Текст книги "Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове"
Автор книги: Чингиз Гусейнов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Ночь и день Фатали
Фатали спал. Пара быков, натужась, аж жилы на шее вздулись, тащила на гору Давида телегу, груженную аккуратно сложенными ящиками, и солдаты подталкивали ее плечами, упираясь сапогами в каменистые уступы. Под присмотром стройных офицеров в высоких фуражках с красно-зелеными полосками на бортах солдаты разгружали телегу на плоскости, куда уже были втащены низкие изящные пушечки. Из ящиков стали вытаскивать длинные легкие снаряды, но Фатали – когда же успел? – уже был у подножья, миновал Армянскую площадь, оставил позади гостиницу «Азербайджан», баню «Фантазия» и шел по Шайтан-базару, как вдруг на горе Давида вспыхнуло во тьме зарево, и снаряд, Фатали отчетливо видел его ход, нечто огненно-светящееся, проплыл меж туч, освещая небо, и скрылся за Метехской крепостью, где в тот же миг взвилось к небу высокое пламя.
И еще один снаряд сигарой пронесся по небу, отражаясь в окнах домов, круто поднимавшихся над Курой. И, описав дугу, упал там же, за Метехом. Фатали торопится, идет по берегу Куры, скоро уже быть дому, но дорога тянется и тянется, а за спиной, чувствует затылком Фатали, низко летит, шипя в тучах, остроносый длинный снаряд, бесшумно взрываясь за крепостью.
– Ты слышала, Тубу?! – Но Тубу спала, обняв его подушку.
Такие же пушки, низкорослые и малые, у Шамиля: их отливали неподалеку от его дома русские и польские беглые солдаты.
А в Метехской тюрьме сидел Алибек, пойманный таки с помощью карабахского хана, которому нацепили на грудь медаль за поимку: восьмиугольник из позолоченного серебра.
Да, Фатали предупреждал! И о сыщиках, и о генеральском чине, и о ловушках. Через надежных людей и даже посылал своего конюха Ибрагима – ведь он из карабахских… И слуга Фатали Ахмед через родственников в Шуше дал знать Алибеку, что готовится крупная облава. И никак не удалось ему помочь…
Французы? Ну да – ведь Крымская война. Усилилась подозрительность. Ищут лазутчиков Шамиля и турецких эмиссаров, пробирающихся к нему с секретными письмами от султана. Пристально следят за бывшими ханами, и даже карабахским – ведь связан родственными узами с шахом: южные соседи присмирели, но тайно мечтают о реванше.
Однажды схватили и соседа Фатали, Фарман-Кулу, прилежного чиновника по налоговой части: работал в комиссии по разработке правил обложения жителей закавказских губерний новым окладом податей и поземельных доходов и к Фатали приходил то ли чтоб поближе познакомиться, то ли чтобы показать, как рьяно он служит царю. «Вот смотрите, я все высчитал! Сравнительные доходы по пяти губерниям: Шемахинской, я сам оттуда, Нухинской, это ваш край, Шушинской, родина, так сказать, Ханкызы, как она после развода? Ленкоранской и Бакинской. Вот здесь на таблице то, что было прежде: деньгами, с чал-тычных посевов, шелка и прочее, а в итоге чистой прибыли в казну почти сто тысяч рублей!..»
Это случилось перед началом утреннего служебного приема. Фатали вошел в приемный зал следом за Воронцовым и застыл. На коленях перед Воронцовым стоял Фарман-Кулу: «Князь, спасите! Я раб ваш, я вам предан! Это скажут все! Вот Фатали! Все скажут!..» Он трясся, губы посинели.
– Мм… мм… что такое, любезный? Да успокойтесь, встаньте!.. В чем дело? – Воронцов протянул к нему руки и поднял.
– Ваше сиятельство, – Фарман-Кулу задыхался. – Враги мои, недруги, за верную службу мою оклеветали! Какой я – затрясся, – шпион? Я ваш раб!..
А у Воронцова застывшая улыбка:
– Не надо, любезный, успокойтесь, я наведу справки, все будет хорошо.
Воронцов прошел в свой кабинет и тут же вызвал Фатали. Отдал папку адъютанту: «Передать по назначению», а потом к Фатали: перевести перехваченное послание Шамиля к французам. «Что вам еще?» – спросил у адъютанта, видя, что тот все еще стоит.
