355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Русские исторические женщины » Текст книги (страница 18)
Русские исторические женщины
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:24

Текст книги "Русские исторические женщины"


Автор книги: Даниил Мордовцев


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 58 страниц)

Старая «медведица» все плачет о сыне, все зовет его к себе; а он, расправившись с Шакловитым и сестрой Софьей, опять бросает мать: «медвежонку» не сидится дома. Он бросил уже Переяславское и Кубенское озера: там ему тесно. Уж он очутился на Белом море.

Матери новая тоска, новая печаль и новая боязнь за неугомонного сына. Отпуская его к морю, она берет с сына обещание посмотреть только корабли, но самому не ходить в море.

Увидев море, Петр не выдержал, забыл мать, забыл обещание, данное ей – и вышел в море…

А мать тоскует, шлет письмо за письмом:

«О том свет мой, радость моя, сокрушаюсь, что тебя, света моего, не вижу. Писала я к тебе, к надежде своей, как мне тебя, радость свою, ожидать: и ты, свет мой, опечалил меня, что о том не отписал. Прошу у тебя, света моего, помилуй родшую тя, как тебе, радость моя, возложено, приезжай к нам, не мешкав. Ей, свет мой, несносная мне печаль, что ты: радость, в дальнем таком пути. Буди над тобой, свет мой, милость Божия, и вручаю тебя, радость свой, общей нашей надежде Пресвятой Богородице: Она тебя, надежда наша, да сохранит».

Но эти, исполненные глубокого материнского чувства, письма недолго писались к любимому сыну, да и было действительно за что любить такое гениальное дитя.

Петр отвечает матери, что и сам не знает, когда приедет – кораблей иностранных ждет!..

«Да о едином милости прошу (пишет он матери), чего для изволишь печалиться обо мне? Изволила ты писать, что предала меня в паству Матери Божией: такого пастыря имеючи, почто печаловать! Тоя бо молитвами и предстательством не точию я един, но и мир сохраняет Господь. За сим благословения прошу. Недостойный Петрушка».

А там снова пишет, как бы предчувствуя, что недолго ей жить, что не дожить ей, когда богатырь-сын в полную силу войдет.

«Сотвори, свет мой, надо мной милость, приезжай к нам, батюшка мой, не замешкав. Ей, ей, свет мой! велика мне печаль, что тебя, света моего-радости, не вижу. Писал ты, радость моя, ко мне, что хочешь всех кораблей дожидаться: и ты, свет мой, видел, которые прежде пришли: чего тебе, радость моя, тех дожидаться? Не презри, батюшка мой свет, сего прошения. Писал ты, радость моя, ко мне, что был на море: и ты, свет мой, обещался мне, что было не ходить».

Это было летом 1693 года. В сентябре Петр воротился к матери и начал готовить новый морской «потешный» поход. Но 25 января 1694 года царицы Натальи Кирилловны не стало – некому уже было докучать Петру своими письмами! Впрочем, у него еще оставалась «постылая» жена, – но о ней после: ее он и не любил, а мать он действительно любил. Царица Наталья умерла еще молодой – на 42-м году жизни. По словам очевидца, Петр плакал «чрезвычайно». Тоску по матери он топил в работе.

«Федор Матвеевич! – писал он в Архангельск двинскому воеводе Апраксину, брату вдовы-царицы Марфы, второй супруги покойного Федора Алексеевича: – Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука моя не может, купно же и сердце. По сих, яко Ной, от беды мало отдохнув и о невозвратном оставя, о живом пишу», т. е. о деле, о снаряжении новой экспедиции в море.

Но неугомонной сестре такого же неугомонного брата тоже не сиделось в монастыре. Несмотря на то, что монастырь оберегала сильная стража, – стрельцы, остававшиеся в Москве, подкопались под комнаты царевна, разобрали пол и подземным ходом вели уже свою царицу на свободу; но сторожевые солдаты напали на них и, после упорной с обеих сторон схватки, заставили Софью воротиться в место своего заточения.

