Текст книги "Литература и фольклорная традиция, Вопросы поэтики"
Автор книги: Д Медриш
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Со сборником Глиньского в польской фольклористике происходит примерно то же, что и с текстом из сборника Афанасьева в фольклористике русской. Так, уже после выхода в свет ряда статей Юлиана Кшижановского, в которых Глиньский охарактеризован как ловкий мистификатор, в известном периодическом издании "EOS" была опубликована статья Витольда Клингера из Познани. Автор категорически утверждает, что изданную Глиньским сказку "ни в коем случае нельзя признать отзвуком стихотворения Пушкина"119 и что, напротив, Пушкин следовал за польским вариантом, который; удалось записать Глиньскому. Спор, как видим, продолжается и в Польше. "Шведский" же вариант ввел в заблуждение даже такого выдающегося фольклориста, как Иржи Поливка, который, подводя итоги изучения сюжета о золотой рыбке, не решался: отдать предпочтение ни одной из версий: "то ли сюжет о золотой рыбке пришел из Швеции в Россию, а оттуда в Германию, то ли путь его был противоположным"120.
Попытаемся разобраться в вопросе о характере генетической связи между афанасьевским, польским, шведским и пушкинским текстами.
В сказке о золотой рыбке, в различных ее версиях, картины следуют одна за другой в такой последовательности: повеление старухи – его повторение в просьбе старика – ответ-обещание дарителя-осуществление обещания. Отдельные отклонения от схемы встречаем и в фольклоре, и у Пушкина,. причем у поэта их меньше (по существу-лишь одно), чем во многих народных вариантах. Однако характер этих отклонений – принципиально разный. Вот перед нами текст, записанный Михаилом Семевским и опубликованный в 1864 году:
"Мужик, вот, такой же как Ереха Плутанский, пришел-березу сечь; а на березе, на ту пору, надо быть, был святой. "Не секи" говорит. "А каким ты меня чином пожалуешь?".– "Будь ты староста, жонка будет старостихой". Пришел мужик к бабе: "Я – староста, ты старостиха". А баба говорит: поди ссеки, что это за чин, что ты староста, а я старостиха.-ведь барина бояться надо, а вот то чин, кабы я барыня, а ты бы; барин, то чин". Пришел мужик сечь – "Не секи меня, говорит береза: пусть баба -барыня, а ты барин! Вернулся он к жонке..."121 и т. д.
Если внимательно прочитать этот отрывок (именно прочитать, ибо в устном исполнении он звучит вполне традиционно), то можно заметить, что схема здесь нарушена на обеих вошедших в него стадиях сюжета: говорит все время кто-нибудь один-либо мужик, либо баба122. Эта неполнота" сюжетного хода не воспринимается, однако, как нарушение традиции, ибо на традицию же опирается. Если бы мужик повторял перед деревом речь бабы, то повторил бы ее, по возможности, дословно. Сказывая на запись (или по какой-либо другой причине), исполнитель мог и не повторяться, ибо и ему, и слушателям ясно: во второй раз будет произнесено точно то же, что и в первый. А чтобы дать представление о том, что говорящих двое, сказочник (очевидно, найдя это решение каким-то особым чутьем человека, впитавшего в себя традиции родного фольклора) в одном случае поручает речь мужику, во втором-бабе. Зато обращения дарителя к герою сохраняются полностью. Диалог даритель – герой типично сказочный и по содержанию, и по структуре, хотя он и восходит к мифу. В мифе пружина действия-вне "пределов жизни", вне отношений персонажей, и речь, связанная с действием, в аналогичной ситуации приходит извне либо вовсе отсутствует. В результате в одних случаях "при существовании тотемизма запрет "не ешь эту рыбу" произносят люди, а впоследствии этот запрет превращается в просьбу о пощаде, приписываемую самому животному"123, в других сказочный сюжет подобного типа оборачивается откликом "поверья и обряда ударять топором по дереву с угрозой срубить его, чтобы оно дало плоды"124. Обряд этот, естественно, обходился без диалога. Диалог даритель – герой появляется с возникновением волшебной сказки. Он становится ее характерным признаком и сохраняется даже тогда, когда в сказку начинает проникать не свойственная ей "реалистическая" мотивировка: "Он и думает: "хоть щука и сырая, но все-таки рыба съедобная. Возьму ее и поем". А щука просит: "Отпусти меня, Иван-царевич, в море; будем друзьями". – "Правда, подумал опять он, съем я ее, все равно не наемся, а оскверниться сырьем – осквернюсь"125. Хотя в этом случае Иван-царевич руководствуется сугубо практическими, не совсем достойными сказочного героя соображениями, – сказке необходимо, чтобы его решению пощадить рыбу Предшествовала ее просьба о пощаде. Иначе она перестанет быть сказкой.