– Ваше сиятельство, а что прикажете насчет этого татарина?
– А, этот татарин?.. – «Неужто забыл?!» – думает Фатали. – Ах, этот!.. Он, по докладам, шпионит, поступить по обыкновению, – та же застывшая улыбка. – Повесить его.
– Как?! – вырвалось у Фатали; от изумления адъютант даже повернулся к Фатали, но быстро вышел, чтоб гнев князя не захватил и его.
– А что?! – и такой взгляд!
– Я его знаю!
– Ну и что же? Верить вам?!
– Да. Его надо помиловать!..
– да как вы!..
– смею!
– вы!.. вы!.. – он побелел от негодования, губы посинели, как у того татарина. – да я вас немедленно!.. – потянулся рукой к колокольчику.
– посмейте только! я вас, как собаку! – встал за спиной и дулом под лопатку.
– да за это… вас четвертуют, сам государь…
– выживший из ума мерзкий старик! и вы смеете обрывать жизнь ни в чем не повинного человека!
– да ведь он!..
– вызывайте адъютанта! зазвенел колокольчик.
– того… татарина… выпустите его…
– Мм… Что ж, если вы ручаетесь, я распоряжусь… – Преотличное настроение: сына произвели в полковники, к тому же вчера хорошо сыграл в ломбер, да еще письмо, полученное от Ермолова, все тот же почерк, только (ведь прошло лет тридцать, а то и все сорок, как переписываться начали!.. еще когда рядом их части: Ермолов в Кракове, а Воронцов в Праге, «Священный союз!..»; а потом Ермолов – с Кавказа, «жизнь с полудикими народами и тяжелая возня с Петербургской канцелярией!..» – «странно тебе, живущему во Франции, будет получать письма из Тегерана…»). А теперь – Воронцов в Тифлисе, а тот – на Севере, да-с, только линии букв стали неровными, ломкие угловатые; «Тебе суждено быть смирителем гордого Кавказа», – писал Ермолов, а потом, по просьбе Воронцова, сообщал ему сплетни, «ты приказал сообщать, и я исполняю», «мнение болтливой Москвы» – и больно ударило, обиделся Воронцов, когда Ермолов ему о позорном поражении в Дарго – мол, «ты вынимал саблю в собственную защиту!..» Оттаяла, оттаяла теперь обида: Ермолов признает в письме, оно только что получено, что именно при нем, Воронцове, правительство получило точное понятие о крае!.. вот: «доходы… перестают, как доселе, быть гадательными и приходят в правильную численность»; вот еще, как тут не возгордиться?! – «внутреннее устройство приближает страну к европейскому порядку».
Фатали окрылен, спешит сообщить радостную весть. Но Фарман-Кулу нет еще дома. И ночью – нет его. Утром к адъютанту.
– Ах, вы заступились!.. Ах, распоряженье… Ворвался к Воронцову. «А славно утром поездил верхом!» И письмо еще не остыло, греет.
– Увы, пока я распорядился, успели казнить, – Устал, очень устал наместник. – Но вы не огорчайтесь, Фатали, и не забывайте, что отличительное свойство народов здесь – неблагодарность, не знают счастья принадлежать России и изменяют ей многократно и готовы изменить еще, да, да, и Цицианов был прав: можно ли переменить их обычаи?
О, Воронцов знает здешний край! воевал волонтером в корпусе Цицианова: дядюшка, тогдашний государственный канцлер, велел Цицианову беречь любимого племянника, «он у нас с братом один…» – и посыпались, как из рога изобилия, чины и ордена: при занятии Гянджинского форгдтадта и садов.
– Мы с вами, Фатали, не встречались? Ах да, вы же были там в двадцать шестом, а я, молодой человек, да, да, вам хоть сорок, а я еще за десять лет до вашего рождения за Гянджинский форштадт и за сады… – орден Святой Анны и был уже кавалером Святого Георгия, Владимира с бантом!..
тупое смертоносное, дуло.
– и что дальше? так и будете стоять?
