742 года). Лица, стоявшие во главе правления ее предшественницы, обвинены в измене и сосланы: ссылка, между прочим, постигла старика Остермана, Головкина, мужа одной из выдающихся женских личностей прошлого века, Екатерины Ивановны Головкиной, урожденной княжны-цесаревны Ромодановской, о которой сказано будете в следующем очерке, и блестящего Левенвольде, все еще любимого Лопухиной.
Левенвольде был сослан в Соликамск, – и это горе было очень тяжелым горем для Лопухиной. Сама же она была взыскана милостями императрицы, продолжала являться при дворе, участвовала во всех удовольствиях придворной жизни вместе с дочерью, которая уже была взрослой девушкой. Другие же говорят, что ссылка Левенвольде сделала ее большой нелюдимкой – она не могла забыть своего блестящего друга.
Но еще более страшное горе ждало ее, и горе это было не за горами.
В это время, как известно, исключительным влиянием при дворе пользовался Лесток, лейб-хирург императрицы. Боясь соперничества другого сильного лица, вице-канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, Лесток решился погубить его, а вместе с ним и всех, кого пришлось бы для этого втянуть в пропасть.
Лесток решился на сильную и удачную меру, которая почти всегда удается, – на донос, на обвинение в измене.
Хотя главный соперник его, Бестужев-Рюмнн, и не погиб, но зато погибли другие, невинные, или менее виновные, чем какими их изображали, и в том числе погибла Лопухина.
Это было в 1743-м году, через год после ссылки Остермана, Головкина и Левенвольде.
Лесток донес императрице, что против правительства составляется заговор, что заговорщики хотят будто бы умертвить его, Лестока, камергера Шувалова и обер-шталмейстера Куракина, и затем, будто бы при помощи камер-лакея, подававшего закуски, отравив государыню, восстановить прежнее правительство, с регентством принцессы Анны Леопольдовны.
Весть о заговоре поразила двор.
«Я не в силах изобразить тот ужас, который распространился при известии о заговоре (пишет один современник этого события). Куракин несколько ночей сряду боялся провести у себя дома; во дворце бодрствуют царедворцы и дамы, страшась разойтись по спальням, несмотря на то, что у всех входов и во всех комнатах стоят часовые. В видах усиления их бдительности, именным указом повелено кабинету давать солдатам, которые в ночное время содержать пикет у наших покоев (т. е. у покоев императрицы), на каждый день по десяти рублей. Бдительность и рвение телохранителей усилено, но именитые особы не ложились в постель на ночь, ждали рассвета и высыпались днем. От всего этого и беспорядок в делах, в докладах, беспорядок и общая неурядица во всем с каждым днем усиливаются».
Но, между тем, ожидаемые, по-видимому, мнимые, заговорщики не являются, их никто не видит, никто не знает – не знает даже сам Лесток.
Скоро, однако, таинственная драма разыгрывается, и невольной виновницей ее является Лопухина.
В эти тревожные дни ожидаемого исполнения небывалого заговора некто Бергер, курляндец, офицер кирасирского полка, по всем отзывам человек распутный и низкий, получает назначение в Соликамск, в место ссылки графа Левенвольде, на смену другого офицера, находившегося при ссыльном.
Лопухина, узнав о назначении Бергера в Соликамск, просить сына своего Ивана сказать Бергеру, чтобы он передал от нее поклон любимому ею когда-то ссыльному Левенвольде, уверить в неизменной ее памяти о нем и советовать, «чтобы граф не унывал, а надеялся бы на лучшие времена».
Эта последняя несчастная фраза погубила и ее, и всех ее близких – фраза эта и была – «заговор».
Бергер, желая выслужиться перед Лестоком, а главное – получить позволение остаться в Петербурге, явился к всесильному лейб-хирургу и передал ему слова Лопухиной.
Для Лестока это была находка.
Хитрый лейб-хирург тотчас же поручил услужливому Бергеру вызвать молодого Лопухина на откровенность и выпытать от него каким-либо образом признание, на чем его мать основывает надежды «на лучшие времена».
Бергер завел Лопухина в погребок, напоил его и, искусно втянув в интимный разговор о правительстве, заставил пьяного мальчишку болтать всякие несообразности.
А в это время, в погребке, за стенкой, посажены были уши, долженствовавшие все слышать.
Лопухина арестовали. Вслед затем арестовали его мать и сестру-девушку. Последнюю взяли в тот момент, когда она гуляла с великим князем и вместе с ним в одной версте возвращалась с прогулки во дворец. Чтобы не огорчить великого князя, который был очень расположен к молодой девушке, ее вызвали из кареты в другой экипаж будто бы для того, что ее мать отчаянно заболела. Тут ж арестовали и графиню Анну Гавриловну Бестужеву-Рюмину, урожденную графиню Головкину, бывшую прежде за генерал-прокурором Ягужинским: она также была любимицей покойного Петра Великого и он устраивал ее свадьбу с Ягужниским, как устроил свадьбу с Лопухиным и Натальи Федоровны Балк. Арестовали, наконец, и старшую дочь этой Бестужевой-Рюминой.
Лопухину с сыном и Бестужеву заключили в крепость, как главных заговорщиков, а девушек держали под караулом в домах.
По городу усилили патруль.
Наряженная по делу следственная комиссия привлекла к допросам еще несколько женщин, именно – бывшую фрейлину правительницы Софью Лилиенфельд и княгиню Гагарину, падчерицу Бестужевой-Рюминой. Точно это был заговор женщин.