Пушкин следует сказочной традиции с подчеркнутым послушанием; во всех случаях приводится полностью и речь старухи, и речь старика, передающего ее лишь с небольшими, на первый взгляд, отклонениями. Изменения эти при устном исполнении оставались бы стилистически нейтральными. В письменном тексте, да к тому же в тексте стихотворном, они служат средством индивидуализации образов, а через эту индивидуализацию-заострению их социальной характеристики. Последнее не чуждо и народной сказке-но достигается там иными средствами. Фольклорная сказка бинарна: если на одном полюсе действуют старик со старухой (их обоих" вместе, в конце обращают в животных), на другом-рыбка,– перед нами по существу сказка волшебная, если заостряется конфликт между богатой старухой и бедным стариком – рыбка имеете с бедняком противостоит богатой и алчной старухе,-тогда это скорее сказка социально-бытовая. Примечательно, что в азербайджанском пересказе пушкинской сказки, старуху наказывает старик собственноручно: пушкинский скажет пущен в повествовательное русло социально-бытовой сказки126. В этом случае для развязки волшебный помощник не требуется вовсе.
Уже в черновике Пушкин "снимает" фольклорную традицию бинарности. Нам еще в ряде случаев придется обращаться к пушкинским рукописям-картину этого "снятия", гораздо более наглядную и логичную, чем любое логизированное ее описание, дают черновки поэта, о которых В. Томашевский сказал, что каждый из них является "документом творческого движения" 127, а С. Бонди заметил: "Пушкин, как известно., сочинял свои вещи большею частью прямо на бумаге, во время писания их, и весь процесс создания им вещи получал точное отражение в рукописи... По своей естественности, внутренней закономерности, отсутствию неожиданных капризов черновики Пушкина (как и многое в его творчестве) приобретает своего рода классический характер"128.
Вначале, в черновике, последнее желание старухи выглядело так– "А хочу быть владычицей солнца" 129. Желание, действительно, чрезмерно, но не сталкивающее героиню и дарителя непосредственно. В окончательной редакции старуха хочет стать владычицей морскою, чтобы сама золотая рыбка была у нее на посылках. Рыбке уготована участь старика. Она уже не просто даритель, это уже не функция – это отдельная" судьба130. И наступает развязка, ибо есть нечто, чем нельзя поступиться ни при каких обстоятельствах, – это свобода. Старик, совестливый, все понимающий,-все же покорился, рыбка – нет. Взамен функций, определяющих место персонажей в фольклорной сказке и дающих в случае одного из распределения в полярные группы – сказку волшебную, в случае другого социально-бытовую, перед нами три системы поведения, каждый из трех персонажей связан с другими определенными отношениями, и развязка охватывает судьбы всех, а не только главного героя (вспомним, что в народном бытовании; сказка известна под названием-"Жадная старуха"). Вот почему в сказке Пушкина старик не мог дословно, без дополнений и собственных оценок передавать слова старухи, вот почему Пушкину так необходим повтор, в литературе вовсе не обязательный, повтор, который в фольклоре, являясь нормой, в сказках на тот же сюжет соблюдается далеко не всегда.