– я вас оставлю
– и пойдете домой? – возвращается самообладание – к жене и детишкам? и ночью за вами являются, ах, какой был великий драматург, какие бы еще написал пьесы, а исчез, вся семья вдруг в течение ночи сгинула, и когда еще народ взрастит такого поэта? реформатор языка, философ!.. и из-за чего?! выбрал нелепую гибель, и никто не узнает, где он и что с ним! сгинули и его жена Тубу-ханум, и его две дочери, и сын Рашид, ах, какие были надежды!..
Фатали ушел от Воронцова, ничего не видя, оглушенный и подавленный. «Эй, народ!..» – хотелось ему крикнуть. Но где та площадь, с которой кричать? Да и кому? лавочникам? купцам? перекупщикам? кустарям шапочного или чувячного рядов? жестянщикам? лудильщикам?
Фатали переступил порог глинобитной лачуги. Сначала была радость («Ах, какого знатного гостя нам аллах послал!»). Но стоило ему только заикнуться о несправедливостях жизни, как радость сменилась испугом, а потом яростью. Чтоооо? Эй, Али, зови скорей Вели, пусть кликнет Амираслана, Гейдара!.. А ты, сынок, беги к старосте!..
Но староста не поверил:
– На мундир замахнулись? Да я вас!.. – И, цыкнув на крестьян, просит прощения у Фатали, а крестьяне падают ниц, боясь быть битыми.
А потом пристав:
– Видите, какие они клеветники?
Что же остается еще, если душа народа закрыта на семь замков. Масонская ложа, общество благоденствия?.. Пятеро собрались, чтоб деспота свалить! Якобинский клуб? Ну да – и надпись, украшающая двери: «Что сделал ты для того, чтобы быть расстрелянным?..» Знатные офицеры, в своих ротах, батальонах, аж в самом Санкт-Петербурге, а не где-то здесь, в захолустье… И слова, слова… Закоснелость народа. Крепостное состояние, когда никакого права мысли, лихоимство властей, презрение к личности, человеку вообще. Никаких стремлений к лучшему. И чтоб снова шах? новые раздоры? и грабеж пуще прежнего? кто удержит шекинцев против бакинцев? карабахцев против ширванцев? а возвысится хан Гянджинский – в каждую область своего гянджинца! возвысится низкорослый бек нахичеваиский – о!.. и по новому кругу новые головы слетают!.. А что другое ему остается делать?! Как прежние, так и он, иначе нельзя!..
Мелкум-хан, чтобы не навлечь на тебя подозрения, я дам тебе псевдоним, сам некогда ими, громкими, увлекался, да бросил. Но тебе дам: «Рухул-Гудс», «святая душа» – расскажи о своих масонских ложах в Иране, я тоже, как ты, пытался, собрал двух-трех, поболтали и разошлись. Исмаил-бек, Хасай-бек, да еще Мирза Шафи, думали, примкнет, а его Фридрих у нас похитил. И родственник мой, брат Тубу, почти брат – Мустафа… Как разбудить, а главное, кого? Крикнуть у самого уха так, чтоб отозвалось в Баку и услышали в Нахчеване: «Эй, народ! Доколе на голове твоей орехи разбивать будут? Доколе тащить будешь по грязи, как вол, эту проклятую телегу, в которой расселись твои вожди, сытые и наглые? А многого, Рухул-Гудс, вы добились в «Доме забвения» – «Ферамушхане»? А? Не слышу!.. А как насчет вашего активного выступления против деспотического режима? А что с «Обществом человечности»? А как ласкает слух – «Джамияте-Адемият»! И тебя тоже? Тебя, личного переводчика шаха, удостоенного титула принца!.. И тебя выслали! Тебя, говорившего правду!.. И как поливали тебя грязью: «Армянин чистейшей крови, станет он за нас печься, у него свое на уме. Пусть скажет спасибо, что только выслали из страны, на соляные прииски не сослали! Не вырвали язык ядовитый! Руку, пером гусиным водившую, не отрубили! Что еще? Бороду его рыжую, истинно армянскую, к хвосту осла не привязали!..»