Разосланные по далеким городам Русского царства стрельцы тосковали по Москве, по своей прежней жизни, как тосковала по ней и царевна Софья, сидя в монастыре. Тосковали по этой жизни и прочие царевны, которые тоже когда-то заправляли государством, брали из царской казны денег, сколько им было угодно, а теперь и они в опале, в загоне, хоть и на свободе: все захватил в руки ненасытный «братец». Для царевен ничего более не остается, как пересуживать поступки и дела своего «братца», тайно сноситься с заключенной Софьей, особенно же при помощи своих постельных девушек и стрельчих, которые сильно плакались на молодого царя за своих опальных и казненных мужей.

– Которого дня государь и князь Федор Юрьевич Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня им и хлеб не естся, – говорили они, жалуясь на тяжелые времена.

А Петр в это время был уже за границей: самая пора действовать женщинам.

Более других мутила во дворце царевна Марфа. Некоторые из остававшихся в Москве и из бежавших в нее из ссылки стрельцов составили челобитную о том, чтобы царевну Софью опять посадить «на державство», и через одну стрельчиху переслали эту челобитную во дворец, к царевне Марфе. Царевна приняла челобитную и, посылая со своей постельницей грамотки к стрельцам, говорила:

– Смотри, я тебе верю: а если пронесется, то тебя распытают, а мне кроме монастыря ничего не будет.

А стрельчихе-лазутчице велела сказать:

– У нас наверху (во дворце) позамялось: хотели было бояре царевича удушить – хорошо, если бы и стрельцы подошли.

Из дворца же разносились такие вести:

– Бояре хотели было царевича удушить, но его подменили и платье его на другого надели – царица узнала, что не царевич, а царевича сыскали в другой комнате, и бояре царицу по щекам били; а государь неведомо жив, неведомо мертв, и по стрельцов указ послан.

Принесли и из Девичьего монастыря, от царевны Софьи, грамотку: зовет все стрелецкие полки, чтобы шли к Москве, становились бы табором под Девичьим и просили бы ее на державство.

Солдаты тоже начали жаловаться на безкормицу и поговаривать о царевне Софье. Какой-то солдат стоял на карауле во дворце. Выходит государыня и говорить: «что-де вы голы? берете по 30 алтын на месяц – только на вас что красные кафтаны». Солдат жаловался, что на сухари не хватает жалованья – «вывороты большие» (вычеты из жалованья).

Все больше и больше начали шуметь стрельцы, и их принуждены были выгонять из Москвы войском. Они ушли в Торопец неволей, с приказом от Софьи. А на дороге их нагоняет стрельчиха и вручает новую грамотку от царевны Софьи: «Теперь вам худо, а впредь будет еще хуже. Ступайте к Москве, чего вы спали? – про государя ничего не слышно».

Стрельцы начали открыто бунтовать, и не пошли к Торопцу. На Двине, 6 го июня, бунт вспыхнул в таком размере, что надо было вызывать самого царя из-за границы.

– Вестно мне учинилось, – читал стрелец Маслов перед всеми стрелецкими полками, взгромоздившись на телегу, присланное от царевны Софьи письмо: – что ваших полков стрельцов приходило к Москве малое число: и вам бы быть в Москве всем четырем полкам, и стать под Девичьим монастырем табором, и бить челом мне идти к Москве против прежнего на державство; а если бы солдаты, кои стоят у монастыря, к Москве пускать не стали, и с ними бы управиться, их побить и в Москве быть; а кто бы не стал пускать с людьми своими или с солдаты, и вам бы чинить с ними бой».

– Идти к Москве! – кричали стрельцы: – Немецкую слободу разорить и немцев побить за то, что от них православие закоснело; бояр побить… Если царевна в правительство не вступит, и по коих мест возмужает царевич (Алексей Петрович), можно взять и князя Василия Голицына: он к стрельцам милосерд был.

Приходилось пустить в дело пушки. Против бунтовщиков вышел боярин Шеин.

– Видели мы пушки и не такие! – кричали стрельцы. Последовали залпы. Стрельцы дрогнули и были побиты.

И вот опять начались «розыски великие», «пытки жестокие», казни, повешенья в обозе и по дороге.

Вести об этих «умствах» застают Петра по дороге из Вены.

25-го августа царь уже в Москве. Не заехал во дворец, не видался и с женой: был только у красавицы Монс; вечер провел у Лефорта; ночевал в Преображенском.