Ушаков, неизменный начальник тайной канцелярии, Лесток и генерал-прокурор Трубецкой были членами следственной комиссии.
На первых же допросах арестованные повинились, что они иногда дозволяли себе необдуманные выражения об образе жизни некоторых именитых особ и фаворитов, о лености и беспечности их к делам управления; признались и в том, что высказывали недовольство настоящим положением дел и желали восстановления прежнего правительства,
Бантыш-Каменский прямо говорит: «В частных беседах своих Лопухина и Бестужева-Рюмина изливали взаимно душевную скорбь и вскоре, подстрекаемые неблагонамеренным министром королевы венгерской, маркизом Боттой, дерзнули составить заговор против самодержицы всероссийской в пользу младенца Иоанна!»
После вышеописанных показаний растерявшихся женщин, подсудимых повели в застенок, к пыточному допросу.
Сначала пытали молодого Лопухина; но он ничего не сказал. Привели в застенок Лопухину и Бестужеву-Рюмину. Статс-даме и обер-гофмаршальше, по установленному пыточному порядку, оголили спины для кнута, связали руки и подняли на дыбу.
Странное то было время.
– Пусть разорвут нас на части, но мы не станем лгать, не станем признаваться в том, чего никогда не делали и не знали, – говорили женщины, висевшие на дыбе.
Но кнутом их на этот раз не били.
Главная цель Лестока состояла в том, чтобы втянуть в дело бывшего перед тем в Петербурге австрийского посла, маркиза Ботта д’Адорно, который был дружен с Бестужевой-Рюминой и Лопухиной.
Бестужева-Рюмина на допросе показала, что так как она не любима мужем и сама его не любит, то ничего и не передавала ему: Бестужев-Рюмин, враг Лестока, через это ускользал из его тенет. О маркизе Ботта д’Адорно она показала, что так как сам он был очень не расположен к обоим Бестужевым-Рюминым, и к вице-канцлеру, и к обер-гофмаршалу, то и Ботта им ничего не мог передавать из их разговоров. Тенета Лестока окончательно рвались.
Лопухина показала то же, – ни дополнений, ни комментариев от нее допросчики не добились.
Только молодой Лопухин не вынес пыток.
– Мы-де зачастую говаривали в семье своей, что если бы на вице-канцлера не было этого продувного канальи Лестока, то оба Бестужевы и их сторонники были бы самые нерешительные и слабые правители.
«Продувной каналья» не простил врагам этого выражения.
Чтобы обвинить австрийского посла, Лесток обещал допрашиваемым, что если они покажут на Ботта д’Адорно, то их ждет облегчение участи.
Обманутые этой уловкой Лопухина и Бестужева-Рюмина показали, что Ботта хлопотал об освобождении из Сибири Остермана, Миниха, Головкина, и обещал помогать деньгами восстановлению прежнего правительства.
Но измученные женщины напрасно покривили душой – их участь не была смягчена.
Лесток прямо говорил в городе:
– Как же-де не быть строгим, если кроме пустых сплетен да вздорной болтовни ничего нельзя добиться от упрямых баб.
С допросами, однако, покончили быстро. 4-го—6-го августа 1743-го года производились аресты, а 29-го августа уже извещалось о предстоящей казни осужденных.
В последнем заседании суда один из сенаторов подал такое оригинальное мнение:
– Достаточно предать виновных обыкновенной смертной казни, – говорил он: – так как осужденные еще никакого усилия не учинили; да и российские законы не заключают в себе точного постановления на такого рода случаи, относительно женщин, большею частью замешанных в сие дело.
На это горячо возражал приятель Лестока, принц гессен-гамбургский.
– Неимение-де писанного закона не может служить к облегчению наказания, – настаивал принц: – а в настоящем случае кнут да колесованье должны считаться самыми легкими казнями.
Кнут да смерть с колесованьем – самая легкая казнь. Вот время! Приговор, наконец, состоялся.
29-го августа, гвардейский отряд прошел по улицам Петербурга и барабанным боем известил о предстоящих на 1-е сентября казнях.
Эшафот построен был на Васильевском острове, против нынешнего университетского здания, где был тогда сенат. Там же стоял столб с навесом, под которым висел сигнальный колокол.
В день казни народ, по обыкновению, толпами валил к месту зрелища, занял всю площадь, галереи бывшего там гостиного двора, заборы, крыши. Народ – везде народ: и в Риме и в Петербурге – он просит только «хлеба и зрелищ».
Впереди всех осужденных шла Лопухина, все еще красивая женщина.
С эшафота, говорят, она окинула взором толпы народа, надеясь увидеть в массе или своих друзей и родных, или тех, которые когда-то любили ее, которые могли бы на месте казни утешить и ободрить ее.
«Но, – восклицает один из современников казни, – красавица забыла низость душ придворных куртизанок: вокруг помоста волновалась только чернь, алчущая курьезного зрелища».
Этот современник, аббат Шап, оставил даже рисунок казни. На этом рисунке изображен эшафот с высоким барьером. На эшафоте стоит палач без шапки, в кафтане и держит на своих плечах женщину – это Лопухина. Волосы ее забраны назад, голова откинута, тело обнажено; на поясе болтается ее мантилья, сорочка; верхняя одежда брошена у ног. Лопухина приподнята так, что ноги ее не достают до земли. Сзади, в нескольких шагах, виднеется заплечный мастер, тоже без шапки, в кафтане; он обеими руками приподнял кнут, длинный хвост которого змеей взвился в воздухе. Из-за барьера видны женские и мужские головы толпы – в платках, теплых шапках и пр.; на заднем плане – крыши домов; влево – дерево.