Потом был обыск в доме казненного Фарман-Кулу. И Фатали поразили вылетавшие из черного отверстия форточки белые-белые перья. Ветерок их подхватывал и нес на своих крыльях, а они качались, будто на волнах, уплывая к мутной Куре. Может, и Мечислав армянин? Поляк, призванный мечом своим прославить имя, – возник и исчез. Будто и не было его. Утонул в Куре? А с чего он был так разгорячен? И о Вильно, и о Варшаве, и о польском восстании, и о великом князе, и о Паскевиче… Фатали понимал его плохо, как и тот – Фатали, но как же удавалось Фатали еще учить поляка? Оба говорят не на родном, к тому же – что за странное желание? на старости лет учить фарси… в его-то положении! Весь отряд, к которому примкнул Мечислав, был сослан на Кавказ, и до Тифлиса – и то после многих лет!.. добрался лишь он один: кого-то скосила лихорадка, кто-то сбежал к горцам… Столько лет прошло, огню бы давно угаснуть, пепел лишь один остался, а нет – ведь какой был порыв, какое буйство, как пламенел гнев!
– А началось с вашего великого князя!
– Почему моего?
– Вы разве не служите его брату?
Фатали сначала не понял; ну да: ведь брат – это сам государь!..
«…и будешь служить племяннику великого князя, четвертому сыну государя Николая – наместнику кавказскому генералу – фельдцехмейстеру Михаилу!..»
– Ах, какая была сеча! Какой мятеж!.. Мы разделились на две части: одна пошла к кавалерийским казармам, другая к Бельведеру, где жил князь, чтоб убить его… Вот она, спальня наместника! Мы знали: он вечером спал, чтоб встать в полночь и работать до утра. Но его нет. Трогаем постель: она еще тепла… «Где князь?!» – спрашиваем у камердинера. Молчит. Узнали потом, что схватил насильно князя, а тот спросонья упирался и даже пощечину влепил, когда камердинер вбежал к нему с криком: «Революция!..», и вытолкнул через потайную дверь в узкий коридор.
В Варшаву! Тридцатый год. Идем по центральной улице Новый Свят! С барабанным боем, триумф… Люди выскакивают из кофеен, трактиров, кондитерских!.. В Краковское предместье! Через Сенатскую улицу – в Медовую, где у университета к нам вливаются еще студенты, и мы направляемся к арсеналу. Всем – оружие! Строим баррикады, к нам присоединяется артиллерийская школа!
И пять гробов, покрытых трауром! И на них – имена казненных в декабре! И знамена: ваше и наше! И клич, начертанный на знамени: «За нашу и вашу свободу!» Вырыли пять могил – и вот уже пять холмов в честь повешенных!.. Кенотаф – пустая могила!..
Мечислав умолк: дальше известно – потопили мятеж в крови.
– Ах, как хорошо бился мусульманский конный эскадрон… А Паскевич?! Великий полководец штурмом взял Варшаву. Могилу бы его навестить, положить свежие цветы. А ваши земляки – как славно рубили они нас шашками… И ваш Бакиханов, видите, как крепко обнимаются они с Паскевичем? Нет? А я очень хорошо вижу Паскевича: с перебинтованной рукой. Земляк мой, зрение у него ни к дьяволу не годится, промазал!
– Ладно, давайте мы ваше имя арабскими буквами напишем! Итак, эМ, а по-арабски Мим, Чэ или Чим, эС или Син, аЛь или Лам, Вэ или Вав; Мчслв, точка здесь и сразу три! – здесь!
– Ах, как красиво!
– И емко!
– О боже, сколько точек!..
Мечислав исчез, когда еще Паскевич жив был. Но как предугадал, что князя ждет смерть именно в Варшаве?
Сначала исчез Абовян, потом Мечислав, а еще через год – Александр, друг-сослуживец из петрашевцев.
«А мы летели с тобой, Фатали, помнишь? – часто говорил ему Александр, как будто не Фатали, а он видел тот дивный сон, как прекрасно они летели.