Опять начались розыски. Пытки производились в 14 застенках Преображенского, и под пытками дознано было то, что нам уже известно.

Пока шли розыски, Петр успел развестись с женой, с царицей Евдокией Федоровной Лопухиной.

«Из известного нам образа жизни Петра с компанией, Петра-плотника, шкипера, бомбардира, вождя новой дружины, бросившего дворец, столицу для. беспрерывного движения, – из такого образа жизни, – говорит С. М. Соловьев, – легко догадаться, что Петр не мог быть хорошим семьянином. Петр женился, т. е. Петра женили 17-ти лет, женили по старому обычаю, на молодой, красивой женщине, которая могла сначала нравиться; но теремная воспитанница не имела никакого нравственного влияния на молодого богатыря, который рвался в совершенно иной мир: Евдокия Федоровна не могла за ним следовать – и была постоянно покидаема для любимых потех. Отлучка производила охлаждение, жалобы на разлуку раздражали. По этого мало: Петр повадился ездить в Немецкую слободу, где увидал другого рода женщин, где увидал первую красавицу слободы, очаровательную Анну Монс, дочь виноторговца. Легко понять, как должна была проигрывать в глазах Петра бедная Евдокия Федоровна в сравнении с развязной немкой, привыкшей к обществу мужчин, как претили ему приветствия вдов: «Лапушка мой Петр Алексеевич!» в сравнении с любезностями цивилизованной мещанки. Но легко понять также, как должна была смотреть Евдокия Федоровна на эти потехи мужа, как раздражали Петра справедливые жалобы жены и как сильно становилось стремление не видать жены, чтобы не слыхать ее жалоб. Опостылела жена; должны были опостылеть и ее родственники, Лопухины… После всего Петру, разумеется, не хотелось возвращаться из-за границы в Москву и застать подле сына – постылую Евдокию. Женившись по старине, Петр задумал и избавиться от жены по старому русскому обычаю: уговорить нелюбимую постричься, а не согласится – постричь ее насильно. Из Лондона он написал Нарышкину, Стрешневу и духовнику Евдокии, чтобы они уговорили ее добровольно постричься. Отрешнев отвечал, что «она упрямится, а духовник человек малословный, и что надобно ему письмом подновить».

Но «подновлять» не пришлось. По возвращении из-за границы, 23 сентября, Петр велел отправить Евдокию Федоровну в суздальский Покровский девичий монастырь, где она и пострижена под именем Елены. Противившиеся этому духовные лица ночью отвезены были в Преображенское.

Покончено было и с розысками по стрелецкому бунту.

Вот что говорит г. Соловьев о последнем акте этой стрелецкой трагедии, виновницей которой все-таки была царевна Софья.

«30 сентября была первая казнь: стрельцов, числом 201 человек, повезли из Преображенского в телегах к Покровским воротам; в каждой телеге сидели по двое и держали в руке по зажженной свече; за телегами бежали жены, матери, дети со страшными криками. У Покровских ворот, в присутствии самого царя, прочитана была сказка: «В расспросе и с пытки все сказали, что было прийти к Москве, учиня бунт, бояр побить, Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить, всеми четыре полки ведали и умышляли. И за то ваше воровство великий государь указал казнить смертию». По прочтении сказки, осужденных развезли вершить на указные места; но пятерым, сказано в деле, отсечены головы в Преображенском. Свидетели достоверные объясняют нам эту странность: сам Петр собственноручно отрубил головы этим пятерым стрельцам. 11 октября новые казни; вершено 144 человека; на другой день – 205, на третий – 141, семнадцатого октября – 109, восемнадцатого – 65, девятнадцатого – 106, двадцать первого – 2,195 стрельцов повешено под Новодевичьим монастырем, перед кельей царевны Софьи: трое из них, повешенные подле самых окон, держали в руках челобитные, «а в тех челобитных написано против их повинки». В Преображенском происходили кровавые упражнения: здесь 17 октября приближенные царя рубили головы стрельцам: князь Ромодановский отсек четыре головы; Голицын, по неуменью рубить, увеличил муки доставшегося ему несчастного; любимец Петра, Алексашка (Меншиков) хвалился, что обезглавил 20 человек; полковник Преображенского полка Блюмберг и Лефорт отказались от упражнений, говоря, что в их землях этого не водится. Петр смотрел на зрелище, сидя на лошади, и сердился, что некоторые бояре принимались за дело трепетными руками. «А у пущих воров и заводчиков ломаны руки и ноги колесами, и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы, за их воровство, ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колесах немного не сутки, и на тех колесах стонали и охали; и по указу великого государя один из них застрелен из фузеи, а застрелил его преображенский сержант Александр Меншиков. А попы, которые с теми стрельцами были у них в полках, один перед тиунской избой повешен, а другому отсечена голова и воткнута на кол, и тело его положено на колесо». Целые пять месяцев трупы не убирались с места казни, целые пять месяцев стрельцы держали свои челобитные перед окнами Софьи».