Под оболочкой фольклорной традиции в пушкинской сказке обнаруживаются законы иной повествовательной структуры. Эти скрытые "отклонения" от фольклорной нормы, постепенно накапливаясь, в конце сказки приводят к сюжетному ходу, в фольклорном изложении совершенно невозможному131.
Обратимся для сравнения к тем вариантам сказки, известным или неизвестным поэту, которые мы отнесли к группе текстов чисто фольклорного характера. Оказывается, что все они без исключения на этом завершающем этапе сюжета строго следуют закону "сказано-сделано": вместе с карой звучат слова о наказании-действие зафиксировано в слове. Прежде чем старуха будет наказана за свою жадность, дерево, которое до этого выполняло все ее прихоти, произнесет в ответ на последнюю просьбу посланного старухой мужа:
"Будь же ты медведем, а твоя жена медведицей" (Аф., No 76) – и превращение тут же совершается. То же в других вариантах: "...ты будешь медведем, а жена медведицей"– "Птичка сказала: "ладна, ступай, будь ты быком, а твоя старуха свиньей"132, "Будь же ты медведь, а жена медведицей" 133 и т. д.
Таким же образом изложен этот эпизод и в сказках других народов, в том числе и в померанском варианте из сборника братьев Гримм (этот последний факт заслуживает внимания еще и потому, что гриммовский вариант сказки-единственный, знакомство с которым Пушкина, по французскому изданию, доказано документально): "Ga man hen, se sitt all weder inn Pipputt"134 (в прилагаемом Н. Ф. Сумцовым ^переводе Г. Ю. Ирмера: "Ступай домой, она опять сидит в лачуге дрянной"). То же построение и в гессенском варианте:
Willst du sein liebe Gott
So geh schon wjeder in deinen Pispott
на который также обратил внимание Н. Ф. Сумцов135. Прямую речь находим и во всех других изданиях этой немецкой сказки, например: "Geh nur hin, sie sitzt schon wieder in ihrer altten Kate"136. Это тем более показательно, что, по наблюдению Левиса оф Менара, который "показал себя очень хорошим знатоком русского и немецкого фольклора"137, диалог в немецкой сказке встречается значительно реже, чем в русской 138.
То же находим и в ряде сказок других народов, которые мы отнесли – правда, уже не столь категорически, как гриммовскую, – к "чисто" фольклорным139. Магический элемент вовсе не обязателен: чудесную силу в сказке может обрести всякое произнесенное слово: оно уже не обрядовое, оно сказочное, сказка уравнивает слово-заклинание и слово-обещание, ибо теперь и то и другое-это слово художественное.
Нам неизвестен ни один фольклорный по своему происхождению вариант, где бы финальная сцена сказки о жадной старухе строилась по иному принципу. Закон "сказано-сделано" строго соблюдается.
У Пушкина в аналогической ситуации, как известно, иначе. Любопытно, что поэт не сразу пришел к своему решению – судя по черновикам, вначале он .строго следовал фольклорной традиции:
Золотая рыбка нырнула
Промолвя
Ступайте вы оба в землянку
Хвостом по воде плеснула
Да нырнула
Эти строки заменены другими:
Хвостом рыбка по воде плеснула
Да нырнула в синее море
Не дождался старик ответа
Воротился старик к старухе.
Теперь уже рыбка исчезает молча
Ничего не сказала рыбка,
Лишь хвостом по воде плеснула
И ушла в глубокое море140.
После целого ряда однотипных по построению сцен-ожидается прямая речь,-и в этом следование фольклору, но ожидание не оправдывается ("Ничего не сказала...") – и это уже переключение в другую структуру, обогащение фольклорной сказки средствами литературы141.
Замечено: чем ближе к началу волшебной сказки, тем больше разнообразия в сюжетных ходах, и, наоборот, чем ближе к финалу, тем больше однообразия, тем заметнее всякое отклонение от нормы ("веерообразность"). У Пушкина явное нарушение "норм" в заключительном эпизоде, художественный эффект ^-максимальный.