Из туманного Лондона в солнечный Тифлис
Но туманным в этот день, когда Фатали и Александр бродили по набережной Куры, был Тифлис. Еще недавно здесь, на левом берегу, были заросли камыша, песок отливал желтизной и ютились лачуги, и черномазые худющие голодранцы удили рыбу, чтоб перевезти затем улов на утлых челнах, а их относит теченьем вниз, и надо бешено грести, чтоб добраться до того берега и продать (скоро построят и мост). Фатали часто их видел, они горланили, приставая к прохожим, чтоб купили у них огромные белые рыбины с выпученными глазами. Река порой разливается в половодье, камыши накрывает доверху, а потом вдруг отступит вода, и маленькие старицы в пойме сверкают на рассвете, как зеркала. Кое-где берег уже одет в гранит, тифлисцы застраивают левобережье, кипит работа во всем городе. Кажется, что очень давно, а ведь всего семь или восемь лет прошло, как красуется роскошный дворец наместника, привыкли и к арсеналу, и к госпиталю, будто был он всегда. И гимназия, и женский пансион, куда Фатали отдаст свою дочь учиться, и театр, где прежде был пустырь, и лотерейные клубы, и торговые дома, и сады с эстрадою, откуда ветер доносит трубные звуки – играет военный духовой оркестр.
А сколько развелось в городе носильщиков! Только по головному убору и различишь, грузин ли он, армянин или тюрок-татарин; у грузина-имеретинца на голове кусок сукна, у армянина – колпак, похожий на опрокинутую чашку, а у тюрка или персиянина – рыжая папаха. И на спине у них, в этом схожи все, подушка, набитая войлоком, и тащат они то огромный комод или сундук, а то и рояль, обхватив его за ножки своими ручищами.
Туман над рекой, над городом, и тот берег растворился в белом, в двух шагах ничего не видать, лишь угадывается близость реки и слышно, как она дышит.
– Как туманный Лондон, – тихо произнес Александр.
– А вы были в Лондоне?
Александр промолчал: был ли он?! Он каждый день мысленно там и ловит вести с того далекого берега. Прежде многого не понимал, только порыв и юношеский запал, чужие слова из книжек, а потом ссылка (только за то, что однажды слушал чьи-то злые записки), и эти вести из Лондона, такая правда, от которой и боль, и надежда.
– Мне кажется, что я, как птица, чую приближенье бури. Вот увидите, Фатали! Все пошло вверх дном, готовится катастрофа! А впрочем…
Пока шли по берегу, туман рассеялся, на воде заиграли кровавые отблески солнца. Мимо прошел носильщик, взвалив на спину, как живого барана, бурдюк с вином.
– Да, Тифлис как вечный город, живет своей безмятежной жизнью, и нет ему дела до наших с вами печалей.
– Как знать, Александр.
Фатали вспомнил недавний кулачный бой на Мтацминдском плоскогорье, который поверг царских чиновников в панику: триста раненых, пятеро убитых! Как бы не разгорелись от кулачных боев страсти черни. Была срочная депеша Воронцова царю и царский запрет на кулачные бои. Напуган был и Александр, «Да, – сказал он бледнея, – разгул черни – это страшно, тьма-тьмущая, монарх – это ключ, это стержень», – давние сомнения Александра, и он их высказывал Фатали, страх, что без сильного монарха затрещит и грохнет, а от черни перешел к каким-то племенам. На крепконогих лошадях, низкорослые и кривоногие, не знают ни домов, ни пристанищ, произошли, он в книжке прочел еще в далеком детстве, от злых волшебниц, которые совокупились в степи с нечистыми духами.
Александр – частый гость Фатали в его новом доме; как стал заселяться берег, Фатали, получив ссуду, построил дом с застекленной галереей, опоясывающей двор. А началась у них дружба с бани, куда повел Александра Фатали. Не сговариваясь, оба вспомнили Пушкина, и это сблизило их. Банщик, как описывал Пушкин, был без носа. «Узнайте, не Гасаном ли зовут?» «Да, а что?» – уставился тот на Александра, оба хохочут; только на спину не вспрыгивал и ногами по бедрам не скользил, и вытягивание суставов было, и намыленный полотняный пузырь. И шелковая струя мягкой горячей воды.
А потом долгие разговоры. О чем они только не говорили!.. И часто – о будущем, какое оно? Может, через сотню и более лет жить не случайными и несчастными объединениями людей, грызущихся друг с другом, а… ну да, я уже говорил, союз, разумная цель и так далее, «кусочки, склеенные кровью…»; и о том, что за спиной одного сеятеля два царских чиновника-бездельника, «нет, некому будет, некому ни сеять, ни жать, ни молотить!» И об амнистии, «слишком поздно!» О тех, кто вернулся из сибирской ссылки, о декабристах, тысячами их погнали, молодых, а вернулись старцы, кто-то уже не в уме, в ком ясная мысль, но держится в дряхлом теле, а кто сломлен и духовно, и физически, а как выжил – трудно объяснить.
Фатали каждый раз провожал Александра; вот так однажды – проводит и больше не увидятся: исчезнет Александр!
И именно в те годы, когда Фатали, полный иллюзий («ах, каким ты темным был, Фатали!..»), поступил на службу в царскую канцелярию, в имперской ночи (это сказал Александр) раздался выстрел – философическое письмо Чаадаева.
– Читай, что писал Чаадаев: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами!»
Не глазами статс-секретарей императора, называющих людей декабря буйными безумцами, не фразами гоффурьерского журнала будут судить потомки о бесстрашных борцах.
Фатали читает листки герценовского «Колокола» и глазам своим не верит: как бесстрашно и точно пишут. Всеобщее отвращение к позорному прошлому, всеобщее негодование к разлагающейся деспотии, – иначе мы дадим миру небывалый пример самовластия, рабства и насилия, вооруженного всем, что выработала история, и поддерживаемого всем, что открыла наука: нечто вроде чингисхана с телеграфами, пароходами, железными дорогами.
Мы освободили мир – и от каких полчищ! – а сами остались рабами, подвластными какой-то многоэтажной канцелярии с кнутом в руках. Внизу, вверху – все неволя, рабство, грубая, наглая сила, бесправие, ни суда, ни голоса. Люди декабря ушли, и резко понизилась в обществе температура мужества, честности и образованности, оно сделалось пошлее и циничнее, стало терять возникающее чувство достоинства.
Надежды, надежды!.. Неужто в длинном и мрачном туннеле начинает мерещиться свет?! Или снова иллюзия?! Но ведь была уже телеграфная депеша о смерти императора!.. Да, да, цезаристское безумие!.. Яд!.. Свершилось горестное событие, Россия лишилась великого государя, а Европа и мир – великого человека!
Ну да, и амнистия тоже, перерезали веревку, и открылись пути за границу, и хлынули первыми те, кто на самом верху; при Николае заикнуться не смели, а тут всем сразу захотелось, и болезни нашлись, где же лучше всего лечиться, как не за границей, – и доктора, и воды, и неведомые новые лекарства.
А можно ли довериться татарину?
Разбудить! Вот он, голос Герцена и Огарева, бьют в колокол далеко, но доходит и до них – до Александра, его сослуживца, почти ровесники они с Фатали; назвал его как-то «Искандер», а тот вздрогнул, но Фатали не понял отчего, ведь Александр – это по-тюркски Искандер.
Листок этот, тонкий-претонкий, шел издалека в закавказский край через Стамбул!
Молодой турок, живет в Стамбуле на улице Кипарисовая аллея, хотя ни одного кипариса не осталось с тех пор, как назвали улицу, когда ворвались в Константинополь и штурмом взяли его, давно, очень давно, лет четыреста назад, и назвали Стамбулом, «Исламболом», «Много ислама», лишь узкая улочка, круто убегающая вниз, да низкие лачуги.
А из Стамбула до Туапсе, лодка пристает к безлюдному берегу, не врезаться б в скалу, ух, как качает на волнах!.. и – в Тифлис.
Царские сыщики охотились за людьми Шамиля, французскими шпионами и новыми лазутчиками – а это свои, они везут тонкие и свернутые трубочкой листочки белой как мел бумаги, одни лишь слова, но гремят, словно колокол.
Хлынули, хлынули в Европу, в Париж, Рим, Лондон… в Берлин успеется, это никуда не уйдет, тем более что всюду царские родственники: по матери и по отцу; смешана и перемешана кровь, так что не надо искать этот первородный чистый дух; едут, видят, удивляются – лучше, чище, есть чему поучиться, есть что привнести, но не могут или не хотят, – и хлынули именно те, кто был ближе всех к престолу; и почти первой – вдовствующая.
Александру и Фатали узнать о своих делах у себя же, так нет: свежие вести, только что испеченные, приносят эти тонкие-тонкие листочки в бамбуковой трости, а на ней – латинские слова: Patit exitus – «страдай, несчастный»!
Можно ли довериться Фатали?