Сестер, участвовавших в заговоре, Софью и Марфу, Петр допрашивал сам. Марфа выдала и свое участие в этом деле, и участие сестры.

Софья, с сознанием своей силы и своей прежней власти, отвечала брату:

– Такова письма, которое к розыску явилось, я в стрелецкие полки не посылала. А что те стрельцы говорят, что, пришед было им в Москве, звать меня по-прежнему в правительство, и то не по письму от меня, а знатно по тому, что я с 190 года была в правительстве.

Софью постригли под именем Сусанны и оставили в том же Новодевичьем монастыре, окружив ее местопребывание постоянным караулом из ста солдат.

Сестрам-царевнам позволялось ездить в монастырь к Сусанне только на Пасху, в престольный монастырский праздник, и в случае болезни старицы Сусанны-Софьи. Даже для посылок в монастырь Петр назначил особых доверенных лиц. «А певчих в монастырь не пускать: поют и старицы хорошо, лишь бы вера была, а не так, что в церкви поют Спаси от бед, а в паперти деньги на убийство дают». Полагают, что певчих не велено было пускать в монастырь по весьма уважительным причинам: постельница Софьи, Вера Васютинская, найдена в пытке беременной и показала, что любила певчего.

Царевну Марфу постригли под именем Маргариты и сослали в монастырь Александровской слободы, что во Владимирской губернии: Марфа любила дьякона Ивана Гавриловича, который также был замешан в стрелецком деле.

Не весела была потом жизнь и остальных царевен, хотя теремные двери и растворило для них новое время.

– У царевны Татьяны Михайловны (это у тетки Петра) я стряпаю в верху (жаловался впоследствии дворцовый повар Чуркин), живу неделю, и добычи нет ни по копейки на неделю: кравчий князь Хотетовский лих, урвать нечего. Прежде всего все было полно, а ныне с дворца вывезли все бояре возами. Кравчий ей, государыне, ставит яйца гнилые и кормит ее с кровью. Прежде сего во дворце по погребам рыбы было много, и мимо дворца проезжие говаривали, что воняет, а ныне вот-де не воняет – ничего нет.

Царевна Екатерина Алексеевна, в виду того, что жизнь их стала скудная, не то что при царевне Софье, начала думать о займе денег, но без залога никто не давал, а потом о кладах, и поэтому имела сношения с каким-то костромским попом Григорием Елисеевым, на которого доносили, что у него бывала многая дворцовая посуда за орлом. Начался розыск. Царевна Екатерина созналась, что во время розыска поп приказывал к ней, чтобы она «сидела ничего не боясь: ничего-де тебе не будет; я знаю по планетам, что будет худо или добро».

Забрали постельниц царевны Екатерины.

– Отпущена я от царевны за болезнью к Москве (говорила на допросе одна из них, Дарья Валутина), и на отпуске царевна мне приказывала, чтобы я такого человека проведала, у кого на дворе или где ни есть клад лежит, чтобы, приехав, тот клад взять. И такого человека я, Дарья, сыскала Ваську Чернова, который сказал: «от Москвы в 220 верстах на дворе у мужика в хлеве под гнилыми досками стоит котел денег: у меня-де тот клад и в руках был». И я, Дарья, для взятия того кладу с ним, Васькой, посылала для веры покровского дворцового сторожа Измайловского. И тот сторож, приехав к Москве, один, мне, Дарье, сказал: «не токмо того кладу, и двора мне, он, Васька, не указал».

