Текст книги "Летающая В Темных Покоях, Приходящая В Ночи"
Автор книги: Даниэль Клугер
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Зачем ты захотел вернуться? – услышал он словно наяву слова, произнесенные с ненавистью. Виктор вздрогнул, поднялся, прошелся по комнате.
– Черт знает что… – пробормотал он вслух. Потер бороду.
Снова взглянул в зеркало.
Нет, отпустив бороду и вообще попытавшись «вернуться» – стать таким же, какими были жители Явориц и каким был бы он, если б не сбежал некогда из дома, – он совершил ошибку. Это не его мир. И не его жизнь.
– Я совершил ошибку, – повторил вслух Байер. И тотчас услышал – будто эхо: «Ты совершил ошибку. И сам не знаешь, какую. Ты еще пожалеешь об этом. Ха! Ха!»
На сей раз голос Ицика, приснившегося ему накануне, прозвучал столь явственно, что это стало последней каплей. Виктор быстро спустился вниз, спросил немного горячей воды и тут же вернулся. Приготовил бритвенные приборы.
Ему самому стало немного смешно от примитивного символизма этого действия. Решив сбрить бороду, он как бы возвращался к тому Виктору Байеру, который относительно недавно приехал из Москвы в это местечко.
– Ну и пусть, – пробормотал он. – Вся жизнь состоит из символов и ритуалов, почему бы и нет?
Взбив помазком мыло в маленькой фаянсовой мисочке с неровными краями, Велвл привычно поправил на старом брючном ремне бритву, проверил на тыльной стороне ладони ее остроту и приступил к процедуре утреннего бритья. Белоснежная пена, лежавшая на щеках и подбородке, подчеркивала нездоровую желтизну его лица. Он осторожно провел бритвой по правой щеке, снизу вверх, потом задрал голову и начал брить шею.
В какой-то момент ему показалось, что рука его, державшая бритву, застыла в воздухе. Попытавшись прикоснуться лезвием к коже, он с легким испугом обнаружил, что рука не слушается. В мышцах появилось легкое покалывание, которое бывает от сильного перенапряжения.
Он опустил руку и озадаченно посмотрел на нее.
– Надо бы отдохнуть сегодня, – сказал он вполголоса. – Перенапряг руку вчера, четыре часа с этюдом возился.
Напряжение отпустило руку, пальцы мгновенно ослабели, разжались. Велвл еще раз тщательно промыл бритву в горячей воде и вновь приступив к бритью. В ту же минуту он обнаружил, что рука слушается не его, а какую-то совершенно другую силу. Он бросил взгляд на собственное отражение.
Отражение улыбнулось ему неживой, чуждой ему улыбкой – уголки разъехавшихся губ были чуть приподняты, – а в глазах горел странный огонь. Велвл почувствовал в мускулах лица странное жжение и неравномерное пульсирование, словно кто-то невидимый пытался заставить его повторить улыбку отражения.
Он попробовал ощупать лицо свободной левой рукой, но отражение в зеркале, вместо того чтобы повторить этот вполне невинный жест, подняло свою левую руку, с зажатой в пальцах бритвой.
С ужасом Велвл почувствовал, что его рука с бритвой – правая рука – против воли медленно плывет вверх.
Отражение резко вздернуло голову в сторону и вверх, и голова Велвла, повинуясь этому движению, а вовсе не желанию самого Велвла, тоже дернулась вверх и в сторону.
Бритва двинулась к тому месту на шее, где под кожей туго пульсировала артерия. В тот момент, когда остро отточенное лезвие замерло в двух миллиметрах от кожи, в ту самую секунду Виктор-Велвл Байер сделал неожиданное открытие.
Отражение в зеркале более не имело с ним ничего общего. В зеркале отражался плотный человек с низким, поросшим жесткими черными волосами лбом, толстыми красными губами и мясистым носом. В маленьких, глубоко посаженных глазах сверкала безумная злая радость.
Бритва придвинулась еще на волосок. Виктор понимал, что больше не сможет сопротивляться той дьявольской силе, которая вдруг овладела его телом. Он словно почувствовал уже, как убийственная сталь взрезает артерию, как горячая липкая кровь заливает ему грудь…
И тут громко хлопнула входная дверь. Одновременно раздался женский крик.
– Боже мой… – прошептал Виктор. – Лиза…
Бритва упала на пол. И тотчас сознание оставило художника.
Только через три дня Виктор оправился от испытанного потрясения. Еще через день Елизавета Петровна Кутепова увезла его в Москву. По словам Елизаветы, приехать в Яворицы ее вынудил страшный сон, снившийся ей четыре ночи подряд. В этом сне какой-то незнакомый человек отталкивающей внешности перерезал бритвой горло беспомощному Виктору. В конце концов она не выдержала, бросила все дела и, никому ничего не сказав, помчалась за художником в малороссийское местечко.
Перед отъездом Виктор-Велвл подарил все этюды к несостоявшейся картине Мойше-Сверчку, несмотря на просьбу Лизы оставить ей хотя бы карандашный автопортрет. Виктор отказался наотрез.
Что же до зеркала, купленного у Мотла Глезера, то с ним случилось нечто странное. Оно внезапно поблекло настолько, что стало представлять собою просто серый, ничего не отражавший квадрат треснувшего в нескольких местах стекла. Корчмарь выбросил стекло на помойку; в изящную серебряную раму он подумывал вставить цветную картинку из журнала «Нива» (этюды Байера он свернул в трубку, обернул в чистый холст и спрятал в чулане). Но, как выяснилось, рама настолько перекосилась, что ни одну картинку вставить в нее не удалось, поэтому одноглазый корчмарь за бесценок продал ее местному умельцу Лейбу Рохлину, а Лейб наделал из рамы всяких безделушек и украшений. Безделушки он в один прекрасный день отвез на ярмарку в Полтаву и там продал.
Так закончилась история поездки художника Виктора-Велвла в родные места. За время его отсутствия Елизавете Кутеповой все-таки удалось получить для Байера вид на жительство. Жизнь его постепенно вернулась в привычную колею. Яворицы, их жители, рабби Леви-Исроэл, одноглазый Мойше-Сверчок, Фейга… Почему-то дольше всех держался в памяти покойный Ицик Московер, которого он, пожалуй, просто нарисовал в своем воображении. Но вскоре и черты Ицика стали вспоминаться все менее отчетливо.
На этом можно было бы поставить точку, если бы не одно происшествие, имевшее место примерно через год. Однажды горничная принесла Виктору какой-то сверток. В свертке оказался тот самый карандашный автопортрет, понравившийся Лизе. На вопрос Виктора, откуда взялся рисунок, горничная ответила, что его доставил незнакомый господин.
– Как он выглядел? – встревоженно спросил Виктор, надеясь, что сверток принес яворицкий корчмарь. – Одноглазый?
– Нет, не одноглазый. Такой… – Горничная сделала неопределенный жест рукой. – Невысокий, плотный. Губы пухлые, красные. Бородатый, волосы курчавые. И всё время усмехается. «Вот, говорит, это твой хозяин забыл. А я нашел. Ты ему передай. И скажи – еще встретимся. Как-нибудь, при случае».
БАЛЛАДА О СКРИПАЧЕ
Скрипка, свитка и ярмулка – да атласный бант.
Жил в местечке по-над Бугом Янкель-музыкант.
Музыкант пригож и светел, добрая душа.
Да беда, что за душою нету ни гроша!
Расплескалась над рекою красная заря…
Ой, влюбился Янкель в Фейгу – дочку шинкаря!
Как-то вечером в хибарку к Янкелю пришел
Тот шинкарь, пройдоха Фроим, – разговор повел:
«Дочь я вырастил в достатке, – этим дорожу,
Я тебе секрет открою, я тебе скажу:
Чтоб моя семья могла бы сладко есть и пить,
Я таможне за товары не привык платить.
Да помощник мой в застенке – ну а сам я стар,
Чтоб ночами из-за Буга доставлять товар.
Нынче ночью мне поможешь – выпьем по одной,
Обещаю: будет Фейга Янкелю женой!»
Не вернулся Янкель утром, не вернулся днем.
И не слышали в местечке целый год о нем.
И сказал однажды Фроим: «Полно горевать!
Есть тут парень на примете – лучше не сыскать!»
Под хупой стояла Фейга с новым женихом.
И заполнился гостями двухэтажный дом.
И веселье шло по кругу, и ломился стол…
Ровно в полночь стук раздался – новый гость вошел.
В длинной свитке, тощий, бледный – чистый арестант…
Фейга ахнула: «Да это Янкель-музыкант!»
«Где ж ты был?» – она спросила, и ответил он:
«Темной ночью был я пулей у реки сражен.
Ждал меня разъезд казачий – Фроим знал о том.
Не хотел он голодранца видеть женихом…»
Он взмахнул смычком привычно и сказал: «Пора!»
А под свиткой, вместо сердца, черная дыра…
«Что же вы сидите, гости? Ну-ка, встали в круг!
Эй, пройдись-ка в танце, Фроим, мой душевный друг!»
Вскрикнул Фроим, пошатнулся, головой затряс,
Побледнел, как мертвый Янкель, – и пустился в пляс…
До утра играла скрипка «Фрейлахс», будто встарь,
До утра плясали гости – и плясал шинкарь.
Фейга крикнула: «Довольно!» – и скрипач исчез.
Только тень его метнулась в придорожный лес.
…И сейчас ночами слышен старой скрипки плач —
То играет над рекою Янкеле-скрипач.
Рассказ девятый
ДОЧЬ БЕЗУМНОГО ЛИТОВЦА
Он поспешно стал на крылос, очертил около себя круг, произнес несколько заклинаний и начал читать громко, решаясь не подымать с книги своих глаз и не обращать внимания ни на что.
Н.В. ГогольВий
Алтер-Залмана Левина соседи называли «литовцем» – по вполне естественной причине: он действительно перебрался в Яворицы откуда-то из-под Вильно. Случилось это примерно за год до описываемых событий. В один прекрасный день в местечко въехала скрипучая линейка балагулы Нафтуле-Гирша Шпринцака. В линейке сидел представительного вида мужчина примерно сорока лет от роду и девочка, вернее сказать, девушка лет семнадцати. Мужчиной оказался Алтер-Залман Левин, а девушкой – его дочь Рохла. Шпринцак остановил линейку у синагоги и остался ждать на козлах. Приезжий неторопливо вошел внутрь. Здесь он долго разговаривал с раввином Хаимом-Лейбом. О чем шла речь, не слышал никто, поскольку в синагоге, кроме них, был только глуховатый Йосль.
Выйдя из синагоги, реб Левин назвал скучавшему балагуле адрес дома ребецен Хаи-Малки, вдовы прежнего яворицкого раввина Леви-Исроэла Галичера. Здесь, после очень короткого разговора, и поселились «литовец» с дочерью. Балагула Шпринцак помог им перетащить три довольно тяжелых сундука (оказалось, два из них были битком набиты старинными книгами), пожелал удачи и отправился восвояси. О приезжих посудачили примерно с неделю и забыли. Рохла вела себя более чем скромно; что же до ее отца, то, оплатив хозяйке стоимость квартиры за полгода вперед, он погрузился в чтение привезенных книг, отрываясь от этого занятия лишь на время молитв. Правда, иной раз он задерживался в синагоге, чтобы поговорить с рабби Хаимом-Лейбом. Раввин беседовал с ним охотно, хотя и замечал, что «литовец» слушает его вполуха и, задав какой-либо вопрос относительно неясных мест в Писании, ответом не интересуется.
Но подлинный шок вызвала у яворицких евреев дикая выходка литовца 9 ава. Как известно, именно в этот день разрушены были Первый и Второй Иерусалимский Храмы. Говорят также, что именно в этот день инквизиция начала преследования испанских евреев, окончившиеся многочисленными кострами и полным изгнанием из страны, бывшей их родиной на протяжении тысячи лет. Мало того: иные рассказывают, будто все события, горестные для нашего народа, начинаются 9 ава. От хмельнитчины и гайдаматчины – и вплоть до того, что, возможно, лишь ожидает евреев в будущем. Словом, это воистину траурный день. Евреи в этот день постятся, не надевают кожаной обуви и вообще носят скорбную темную одежду. А кинот, плачи-молитвы, звучащие 9 ава во всех синагогах, способны вызвать слезы у самого черствого человека.
И вот в такой день, 9 ава, реб Алтер-Залман Левин явился в яворицкую синагогу в праздничном белом китле, белой же шелковой ярмулке и начищеных кожаных (подумать только – кожаных!) сапогах. Лицо же его так и светилось радостью. Собравшиеся в синагоге смотрели на него не то что с удивлением – с подлинным ужасом. А он, будто не замечая общего настроения, взошел на биму и торжественным жестом развернул лежавший свиток Торы и прочел надлежащий стих. После чего отправился восвояси, оставив собравшихся громом пораженными.
– Безумец, – сказал раввин Хаим-Лейб, когда вновь обрел способность говорить.
Никому и в голову не пришло задать Левину вопрос: «Что это вы, реб Алтер, хотели сказать своей дикой выходкой и как вас прикажете понимать?» И уж, во всяком случае, никто не усомнился в правоте слов рабби Хаима-Лейба. Так что с тех пор Алтера-Залмана яворичане называли уже не «литовцем», но «дер мешугинер лытвак» – «безумный литовец», – и никак иначе.
Интересно, однако, что с течением времени образовались у этого человека друзья, и не просто друзья, но люди, считавшие его человеком чуть ли не святым; когда же им указывали на поступки реб Алтера, которых ни один здравомыслящий еврей не может одобрить и даже понять, поклонники «безумного литовца» напускали на себя многозначительный вид и плели длинную вязь туманных намеков, от которых спрашивающим становилось не по себе. Пристыженные, расходились они от тех, кто уже называл себя «хасидами рабби Алтера-Залмана». Скажем также, что сам господин Левин, ежели расспросы происходили при нем, смотрел отрешенно в сторону, словно бы не касались его уха наивные вопросы, ибо витают его мысли где-то далеко, не в нашем мире. Когда же его называли «рабби», он строго одергивал: мол, не получал он ни от кого смиху, а потому – вот рабби Хаим-Лейб или рабби Леви-Исроэл, они – раввины, к ним и обращайтесь почтительно «рабби». Но при этих словах столь явственными были усмешка на его лице и ирония в его голосе, что всякому становилось ясно: он-то, Алтер-Залман Левин, единственно и достоин уважительного обращения в Яворицах.
Впрочем, после той дикой выходки в траурный день ничего подобного «безумный литовец» себе более не позволял. Одевался скромно, чтобы не сказать – бедно: в латаную, хотя и чистую длиннополую капоту[32]32
Капота (идиш) от русского названия «капот» – мужская верхняя одежда у евреев.
[Закрыть], черную поддевку, черный картуз с потрескавшимся лаковым козырьком. А его красавица-дочь вела себя столь безупречно, что ее поведение словно очищало и оправдывало поведение ее отца.
К тому же оказалось, что пришелец действительно много знает и отличается острым умом. Так что вокруг него даже образовался кружок почитателей. В основном это были люди небедные, грамотные и интересующиеся не только днем насущным. Среди них оказался даже менакер[33]33
Менакер – человек, ивлекающий жилы из убитого животного в соответствии с правилами кашрута.
[Закрыть] Завел-Буним. Безумный литовец толковал вечерами Писание, да так интересно и неожиданно, что почитатели его вскоре начали решительно предпочитать толкования Алтера-Залмана скучным и однообразным, как они говорили, комментариям рабби Хаима-Лейба. А менакер теперь, приходя к шойхету Орелу-Мойше Гринбойму, не столько занимался делом, извлекая жилы из только что зарезанных шойхетом телят, ягнят и индюшек, сколько вел длинные споры с Гринбоймом по всякому поводу. Начинал от тонкостей шхиты, а заканчивал уж настолько отвлеченными вещами, что шойхет только молча качал головою и посмеивался.
Однажды реб Хаим-Лейб оказался свидетелем такого спора. Зайдя на бойню, он обнаружил шойхета и менакера, горячо спорившими над освежеванной, но еще не разделанной говяжьей тушей. Менакер выполнял еще и обязанности кацева, то есть разделывал говяжье и баранье мясо после того, как шойхет выполнит свою работу. И то сказать: яворицкая община не отличалась ни многочисленностью, ни особым богатством, так что оплачивать отдельно труд менакера, а отдельно – кацева, возможности не имела.
И вот сегодня реб Завел вдруг, вместо того, чтобы выполнить свою роботу, извлечь жилы, а после разрубить тушу, принялся доказывать ребу Орелу некошерность зарезанной скотины. Во время проверки туши на кошерность, менакер усмотрел повреждения в коровьих легких, появившиеся еще при жизни животного. Как раз в тот момент, когда раввин вошел в помещение, реб Орел, свернув злосчастные легкие на манер кулька, заполнил этот кулек водой.
– Видишь?! – кричал он, тыча легкими чуть не в нос Завелу-Буниму. – Видишь, мешугинер?! Вода-то не вытекает, нет тут никаких дыр! Это кошер! Чистый глатт[34]34
Глатт (идиш) – неповрежденные, с точки зрения ритуальных требований, мясо и внутренние органы животного.
[Закрыть]! – тут он увидел раввина и воззвал к нему: – Скажите, реб Хаим! Скажите ему!
– Да-да, рабби! – воскликнул, в свою очередь, нервный Завел-Буним. – Скажите ему, что струпья на легких – это треф! Пусть продаст это мясо долиновским гоям, но, боже сохрани, никак не евреям! Это же хуже, чем подсунуть свинину! Тьфу!
– Насколько я знаю, – примирительным тоном сказал реб Хааим-Лейб, настороженно поглядывая на острейшие ножи-халифы, лежащие на расстоянии вытянутой руки от спорщиков, – у нас на Украйне, если у коровы или овцы нет сквозных ран на легких, а только струпья, так струпья эти срезают, но мясо от того не становится трефным. Правда, иные шойхеты, недобросовестные, не проверяют легкие с помощью воды, как это делаете вы, уважаемый реб Орел-Мойше, и совершают большой грех, выдавая трефное мясо за кошерное. И вы, реб Завел-Буним тут, конечно, правы, – раввин сделал уважительный поклон в сторону хмурого менакера. – Нужно быть очень внимательным и очень добросовестным. Еще рабби Шломо Клугер, знаменитый Магид из Брод, да будет благословенна память праведника, изобличил в подобных нарушениях нечестных хозяев Бердичевской бойни, да сотрутся их имена из нашей памяти. И, кстати говоря, ему пришлось бежать из Бердичева, потому что хозяева, разозленные его принципиальностью, донесли на него властям… – раввин сокрушенно покачал головой. Говоря всё это, он осторожно передвигался так, чтобы оказаться между разделочным столом, на котором лежали ножи, и разгоряченными менкаером и шойхетом. Конечно, у халифа затачивается только боковая грань, а острие округлое и безопасное, но, подумал раввин, береженого бог бережет. Когда ребу Хаиму удалось перекрыть путь к столу, на котором лежали ножи, он облегченно вздохнул и закончил с легким сердцем: – Вот ведь как бывает, а? Но, благодарение Богу, мы сами видим – ни капли воды не пролилось из легких этой коровы. Значит, струпья можно просто аккуратно срезать, но мясо кошерно…
Орел-Мойше торжествующе посмотрел на Завел-Бунима. Менакер был недоволен, но суждение раввина оспаривать не решился. Уже уходя, реб Хаим-Лейб вдруг сказал, обращаясь к нему:
– А кто вам сказал, реб Завел, что струпья на легких всегда делает мясо некошерным? Я слыхал, что так принято в восточных общинах. Например, в Измире, в Салониках. Но у нас, на Украйне, слава Богу, традиция иная, и наши мудрецы учат иначе. Так откуда вам стало известно, реб Завел? Это же очень интересный вопрос, – добавил он с благожелательным видом, – его стоило бы обсудить подробнее. Может быть, заглянете как-нибудь ко мне, побеседуем на эту тему? И Орел-Мойше составит нам компанию.
Менакер смутился. Потом буркнул, что слышал, мол, это от реба Алтера.
– Я так и думал, – реб Хаим-Лейб удовлетворенно кивнул. – Он очень знающий человек, наш Алтер-Залман. Всего хорошего, друзья мои. Так я вас жду как-нибудь, вечерком.
С чего живет реб Алтер и чем зарабатывает на кусок хлеба и на плату за постой, этого никто не знал. Когда его спрашивали (редко, правда), он неопределенно отвечал: «Кручусь потихоньку». Ребецен Хая-Малка претензий к нему не имела – платил он за жилье вовремя. Прочее ее тут не интересовало, да вскорости она и вовсе уехала к дочери в Ковно. Дом свой продала постояльцу, как говорят – за сущие копейки.
Теперь в доме бывало довольно людно – по вечерам, особенно с наступлением субботы. Собирались тут хасиды Алтера-Залмана. Рабби Хаим-Лейб отнесся к неожиданным предпочтениям некоторых бывших своих учеников снисходительно. Они напомнили ему времена его собственной молодости, когда ему тоже хотелось чего-нибудь этакого… А о том скандальном происшествии 9 ава он и вовсе забыл. Вернее, не то что забыл, а объявил его следствием кратковременного воспаления мозговых оболочек у реба Залмана, которое, в свою очередь, было вызвано чересчур усердным чтением старинных книг. Правда, время от времени казалось ему поведение реба Залмана странным – как, впрочем, и большинству яворицких евреев. И паче того казались ему странными речи «безумного литовца», страсть как любившего огорошивать яворицкого раввина неожиданной и парадоксальной фразой. Например, говоря о праведниках, сказал вдруг Алтер-Залман Левин:
– Чтобы высоко подняться, надобно сначала упасть в бездну.
Отчего рабби Хаим-Лейб тут же с тревогой заподозрил в «литовце» скрытого шебса – последователя давнего лжемессии Шабси-Цви[35]35
Шабси-Цви или Шабатай (Саббатай) Цви (1626–1676) – самый известный из еврейских лжемессий, живший в турецком Измире, собравший тысячи последователей по всему еврейскому миру, принявший в конце концов ислам. Его обращению последователи – саббатианцы или «шебсы» – придали мистический смысл. Учение саббатианцев было пронизано эсхатологической мистикой. Спустя много лет после смерти Шабси-Цви существовали кружки его тайных поклонников. Еще сегодня в Турции имеется секта «дёнме», созданная ими. Члены этой секты сочетают исповедование ислама с соблюдением еврейских традиций.
[Закрыть], – а то и, Боже сохрани, «франкиста». Ведь не кто иной, как измирский лжемессия и его польский последователь и преемник так объясняли свои странные, ужасающие нормальных людей поступки. По словам Шабси-Цви выходило, будто Мессия должен сперва пасть низко, и лишь потом обретет он силу, способную не только его самого поднять к свету, но и другим указать путь… Впрочем, свои подозрения яворицкий раввин не высказывал вслух, а лишь наблюдал за тем, что происходило вокруг «безумного литовца». Тем более что тому уж скоро миновало двести с лишним лет, как Шабси-Цви, да будет имя его стерто, обратился в иную веру, отринув веру отцов. И тем самым он растерял всех своих последователей, а те, кто в нынешних поколениях продолжали считать его явленным Мессией, влачили жалкое существование в Турции, в том самом Измире, где некогда жил сам отступник. Что до Франка[36]36
Яков Франк (1726–1791) – лжемессия, объявивший себя новым воплощением Шабатая Цви. Впоследствии он и его сторонники приняли католицизм. Католицизм для франкистов играл ту же роль, что и ислам для саббатианцев-«шебсов».
[Закрыть], так ведь и его сторонники давным-давно обратились в правоверных католиков. И все ж таки рабби Хаим-Лейб, втайне заглядывавший в писания нечестивого (а возможно, безумного) Натана из Газы, знал суть учения Шабси-Цви, потому и встревожился от иных высказываний литовца. И то сказать: семя было посеяно давно, но всходы могли прорасти и сегодня, спустя много лет. А тут еще вспомнились ему кстати (или некстати) суждения Безумного литовца относительно кашрута, явно отсылавшие именно к восточным, сефардским традициям, которых придерживались и все сектанты. Ведь Шабси-Цви и сам был родом с Востока, из Египта.
По счастью, реб Алтер-Залман редко давал пищу к подобным подозрениям, так что объяснение, первоначально возникшее у раввина, вполне устроило Хаима-Лейба. И еще надо сказать, что и раввина, и большую часть яворицких евреев частично примиряло с ребом Залманом то, что, как уже было сказано, красавица Рохла своим поведением не давала повода ни для малейших нареканий. Хотя поначалу многие с тревогой ожидали от дочери такой же эксцентричности, какую демонстрировал отец. Но нет: поговорка насчет яблока от яблоньки в случае Рохлы оказалась нисколько неуместной. Девушка была скромной, работящей и серьезной.
Никто и помыслить не мог, что именно из-за нее и ее замечательных личных качеств произойдут в Яворицах события таинственные и страшные.
Был среди учеников рабби Хаима-Лейба юноша по имени Нотэ-Зисл – сын уже упоминавшегося шойхета Орела-Мойше Гринбойма. К моменту появления в Яворицах «безумного литовца» Нотэ-Зисл уже около восьми лет учился в бес-мидраше и подавал большие надежды, поскольку обладал пытливым умом и хорошей памятью. Рабби Хаим-Лейб называл его иллуем, как некогда называли иллуем его самого. Во всяком случае, к радости Орела-Мойше Гринбойма и его жены Ривки, можно было надеяться на блистательное будущее Нотэ-Зисла. Рабби подумывал об отправке ученика на дальнейшую учебу в Вильно, к тамошним высокоученым евреям – духовным наследникам Виленского Гаона. «У меня тебе больше нечему учиться, – то и дело повторял раввин, слыша, с каким блеском юноша отвечает на самые мудреные вопросы. – Скоро я сам буду учиться у тебя». И посоветовал отцу Нотэ-Зисла поднапрячься, собрать денег парню на дорогу и отправить его учиться. Конечно, реб Орел не возражал.
Но вдруг Нотэ заявил – сначала отцу, а потом рабби Хаиму-Лейбу, – что ни в какую Вильну не поедет, а будет помогать отцу в нелегком его мастерстве еврейского резника – шойхета. Собственно, он уже помогал, да кроме того заменял отца в мясной лавке, когда болезненный по возрасту Орел-Мойше не мог вести дела. Старшие сыновья шойхета давно обзавелись своими семьями и домами, так что Нотэ-Зисл оставался единственным помощником Орел-Мойше и Стерне-Цивке Гринбоймам. Тем более что ведь и шойхет должен быть человеком знающим и ученым, иначе как же он сможет исполнять заповеди кашрута? Так что ни Орел Гринбойм, ни рабби Хаим не взволновались особо из-за его решения. Огорчились немного, но и только.
А дальше случилось и вовсе непредвиденное. Дело в том, что был Нотэ-Зисл зугером в синагоге у рабби Хаима-Лейба. Или тейлим-зугером, так правильнее. То есть, читал по праздникам молитвы специально для женщин. Известно ведь, что не все женщины, пусть даже очень праведные, сведущи в лошн-койдеше[37]37
Лошн-койдеш (святой язык) – иврит.
[Закрыть]. И как же им быть, если надо читать молитвы, а они не умеют? Вот тогда ставят на женской галерее большую пустую бочку, в нее заранее забирается кто-нибудь из мужчин, знающий порядок молитв, с молитвенником и Псалтырем. Забирается он туда, его там, в бочке этой, закрывают. Потом приходят женщины, располагаются вокруг бочки. Мужчина, который в бочке сидит, читает в нужное время нужные молитвы да псалмы, а женщины повторяют. Почему он в бочке сидит – понятно: чтобы не нарушить строжайшее предписание о раздельной молитве мужчин и женщин.
Вот таким «тейлим-зугером» то есть «чтецом псалмов», и был по праздникам и субботам Нотэ-Зисл Гринбойм. Понятно же, что тейлим-зугер должен обладать звучным и красивым голосом, читать внятно, разборчиво, с выражением. Нотэ-Зисл таким голосом и обладал.
И уж впридачу ко всем перечисленным достоинствам, был он, к несчастью, еще необыкновенно красив – «словно ангел», как сказала однажды ребецен Хая-Малка. Почему «к несчастью»? Потому что внешняя красота в сочетании с умом, красноречием и звучным голосом оказывает на скромных девушек такое же действие, как крепкое виноградное вино или даже хлебная водка: у них кружится голова, краснеют щеки и начинает заплетаться язык. Дальше – пиши пропало: либо следи в оба, либо беги к свахе. Но если девушка – это Рохла, прекрасная и скромная дочь «безумного литовца», то и сваху-то не сразу пошлешь. А вот именно Рохла с некоторых пор при случайных встречах с Нотэ-Зислом сначала спотыкалась, после краснела. Причем началось это с того, что, в первый же раз оказавшись в синагоге на женской галерее, как только услыхала она проникновенный голос яворицкого тейлим-зугера, так едва не лишилась чувств. И потом, будто случайно, задержалась во дворе синагоги. Только чтобы увидеть, кто же это сидел в бочке.
И увидала она Нотэ-Зисла, а он увидал ее. И ежели в тот момент задали бы ей какой-то вопрос, то не ответила бы она с первого раза, а со второго, может, и ответила бы, но только заплетающимся языком. И с нашим тейлим-зугером, с сыном шойхета, случилось нечто похожее. Вот после того и пропало у Нотэ желание уезжать в Вильну.
Орел Гринбойм, конечно же, вовсе не заметил, что истинной причиной отказа Нотэ от виленской ешивы была скромная красавица Рохла. Он целыми днями возился со своими ножами-халифами, доводя их лезвия до остроты бритвы, читал ученые книги и тихо радовался тому, что в лавке у него есть помощник.
Так бы он и жил в счастливом (или, напротив, несчастном) неведении, если бы Нотэ в конце концов не сказал отцу однажды вечером, когда тот вернулся из синагоги с вечерней молитвы:
– Я люблю Рохлу, а она любит меня.
Реб Орел пошел к Шифре-знахарке, которая, несмотря на возраст, была еще и лучшей свахой в Яворицах. Шифра с сомнением покачала головой, но спорить не стала. Сватовство успехом не увенчалось. Как ни расхваливала Шифра жениха и его семью, как ни расписывала будущую совместную жизнь Рохлы и Нотэ Гринбойма, Алтер-Залман даже слушать не хотел. При этом лицо его было столь мрачным и в то же время отрешенным, что Шифра в какой-то момент даже засомневалась – да слышит ли он ее? Оказалось, слышит. Потому что ответил:
– Никогда моя дочь не выйдет замуж здесь. Ни за Нотэ, ни за кого другого. Кончен разговор, Шифра, идите к тем, кто вас послал, и передайте им мое слово.
– Вы думаете, что в Яворицах нет пары для вашей дочери, реб Алтер? – изумленно спросила Шифра. – Чем же это наши яворицкие евреи хуже других?
– При чем тут ваши Яворицы? – скривился Алтер. – Я говорю – здесь, а это значит – здесь, и никак иначе мои слова понимать не должно. Но вы и этого слова не поймете, так что ступайте себе.
Шифра открыла было рот, чтобы продолжить этот разговор, но вовремя вспомнила что имеет дело с безумным литовцем. «Дер мешугинер лытвак», – только и подумала она, махнула рукой и, вежливо попрощавшись с хозяином (тот даже не ответил), вернулась к Гринбоймам ни с чем.
Позже реб Орел ругал себя за то, что не заподозрил ничего чрезвычайного. А еще больше ругал себя учитель Нотэ-Зисла рабби Хаим-Лейб. А еще больше ругала себя Шифра. И совсем уж не могла простить себе случившегося Стерна Гринбойм, мать Нотэ.
Словом, каждый винил в случившемся себя, а Нотэ один никого не винил. И себя не винил тоже, потому что сердцу не прикажешь и еще потому что любовь права, а прочее значения не имеет. И вот, в один прекрасный вечер, Рохла Левина и Нотэ-Зисл Гринбойм исчезли из Явориц. Сбежали в старой повозке Гринбойма. Причем поступили очень умно: Орел-Мойше вместе с женой поехал на ярмарку, а Алтер-Залман отлучился куда-то по своим таинственным делам. И потому, когда вернувшиеся через три дня Гринбоймы хватились своего младшего сына, а еще через день реб Алтер соизволил заметить, что в доме не убрано и комната Рохлы пуста, догнать беглецов уже было невозможно. Хотя надо сказать, и Гринбойм попытался это сделать, на своей таратайке, и разъяренный реб Левин, позаимствовавший для такого случая линейку Нафтуле Шпринцака. Но где там! Парочка влюбленных с кем-то из долиновцев добралась до Полтавы, а там села в поезд и – поминай, как звали! Никто и не знал толком, в какие края они направились.
Через полмесяца пришли в Яворицы письма: от Нотэ-Зисла – Орлу Гринбойму, а от Рохлы – ее отцу Алтер-Залману, едва не лишившемуся рассудка от гнева и горя. В письме своем Нотэ извещал дорогих своих родителей, что не видит жизни без единственной своей любви и только потому осмелился огорчить отца и мать своим скорым отъездом. Но он надеется, что родители его простят, он же будет учиться, а после вернется – с любимой своей женой Рохлой. О чем написала Рохла, реб Алтер не рассказывал никому. Целую неделю он не показывался из дома; когда же Алтер-Залман наконец появился на улице, все, кто встретил его в тот день, поразились резко осунувшемуся его лицу и исхудавшей фигуре, словно неделю не принимал он пищи. Оттого, видно, сразу пошел слух, будто в письме Рохлы говорилось, что она и жених крестились, а потому реб Алтер неделю сидел по ней шиве как по покойнице и впридачу постился.
Рабби Хаим-Лейб с негодованием отверг эти сплетни. Он хорошо знал своего ученика Нотэ-Зисла, к тому же отец парня зачитал ему письмо. Из письма же следовало, что и Нотэ, и Рохла остались еврейскими молодыми людьми и ни о каком крещении даже не помышляли.