А Фатали ищет свои пути: Шамиль? В это он не верит – что может Шамиль?
Сначала о пустяках: Александр о детстве своем, об отце-щеголе, пел, недурно танцевал мазурку, в ушах звучат отцовские восклицания, а мать нервничает: «Ах, ах!.. Какие красавицы!.. Княжна Нарышкина!.. Княжна Урусова!..», о стерляжьей ухе, – «подавалась в честь голубеньких (андреевских) и красненьких (александровских) кавалеров!..»
Кто не мечтает о голубой ленте высшего ордена – Андрея Первозванного!
А потом, когда сослуживцы ушли и они остались одни, – о пьесах. «Вы хотите разбудить пьесами?! Даже выстрелы не разбудили!»
Фатали сразу:
– На Сенатской? – накипело, чего таиться? амнистия ведь!
– Не только!.. – Александр к тем не причастен.
– Я верю в силу слова!
– Разбудим и их, что дальше?! Поодиночке будут пробуждаться, их будут поодиночке топить.
– Что же вы предлагаете? Не помогут ружья, не поможет слово, что же остается еще? Что третье?
Вот именно – что же еще, кроме ружей и слова?
Тупик.
Но наступает утро, надо жить, надо идти на службу, надо видеть: униженье, лицемерие, обман.
И все же слово, без вольной речи нот вольного человека!
А нужно ли, Фатали? не проклянет ли тебя спящий, когда пробудится, – чем ты можешь ему помочь?! И все-таки: будить спящих, стращать деспота, грозить гласностью верховному правителю: отрекись, если во взоре сонная тупость, если немощен и пет сил управлять!
Взятки. Видят и знают, но всеобщее молчание, ибо нельзя!
Губернатор оказывается мошенником: судить?! Его делают сенатором или членом Государственного совета, но зато строго наказывается мелкий чиновник, стянувший гривенник.
Поехал как-то Фатали навестить больного Ахунд-Алескера. Вышел на улицу. Три крестьянских парня и он:
– Бек измывается над вами?
– Ну что вы, мы ему так благодарны, кормильцу нашему!
– Он тебя вчера нещадно сек!
– Нас иногда полезно сечь, чтобы дурь в башку не лезла.
Баррикады?! Кровь?! А потом топор палача?! Об этом говорят глаза крестьянских парней в родной Фатали Нухе.
– Знаете, господа, новые подметные письма! Оттуда! Не успели отрезать веревку, на которой всех держали, как вдовствующая императрица дала Европе зрелище истинно азиатского бросания денег, истинно варварской роскоши; она больна – как не заболеть, когда амнистия? Ее пугают призраки, восставшие из рвов Петропавловской крепости, из-под снегов Сибири.
«В Риме августейшая больная порхает как бабочка»; «в Ницце – пикники».
Какую надобно иметь приятную пустоту душевную и атлетические силы телесные, какую свежесть впечатлений, чтобы так метаться – то захождение солнца, то восхождение ракет; чтоб находить удовольствие во всех этих приемах, представлениях, парадах, церемонных обедах и обедах запросто на сорок человек, в этом неприличном количестве свиты, в этих табунах – лошадей, фрейлин, экипажей, камердинеров, лакеев, генералов.
Надежды? Новый государь?.. Может, без огнедышащих катаклизмов? Как англичане, с обычным флегматическим покоем, тихо и у себя, и в колониях, где, так сказать, туземцы? Или мы настолько забиты и загнаны, так привыкли краснеть перед другими народами и считать неисправимыми наше крепостное право, тайную полицию и дикости, взятки и розги, что потеряли доверие к себе, – мол, труд этот не по плечам, авось будущие поколения!
О, Фатали! Цены бы тебе не было, если б к твоим восточным да эти европейские языки…
Официальные приемы, пышные балы, торжественные богослужения, парадные обеды и спектакли, народные гулянья по всей империи. Заставить забыть и проигранную войну, и звон кандалов, эти кости, скелеты, черепа. Отечество им что дойная корова.
Ах, отменен дикий налог на заграничные паспорта!
Прогнан ненавистный всем Клейнмихель!
Возвращены из ссылки те, кому судьба отпустила почти библейское долголетие!
Снят запрет показываться у священных ворот Зимнего дворца и у дверей дома московского главнокомандующего!