Другая постельница царевны Марья Протопопова, говорила:

– Изволила царевна посылать меня в дозор за Орехового, и Орехова ходила на могилу к Ивану Предтече, которая в Коломенском церковь, и приказали мне стоять одаль от того места, где копали они, Орехова да вдова Акулина: они только кости человеческие выкопали. А я как пришла, так ей, государыне, стала говорить, что нет ничего, и она стала кручиниться на меня и на тое вдову Акулину: «Ни со што вас нету». И в те поры пришла государыня сестра ее, царевна Марья Алексеевна, увидела, что я плачу, и стала спрашивать: «скажи-де по правде». И я им стала рассказывать, что кости человеческие, и та стала сестре своей говорить: «полно, сестрица, нехорошо затеяла, грех лишний, что мертвым покоя нет, и баб в погибель приведешь». И она стала и на сестру свою досадовать. Изволила посылать коляску сыскать в Немецкую слободу и изволила сама поехать на двор к посланнику, что был голландский, и как приехала и стала спрашивать про сахарницу, где она живет, и нам рассказали. И как тута приехала, стала заказывать нам, чтобы не сказывали никому, и у сахарницы изволили выбирать сахару и конфету на девять рублей, и они без денег не отдали, и она приказала запечатать тот сахар, а после не изволила и брать. И после того изволила меня посылать про иноземку Марью Вилимову Менезеюшу, и велела ее привезти в Коломенское, и та иноземка поехала, а государыня изволила меня спрашивать: «та ли дает в рост деньги? поговори ты ей, чтоб и мне дала». И я по тем ее словам стала говорить, что не даст без закладу, и она сказала: «лихо-де, закладу нет, как бы так выпросить?» А после сих слов изволила ту иноземку к руке жаловать, и сама стала с нею говорить, а про деньги ей застыдилась говорить. В Немецкой слободе изволила поехать смотреть двор и на том дворе хозяйка пьяна была – у нее родины были, – и государыня изволила напроситься кушать, чтобы построила хорошее кушанье, и как поехала от той хозяйки и встретился ей Петр Пиль и узнал ее по карете, и стал к себе звать, и она изволила поехать к нему на двор и ему сказала, чтоб обед сделал, и ее унимала царевна Марья Алексеевна, и та не изволила послушаться, ездила во все места, где изволила напрашиваться».

Это русская женщина начинала вступать в свет – и странно это вступление ее для нас.

Взяли к допросу и другую постельницу царевны Екатерины Алексеевны.

– Для Бога, не торопись, молись Богу, – наказывала ей царевна: – а хотя и про иное про что спросят, так бы нет доводчика, так можно в том слове умереть. Пуще всего писем чтобы не поминала. Либо спросят про то, не видала ли попа в верху (во дворце), – так бы стояла, что одно, что хочу умереть: ни знаю, ни ведаю. Пожалуй, для Бога, прикажи всем им, которые сидят, чтобы ни себя, ни меня, ни людей не погубили. Молились бы Богу, да Пречистой Богородице, да Николаю Чудотворцу; обещались бы что сделать. Авось и Господь Бог всех нас избавить от беды сея! Расспроси хорошенько про старицу и про то, что она доводить в чем на попа, и на царицу, и на меня? Призови к себе Агафью Измайловскую и ей молвь: что-де ты хоронишься? от чего? до тебя-де и дела нет. А коли бы-де дело было, где-де ухоронишься от воли Божьей? Помилуй-де Бог от того! А как бы-де взяли, так бы-де вы, чаю, все выболтали, как хаживали, и как что и как царевен видали. Не умори-де, для Бога! Хоть бы-де взяли, и вам бы-де должно за них, государынь, и умереть! Намедни с ней посылали денег два рубля на подворье зашито в мешке к нему. И про эти бы не сказывали: нет на это свидетелей. И Дарье про то молвь, чтобы не сказывала тех врак, что про старца Агафья ей сказывала, и куда-де она Ваську посылала. О чем не опрашивают, не вели того врать: о чем и опрашивают, так в чем нет свидетелей, так нечего и говорить. Чтобы моего имени не поминали. И так нам горько и без этого.

Да, действительно горько было в это время женщинам старой до-петровской Руси, которые доживали свой век уже тогда, когда окно в Европу было прорублено топором «Петра-плотника».