Вторжение постороннего фольклору элемента, т. е. нарушение закона "сказано – сделано", совершается под прикрытием другой фольклорной закономерности: волшебная сказка не может завершаться прямой речью, – закономерности, в свою очередь связанной с единством слова и события. Сказка заканчивается сообщением о заключительном благополучии, героям больше нечего делать и, следовательно, не о чем говорить. Пушкин как будто соблюдает это правило; более то-то, молчание у .него наступает даже несколько раньше, чем требуется по сказочным нормам,-еще перед итоговым событием. И тогда оказывается, что это особая, пушкинская тишина-тишина напряжения, а не покоя, тревоги, а не благополучия. Виден, однако, только результат, само же нарушение закона -сказочного повествования настолько подготовлено всем ходом изложения, что осталось, несмотря на всю свою дерзость, не замеченным исследователями. Между тем именно здесь сделан важный шаг к поэтике "Золотого петушка" ж "Медного всадника".
Этот поворот ("ничего не сказала...") сопровождается и другими, исподволь подготовленными переменами. Мы уже отмечали, что при той тщательности соблюдения повтора, которую демонстрирует Пушкин на протяжении всего предшествующего повествования, каждое отклонение в финале-на виду. Десять раз подряд море названо синим, даже когда оно уже явно не синее: "почернело синее море". Такое постоянство эпитета, подчас вопреки контексту, находим при слове "море" и в сборнике Кирши Данилова, где море только синее, тогда как в "Онежских былинах" А. Ф. Гильфердинга море синее, широкое, глубокое, славное, славное синее, синее глубокое, синее .соленое, а в собраниях А. В. Маркова и А. Д. Григорьева-солоное, черное, арапское, глубокое и т. д.142. Однако и тогда, когда .на протяжении одного текста (или даже целого сборника) употребляется при слове всякий раз один и тот же эпитет (синее море-у Кирши Данилова, а также в песнях народов Югославии 143, черное море– в украинских думах, соленое море-в песнях болгар 144), и в тех случаях, когда SB одном :и -том же былинном тексте слово встречается с различными эпитетами, в том числе и постоянными, – перед нами явления одного порядка145. В фольклоре "замена одного постоянного эпитета другим не меняет существа образно-тематической характеристики", – справедливо считает В. П. .Аникин .и приводит в качестве примера два варианта былины "Вольга и Микула", записанных от одного и того же сказителя (T. Г. Рябинина) с промежутком в десятилетие. Фразам из сборника Л. .Н. .Рыбникова: "Щукой-рыбою ходить ему в глубоких морях" и "уходили все рыбы во синия моря" соответствуют в сборнике А. Ф. Гильфердинга: "Щукой рыбою ходить Вольги во синих морях" и "Уходили-то вси рыбушки во глубоки моря". Здесь все эпитеты при слове "море" поэтически равнозначны, а потому и взаимозаменяемы146. И вот, уже после того, как море названо синим даже тогда, когда оно" почернело, одновременно с отказом от ожидаемой речи у Пушкина изменяется и эпитет: "И ушла в глубокое море". На этот раз ушла, чтобы больше не возвратиться, "глубокое море"-удивительно конкретный, пушкинский эпитет. И в то же время это и постоянный (в фольклорном контексте) эпитет к слову "море", так что "пушкинское" выступает одновременно и как напоминание о фольклорной норме. В фольклоре такая замена эпитета также вполне возможна, но там она была бы функционально нейтральна.
Финальная "неожиданность" подготовлена хотя и с опорой? на фольклорные закономерности, но по законам реалистического искусства. Прием со знаком минус ("ничего не сказала"-на фоне закона "сказано-сделано") воспринимается как единственная возможность, как неизбежность-но только после того как она случилась вопреки нашим ожиданиям 147.