Неужто государь ничего не видит и не слышит? Но от кого узнаешь? От поэтов Третьего отделения? От чиновников? Они знают службу, но не знают России. Петербуржцы расскажут? Они заняты поисками связей с должностными лицами, жаждут Владимира, чтоб надеть его, и не ведают, что он висит у них или как ошейник с замочком у собаки, или как веревка оборвавшегося с виселицы. Или москвичи расскажут, занятые только тем, что каждый день доказывают друг другу какую-нибудь полезную мысль – к примеру, Запад гниет, а Россия цветет? Быть может, за хребтом Кавказа тифлисец расскажет? Фаталист? Какой такой фаталист? Ах, Фатали!.. Это что же, такое имя?!
Не ходить же государю переодетым по улицам Петербурга или Москвы? А если б и стал, что толку? Кто же у нас говорит о чем-нибудь на улицах? Ведь в корпусе жандармов есть много господ, которых не отличишь по пальто, всеслышащие уши и всевидящие глаза. Не из зарубежных же колоколов узнавать ему правду.
Может, все же в Тифлис?
Царю, конечно, следовало бы войти в город через Гянджинские ворота, главные из шести ворот Тифлиса, – торговые, обогнув верблюжий караван, трескучие арбы, набитые до краев мохнатыми коврами, – как бы не сбили его с ног тюком-горбом на спине или буйволиным бурдюком с вином и – выйти на торговую площадь – Майдан; как будто сыт, но как удержаться на Майдане при виде жаровни с шашлыком на алеющих угольях?
Нет, не станет царь подражать какому-то презренному шаху (да и язык надо знать хоть какой восточный, чтоб уразуметь, о чем думают верноподданные).
Ловят простачков, будто не знают о секретном циркуляре ко всем начальникам губерний строго наблюдать за издаваемыми за границею на русском языке разными сочинениями и своевременно останавливать сей незаконный промысел, – некоторые-де появляются в России и находятся в обращении между частными лицами; усилить меры; в случае чего немедленно конфисковать.
А кому нужна гласность при абсолютной власти? Ловушка, куда попадают простачки!
Ах, свободы печати захотелось? Как в Англии, да?! Или Голландии? Как же, помогла свобода печати Голландии уплатить ее государственные долги! А бельгийская революция? Раскололась Голландия, как та гора, что в Гяндже, – полстраны не стало. Этой свободы вы хотите? Нам Англия не пример, там еще полтыщи лет назад парламент был! Швейцария?! Да, счастливый край, ничего не скажешь: сколько ругани из-за этой свободы печати наслушались в Европе! А все потому, что несовершенен человек – сырое молоко пил и оттого звериные инстинкты! А что Пруссия?! Мы с нею духом родственны! И у них, и у нас всеподданнейшая и благоговейнейшая. «Как это перевести?» – спросил Кайтмазов у Фатали.
Кайтмазов глядел на чернильные пятна своих помарок, и ему казалось, что это солнечные пятна, не беда, мол, светило б только! И перечеркивания цензорские ему представлялись математическими построениями, вроде корпя квадратного или разделительной линии между числителем и знаменателем, аж перо поет соловьиной трелью.
Кто это там?! И что он смеет говорить? Не острый нож разума, а тупые ножницы произвола? Я выкалываю цензорскими перьями глазки? Стригу свободные мысли, как волосы арестанту?! А вот за эти речи я говоруна за бороду!.. Уж лучше всю голову, чтоб по волосам не плакать, такая пышная шевелюра, как у мавра!
«Истина»! А кому она нужна? И что вы в ней смыслите? Истинно то, что приказывает царь. Скромности бы вам побольше, господа писаки!
Неужто и это – сжечь?
У нас с давних пор каждое выражение неудовольствия, всякий громкий разговор называют восстанием, бунтом. Не сметь писать этого слова – «прогресс»!
И чего это Кайтмазов раскричался?! Ведь надобно, чтобы не только Фатали услышал, а и Ладожский! и Никитич! и кое-кто подалее!.. нет, не зря Кайтмазов ездил в Санкт-Петербург! Еще поедет, не скоро, но поедет – ознакомиться с новейшими цензурными инструкциями…