IX. Матрена Кочубей

Тот, кто будет читать настоящий рассказ о Матрене Кочубей, без сомнения, догадается, что речь идет здесь о той красавице Кочубей, которую Пушкин, в своей поэме «Полтава», почему-то назвал Марией, и при имени которой невольно сам собой встает перед глазами образ этой несчастной девушки, а вместе с тем сам собой повторяется в памяти прекрасный, кованый стих незабвенного поэта:

 
Богат и славен Кочубей.
Его луга необозримы,
Там табуны его коней
Пасутся вольны, нехранимы.
Кругом Полтавы хутора
Окружены его садами,
И много у него добра:
Мехов, атласа, серебра
И на виду, и под замками.
Но Кочубей богат и горд
Не долгогривыми конями,
Не златом, данью крымских орд,
Не родовыми хуторами —
Прекрасной дочерью своей
Гордится старый Кочубей.
И то сказать: в Полтаве нет
Красавицы, Марии равной:
Она свежа, как вешний цвет,
Взлелеянный в тени дубравной.
 

Матрена была младшая дочь Василия Леонтьевича Кочубея, генерального судьи малороссийского, в то время, когда гетманом Малороссии был старый Мазепа осыпанный милостями Петра, который не мог не видеть в нем выдающуюся по своим талантам личность и могущественного властелина полунезависимой Украины.

Старшие дочери Кочубея были замужем: одна за Рабеленком, другая за племянником Мазепы, Обидовским.

Кочубей, как генеральный судья, был одним из наиболее приближенных к гетману лиц: гетман сам воспринимал от купели младшую дочь Кочубея, Матрену, и с этой-то крестницей так тесно потом связалась судьба гетмана-изменника. Крестница же эта была причиной того, что и все исторические события того времени – и измена Мазепы, тайный союз его с королями шведским и польским, и страшная гибель отца Матрены, сложившего голову на плахе за несчастную дочь свою и за всю Украину, и Полтавская битва, так вознесшая Петра и всю Россию, весь этот ряд великих исторических событий, отразившихся на всей судьбе Русской земли и соседних с ней государств и сложившихся именно так, как они сложились: – все это неразрывно связано с именем Матрены Кочубей и с ее несчастной, роковой привязанностью к Мазепе.

Когда Матрена стала уже взрослой девушкой – это было около 1703 года (год основания Петербурга) – Мазепа, овдовев, хотел жениться на своей молоденькой крестнице, и испрашивал на то согласия ее родителей. Кочубеи, в виду запрещения подобных браков со стороны церковного устава, отказали Мазепе.

Но молодая дочь их, по-видимому, уже любила старого гетмана, которому было под семьдесят лет!

«Овладела ли девушкой странная, хотя и не беспримерная страсть к старику, стоявшему выше других не по одному гетманскому достоинству, или действовало честолюбие, желание быть гетманшей, – только она позволила себе убежать из отцовского дома в гетманский», – замечает почтенный наш историк С. М. Соловьев.

Дело в том, что девушка покинула отцовский дом под давлением весьма сложных обстоятельств: она, по-видимому, долго боролась со своим роковым чувством, со своей совестью, со строгим запретом родителей. Из показаний самого Кочубея, данных им царю Петру, его сановникам и следователям, уже перед своей страшной казнью, а также во время пыток и до пыток, – из этих показаний видно, что, когда родители Матрены запретили ей свидание с гетманом, она продолжала видеться с ним тайно, между прочим, вечерами, в соседнем с их домом саду. Были ли эти тайные свидания до бегства ее из родительского дома, или уже после того, как Мазепа заставил ее возвратиться домой – неизвестно, но всего вероятнее допустить, что свидания эти происходили ранее побега, именно вследствие запрета явных свиданий.

– На день святого Николая, року 1704 (показывал Кочубей), присылал Мазепа Демьянка, приказуючи, жебы з ним виделася дочка моя, а объявил тое, же дирка в огороде межи частоколом, против двора полковницкого есть проломана, до которой дирки абы конечно вечером пришла для якогось разговору. Якая присылка частокротне бывала, яким способом крайний нам учинилися оболга и поругание и смертельное бесчестье.