Отклонения от традиционного хода, которые в заключительной сцене сказки встречаются в фольклоре-совсем иного рода. Наглядный пример-уральская запись 1953 года: "Полно вам, красавицы, спорить,-молвила березка.-Все будет. Подойдите поближе. И ты, матушка, тоже подойди. Вот так.
Подняла она свои ветви, притронулась ими к мачехе с дочками, и превратились они все трое в большой куст крапивы" 148. Сказано одно, сделано другое. Это определенный структурный тип, а не случайная оговорка уральского сказочника, в чем легко убедиться, сравнив его текст с двумя сделанными в разное время латышскими записями, которые приводит А. Л. Погодин149. Аналогичный вариант с невыполненным обещанием находим и в сборнике Афанасьева (он публикует как приложение к сказке No 76 (Аф., 1, 479). Изменился характер сказки-иной стал и характер диалога в ней. Здесь это характерный для социально-бытовой сказки пример обманной речи, природа которой рассмотрена выше.
Сказка знает пародию на самое себя – докучную сказку. А. И. Никифоров записал своеобразную сказку о чудесной птичке: старик просит у птички дров, хлеба, скот, посуду, и всякий раз получает ответ: "Ступай, будут тебе дрова" и т. п. Этот перечень прерывается концовкой: "Потом сказка вся и сказать нельзя"150 – традиционная для данного сюжета нравоучительная развязка так и не наступает, сказка в этом варианте может продолжаться практически бесконечно. Но и тогда, когда сказка иронизирует над неосторожно произнесенным словом, мгновенно ведущим к грустным последствиям, и тогда, когда она лукаво подменяет привычную развязку иной, стремящейся к бесконечности, неожиданность-в "неожиданном" применении общего закона сказочного повествования. Над законом иронизируют, тем не менее строго соблюдая все формальности: действие сопровождается словом.
Итак, в текстах, предшествующих пушкинскому, а также в текстах, которые можно охарактеризовать как не испытавшие на себе литературного влияния, прямая речь в заключительной сцене обязательна.
Зато в якобы фольклорных текстах, с которыми связывают происхождение пушкинской сказки, закон "сказано-^ сделано" нарушается, причем во всех случаях не только в том же месте, что и у Пушкина, но и на той же, что и у него, структурной основе.
"Ничего не сказала старику золотая рыбка и ушла в глубину моря" (Сб. Аф., No 75). "Польский сказочник" Глиньского, сказка "О staruszku i starusze i o ziotej rybce"151: "Ничего не ответила золотая рыбка, лишь хвостом плеснула и исчезла навсегда"152. Шведский журнал, сказка "Guldfisken": "Ничего не ответила старику рыбка и нырнула вниз на дно морское" (пит. в переводе П. Р-ва).
Во всех трех текстах-"сделано", но не "сказано".
Подобный ход в записях сказок встречается не так уж редко (из 34 русских текстов-в 8 случаях), но-и в этом вся суть-всякий раз, когда издатели интересовались происхождением "необычных" вариантов, выяснилось, что они литературного происхождения. Так, в сборнике тамбовского фольклора интересующая нас сцена завершается следующим образом: "Рыбка деду ничего не сказала и на дно моря пошла" 153. Комментатор счел нужным сообщить, что перед нами "пересказ пушкинской сказки"154, которую исполнителю Василию Ивановичу Головашину читали еще в молодости155. Опытный сказочник Ф. П. Господарев, вплоть до последней сцены строго следуя за Пушкиным, в финале резко расходится с ним и полностью восстанавливает прямую речь в ее фольклорно-сказочных правах: " – Иди, дедушка, домой! Довольно я дала, а если ей мало, то иди домой и увидишь: перед ней будет изба старая и корыто ломаное". Старик и пошел домой. Видит: палатов этих нету, домов нету, только стоит старая изба, где они раньше жили, а старуха стирает белье в дырявом корыте"156.
Существуют тексты и иного рода. В них как раз заключительная сцена, как наиболее традиционная, становится своеобразным полем боя: литературный прием, попав в инородную среду, подвергается давлению фольклорных традиций. Неискушенная исполнительница (школьница) робко, но все же восстанавливает в этом месте прямую речь: "Ну, иди, старичина, домой!" Пришел старик" а старуха сидит прядет около старого корыта и в старой избе"157. У другого неопытного исполнителя элементы различный структур беспорядочно перемешиваются. В записи, сделанной от 16-летней девочки, зафиксирована попытка сочетать пушкинское открытие ("ничего не сказала рыбка") с фольклорной традицией повтора, в результате– "щучка нырнула, ничего не сказала"158 дважды, хотя в первом случае это лишено смысла, ибо вслед за тем рыбка вновь заговорила и просьбу старика выполнила. Характерно, что в другом варианте сказки о золотой рыбке, относительно которого также определенно известно, что он представляет собой изложение "по Пушкину"159, в этом месте находим: "Ступай, говорит, домой" эти золотая рыбка. Приходя дед домой: как была баба в пропасном корыте и опять в пропасном корыте. Вот и все"160. Рассказчик, находясь под обаянием пушкинской поэзии, идет на своеобразный компромисс: вопреки фольклорной сказочной традиции, здесь нет ни заклятия, ни даже предсказания рыбки, но ее молчание все же нарушено, прямая речь появилась!161.
Таким образом, в текстах, находящихся в определенной зависимости от пушкинской сказки, можно найти две разновидности развязки: а) разведка, в которой закон единства сказанного и сделанного нарушен полностью; б) развязка, в которой пушкинский образец Приспосабливается (успешно или неудачно-это уже зависит от мастерства и таланта исполнителя) к этому закону.
Но если все случаи даже незначительных отклонений от закона "сказано сделано" встречаются в текстах, которые несомненно восходят к пушкинскому, то в "темных" по происхождению текстах, допускающих -полное нарушение этого закона, мы вправе видеть пересказ "Сказки о рыбаке и рыбке" Пушкина. Правда, есть сказка (Аф., No 75), где немало и и других текстуальных совпадений с пушкинской. Относительно некоторых из таких словосочетаний можно сказать, что они более характерны для литературы, нежели для фольклора. И тем не менее даже такие наблюдения не дают оснований для кардинальных выводов. Чтобы установить факт перенесения из одного текста в другой, недостаточно обнаружить в числе совпадающих моментов такие, которые в одном из текстов более уместны, нежели в другом, – надо еще установить, что этому другому тексту они противопоказаны. И если бы мы не располагали никакими другими доводами в пользу первичности пушкинской сказки и вторичности афанасьевской, то одного только финала, в котором в обоих текстах закон "сказано-сделано" нарушается (и притом в одном и том же месте) , было бы достаточно, чтобы утверждать это162.
Сказанное относится и к польской сказке "О staruszku i staruszce i о ziotej rybce", и шведской "Guldfiisken": обе они литературного происхождения.
Хотя на какое-то время мистификация и удалась163, на то, что сказка Глиньского "производит впечатление перевода сказки Пушкина", обратил внимание уже И. Поливка в одной из своих более поздних работl64, а Ю. Кшижановский характеризует текст из "Польского сказочника" как "прозаический перевод стихотворной "Сказки о рыбаке и рыбке" Пушкина 165. По его мнению, у Глиньского слишком много текстуальных сближений с пушкинской сказкой, тогда как "столь близких совпадений в народных текстах не наблюдается"-и следовательно, публикация восходит не к устному, а к письменному первоисточнику. Путем тщательного сопоставления трех текстов (Гримм, Пушкин, Глиньский) А. Р. Волков также пришел к выводу, что "запись" Глиньского-"вольный перевод "Сказки о рыбаке и рыбке" Пушкина, местами приближающийся к точному"166. Что же касается шведской сказки wtGuldfisken", то она представляет собой свободный перевод афанасьевского текста No 75 и, таким образом, косвенно также восходит к Пушкину168.
Иным путем мы пришли к тем же выводам.
Итак, поразительная близость трех разноязычных "народных" вариантов сказки о золотой рыбке, в которой хотели видеть проявлений общих фольклорных закономерностей и, следовательно, доказательство зависимости пушкинской сказки от одного из трех текстов (чаще-афанасьевского, порою польского или шведского), является, наряду с показаниями сказочников и пушкинскими черновиками, звеном в цепи аргументов, ведущих к прямо противоположным выводам. Это произошло потому, что прежним сопоставлением текстуального порядка недоставало анализа структурной роли совпадающих элементов, использование показаний сказочников не выходило за рамки комментария, а пушкинский черновик привлекался только при решении вопроса о знакомстве поэта со сборником братьев Гримм. Каждый прием исследования использовался при рассмотрении тех или иных частностей, и ни один не подходил для решения вопроса в целом.
Отсутствие единства мнений по вопросу о характере генетической связи между различными текстами "Сказки о рыбаке и рыбке", фольклорными и литературными, объясняется, на наш взгляд, тем, что в цепи аргументов не хватало одного связующего звена – показателя, который бы в равной мере объяснял все случаи взаимодействия литературных и фольклорных текстов на этот сюжет, от самых бесспорных до наиболее запутанных. Нам представляется, что в данном вопросе таким универсальным показателем служит закон единства сказанного и сделанного, по-разному действующий в различных жанрах фольклорной сказки, теряющий силу в сказке литературной, реалистической и вновь вступающей в свои права при переходе литературного произведения в фольклорную стихию.
Поскольку выводы, полученные при решении вопроса о подлинных и мнимых источниках пушкинской сказки, согласуются со всеми имеющимися по этому вопросу документальными данными, а также с заключением исследователей, придерживающихся иной методики,-такой результат может быть охарактеризован как подтверждающий правильность предложенных в настоящей главе теоретических принципов.
Прямая речь и ее модификации в пушкинской "антисказке"
Первые пушкинские сказки созданы болдинской осенью 1830 года. Многое из написанного поэтом впоследствии в большей или меньшей степени связано со сказочной поэтикой. При этом характер взаимодействия с фольклором все более изменяется в направлении, намеченном "Сказкой о рыбаке и рыбке". "Сказка о золотом петушке", последнее произведение Пушкина в сказочном роде, и "Медный всадник", его последняя поэма (в той мере, в какой она связана со сказкой) , это "антисказки".
В последней сказке Пушкина (и, в иных взаимосвязях, в его последней поэме) фольклорный закон "сказано – сделано" постоянно напоминает о себе и постоянно опровергается. Испытанию подвергаются и традиционная речевая норма, и те иллюзии, которые запечатлены в традиционном сказочном повествовании.
"Сказка о золотом петушке" композиционно делится на две равные части. В первой все внешние приметы сказки расставлены напоказ, во второй обнаруживается, что перед нами сказочные декорации, при которых разыгрывается нечто противоположное сказке.
В. Непомнящий справедливо заметил, что это единственная у Пушкина сказка с традиционно фольклорным зачином:
"Негде, в тридевятом царстве..."169. Сделанное Анной Ахматовой сопоставление пушкинской сказки с ее книжным первоисточником – "Легендой об арабском звездочете" Вашингтона Ирвинга – обнаружило, в числе других особенностей, у Пушкина (в первой половине сказки) наличие прямой речи там, где у американского повествования она отсутствует,170 – обычное расхождение между текстами, из которых один (предпочитающий диалог) ближе к фольклору. Читателя словно вводят в сказочный мир и напоминают о правилах поведения в нем. Здесь и чудесный помощник, и волшебный предмет, и вот-вот должна появиться добрая царевна... "Вопросы" задаются и обещания даются сказочные. Тем разительнее "ответы" – вторая половина сказки. Здесь-то и выступают на первый план те моменты речевого поведения, которые до этого оставались в тени. В значительной своей части это явления паралингвистического характера.
Роль диалога сводится к минимуму. Он почти полностью исчезает после центральной-"немой" сцены:
Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра.
Д. Д. Благой на примере поэм уже показал удивительную симметричность пушкинских построений171. То же обнаруживаем и в "Сказке о золотом петушке": царь Дадон прибывает в иное царство ровно на середине сказки. Ключевой фразе узловой сцены ("Все в безмолвии чудесном...") предшествует 112 строк, с нею до конца сказки-тоже 112. Черновой автограф сохранил несколько вариантов этой строки; в двух последних черновых вариантах, как и в окончательном тексте, говорится о безмолвии. После этой срединной строки речь персонажей если и появляется, то как раз в тех случаях, когда по всем сказочным правилам она должна бы отсутствовать:
Царь завыл: "Ох, дети, дети!"
...................................
Все завыли за Дадоном.
Между тем, если в сказке кто-нибудь умирает, плач абсолютно неуместен 172. И, напротив, речь в "Золотом петушке" отсутствует там, где она обязательна:
...Шамаханская царица,
Вся сияя, как заря,
Тихо встретила царя.
(Отброшен вариант:
...бела, добра
В блеске вышла из шатра)
Далее все продолжается в молчании:
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
(Отброшено:
Ахнул царь, ей глядя в очи).
Затем-"улыбка", "молва", шум", но прямого речевого общения – нет. Еще в черновике Пушкин снимает слова о петушке: "И запел"-вся развязка происходит в безмолвии:
Старичок хотел заспорить,
Но с царем накладно вздорить...
И уже до конца-звуки, но не слова: "Вся столица содрогнулась", царица "Хи-хи-хи да ха-ха-ха!", царь-"Усмехнулся"; молча, с легким звоном совершает возмездие петушок, "охнул раз и умер" царь (было: "крикнул"); "вдруг", без слов исчезает царица. Так называемые "характеризаторы" и "разделители"-звуковые элементы информации, "не связанные непосредственно с передачей ее в структурно-оформленном речевом высказывании"173, играют в "Сказке о золотом петушке", особенно в ее заключительной части, чрезвычайно важную роль, тогда как прямая речь возникает в таком месте и виде, что трудно представить себе что-либо более противоречащее законам сказочного повествования. Вслед за неуместной речью в горе ("царь завыл...") кощунственные слова в радости: "Я, конечно, обещал, / Но всему же есть граница..." Речь только для того и прозвучала, чтобы отказаться от данного-царского!-слова (Ср. вариант: "От моих от царских слов / Отпереться я готов").
В "Золотом петушке", так же как и в "Сказке о рыбаке и рыбке", молчаливый суд вершит тот, кто, до поры до времени выполняя роль помощника и дарителя174, соблюдал при этом принятые в сказке нормы речевого поведения. Отказ от сказочной идиллии-это одновременно и отказ от принятых s волшебной сказке речевых норм.
Когда в эстетическое сознание вошло понятие "художественная реальность", отпадает необходимость в противостоянии модальности внутренней и внешней в качестве непременного признака художественного вымысла. В "Золотом петушке" сказочное противопоставление "было – не было" повернуто на сто восемьдесят градусов: "не было" сливается с внутренней модальностью, "было" – с внешней. При этом сказочный этикет преобразуется в фантастику, сказочная развлекательность-в сатиру. Совершается не просто суд-совершается возмездие. А для самого мстителя это перелом, прозрение. В свете традиционного финала, фиксирующего полное "благополучие, после которого уже не мыслятся никакие перемены и никакие речи, потому что уже не может быть ничего лучше, развязка "Золотого петушка" выглядит особенно зловещей. То, что лишь намечалось в "Золотой рыбке" с ее возвращением к исходному положению (нулевая медиация), здесь завершено. Несостоявшаяся сказка уступает место антисказке.