В декабре этого же года, по показанию Кочубея, Мазепа предлагает девушке огромные суммы, чтобы только она свиделась с ним, а если это невозможно, то хоть бы отрезала локон своих волос и прислала ему.

– Року 1704, декамврия, в день святого Савы (говорил Кочубей), прислал его милость гетман з Бахмача риб свежих чрез Демянка, а за тоею оказиею тот Демянка говорил Мотроне на самоте (наедине), же усильно пан жадает, абы для узрепяся к ему прибыла, а обецует 3000 червонных золотых. А потом того ж дня поворочаючися з Бахмача, прислал того ж Демянка, приказавши наговаривати Мотрону, же пан 10.000 червонных золотых обецует дати, абы тилко так учинила; а коли в том она отговаривалася, тогда просил тот хлопец словом пана своего, щоб часть волосов своих урезала и послала пану на жаданье его.

Подозревали даже, что Мазепа чарами привораживает к себе девушку, потому что чарам в то время верила еще вся Европа. «Присылает (говорит Кочубей), гетман брав сорочку ей з тела з потом килко раз, до себе. Брав и намисто (ожерелье, коралы) з шии килко раз, а для чого, тое его праведная совисть знает».

Но мы полагаем, что все это делалось не для чар, не для колдовства, а по тому же непонятному для нормального, не влюбленного человека побуждению, по которому влюбленные считают за счастье иметь от любимой особы локон волос, или, если этого нельзя, то хоть вещь, которую эта особа носила, к которой прикасалась: будь это перчатка, лента, платок или даже старая туфля.

Все это, вероятно, переживал и старый гетман, как можно видеть из его писем к Матрене, да притом же, как мы увидим из этих самых писем, пересылка между ними разных принадлежностей, как-то кораллов с шеи и проч., имела условное значение, когда за Мазепой и Матреной следили и не позволяли переписываться.

Как бы то ни было, но для Матрены в доме отца началась каторга раньше ее побега – и от каторги этой бежала она к Мазепе. Матрена должна была бы выносить семейные сцены, попреки родителей, даже побои, конечно, со стороны матери, Любови Кочубей, которая, действительно, была женщина с суровым характером, с крутым нравом и непреклонной волей.

Всего этого девушка, весьма естественно, не вынесла – и бежала под защиту гетмана, которого любила. Но Мазепа, со своей стороны, любя девушку и ограждая ее честь, настоял, чтобы она воротилась от него.

Правда, отец Матрены объясняет это иначе. В объявлении, поданной им царю, он говорит:

«Нощи же единыя, яко волк овцу ограби, тако он дщерь мою похити тайно. Оле безчеловечия, о неиглаголанные печали! Аз же, не могий что творити, в колокол ударяя, да всяк видеть бедство мое; лучше было бы ему смерти мя предати, нежели славу мою в студ несказан претворити».

После этого набатного звона в колокол, по словам Кочубея, Мазепа и принужден был возвратить Матрену к ее родителям. «Уведав же (говорит он), каков в дому моем содеяся плачь, и рыдания, и вопль мног не могый терпети соболезнующих мной его слов, возврати мне дщерь, посылаемой Григорием Анненком, при запрещении мне глаголя: «не токмо дщерь вашу силен есть гетман взяти, но и жену твой отяти от тебе может».

Но письма Мазепы к девушке говорят совершенно другое, и этим письмам мы должны более верить, чем показаниям Кочубея, который, как раскрыто самим следствием по его делу, хотя и справедливо, донес Петру, что Мазепа задумал изменить России, но многое взвел на него излишне, напрасно – просто из мести, в чем перед смертью и покаялся. Письма же Мазепы, исполненные нежности и страсти к любимой женщине, писаны им, конечно, не для того, чтобы их кто-либо читал, кроме той, к которой они тайно пересылались, и гетман не мог, конечно, думать, что любовная переписка его попадает в руки к Петру Великому, к его сановникам, и потом, получив такую роковую и печальную известность, занесется на страницы истории. В этих страстных письмах он не лгал, и всего менее мог лгать тогда, когда старый гетман оправдывал себя перед девушкой в том, что он сам заставил ее возвратиться из гетманского дома.

Вот одно из этих писем, исполненное нежности, но вполне деликатное, вежливое, совершенно отстраняющее всякое подозрение в том, что между Мазепой и девушкой могли существовать какие-либо другие отношения, кроме чистых отношений дружбы, участия, взаимного уважения, не отрицавших в то же время и полной страсти с обеих сторон. Мазепа говорит, что если бы девушка оставалась у него в доме, то дружеские отношения их не могли бы долее продолжаться, – что ни он, ни она не в силах были бы устоять против своего чувства, а жить как муж и жена – они не смеют, не должны: им запрещает церковь.

«Мое серденько! Зажурилемся, почувши от девки такое слово, же ваша милость за зле на мене маеш, иже вашу милость при собе не задержалем, але одослал до дому. Уваж сама, щоб с того виросло.

«Першая: щоб твои родичи по всем свете разголосили, же взяв у нас дочку у ноче кгвалтом и держит у себе место подложнице.

«Другая причина: же, державши вашу милость у себе, я бым не могл жадной мерой витримати, да и ваша милость так же: мусели бисмо из собой жити, як малженство (супружество) кажет, а потом пришло бы неблагословение од церкви и клятва, жебы нам с собой не жити. Где ж бы я на тот час подел? И мне б яке чрез тое вашу милость жаль, щоб есь на дотом на мене не плакала».

Следовательно, никакого похищения или того, что называется бесчестьем девушки, тут не было.

Может быть, к этому возвращению Матрены в родительский дом побудило и письмо Кочубея, присланное им гетману после того, как дочь его оставила свой дом и перешла в дом гетмана. Видно из этого письма, что Кочубей, пораженный горем и стыдом, все-таки боится своего могущественного, страшного гетмана, от одного мановения которого могла слететь его голова, не смеет показаться ему на глаза, и решается только отправить к нему свое глубокоскорбное и, по тяжелой необходимости, самое униженное послание.

Вот его дословное содержание, с соблюдением всех особенностей тогдашней малорусской письменной речи, сильно испорченной внесением в нее полонизмов, проникавших и в язык, и в самую жизнь высших классов Украины.

«Ясне вельможный, милостивый пане гетмане, мой велце милостивый пане и велики добродею!

«Знаючи тое мудрцево слово, же лепша есть смерть, нижли горкий живот, раднейший бым был перед сим умерти, нежели в живых будучи, такое, якое мя обняло, поносити зелжене, зело естем подлий и ваги токой, якой есть пес здохлий; но горко стужает и болит мое сердце быти в таких реестре, котории до якого своего пожитку дочки свои выдаючи ку воле людской, безецнимы и выгванья и горлового караня годнимы, правом твердим суть осужени. О! горе ж мини несчастливому! чи споусвался я, при моих не малих в войскових делах працах, в святом благочестии, под сдавним рейментом вашой вельможности такое получити укорение. Чи заслуговался я на такую язвами болесними окриваючую мя ганебность? чи деелося коли кому тое з тех, котории предо мной чиновне и нечиновне при рейменторах живали и служили? О! горе мне мизирному и от всех оплеванному, по такий злий пришовшому конец! Пременилися мне в смутох все надеи о дочце моей – будучая утеха моя, обернулася в плачь моя радость, а веселость в сетование! Естем один з тих, котории сладко приимуют память смерти. Хотел бым спитатися в гробех будучих, котории в животе своем были несчастливы: если были боле их такии, яко моя есть сердце пророжаючая болезнь? Омрачился очей моих свет, обышом ми мерзеныл студ, не могу право зрити на лица людские и перед власними ближними и домовниками моими, окривает мя горвий срам и поношение. В том толь тяжком слутку моем всегда з бедной супругой моею плачучи и значное здоровя моего относячи сокрушение, не могу бывати у вашей вельможности, в чом до стопи ног вашей вельможности рабски вланяючися, пренаиворне прошу себе милостивого рассмотрительного пробаченя».

Мазепа, не считая, однако, себя ни в чем виноватым перед Кочубеем, разве только в том, что девушка любит его и ищет у него в доме убежища от строгих родителей, «страха ради смертного», подобно Варваре-мученице, бегавшей из родительского дома к овчарям, в расселины каменные, а не в гетманский дом, с такой резкой иронией отвечает отцу Матрены на его покорное письмо:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю