Текст книги "Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове"
Автор книги: Чингиз Гусейнов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
сын иранского посла, тот, кто первым сжег перед магазином Исакова, припрятал один экземпляр, все же редкость, никогда ведь не выйдет больше такое!
но чтоб кто-то диктовал империи?! этого еще не было в истории самодержавного правления!
«успокойтесь, господа, мы сами обладаем достаточно проверенными и испытанными способами расправы с неугодными нам писаками, были у нас и дерзкие «путешествия», и возмутительные поэмы о троне преступников и палачей, и романы, предписывающие, что делать бунтовщикам, и «письма» были «философические» одного выжившего из ума, ведь рехнуться надо, чтоб на такое пойти, всякое было!»
туземцы пока помалкивали, и вот вам: и к ним пришла эта холерная эпидемия, а как же, одна ведь империя – неизбежно! и этот, полюбуйтесь на седого красавца, полковник, а туда же, к бунтовщикам! пишут о делах своих будто туземных, о Мухаммеде-Магомете, но с замахом на всю империю! под самый корень! эти подтексты!…казни, ссылки, падает один, другой, но появляется третий, и он идет! и снова пытки, ссылки – и до тех пор, пока не рухнет деспотическая власть! а может статься, – не увлечет в своем падении в пропасть всю Европу, всю Азию, весь мир! распространит образ деспотического правления – кусок за куском, часть за частью – на всю землю? но нет, быть этого не может: или – или; или неизбежность падения, или бешеный бег тройки-птицы, и все тянется в длинный хвост и падает в бездну, в пропасть!
неспокойно в Нухе; толком, правда, никто не знает, почему их гордость Фатали, которому и шах, и султан, и царь жаловали ордена, вся грудь сверкает, сидит теперь в Метехской тюрьме, допустил такое, что сразу разгневал трех властелинов, презирающих друг друга: царь – султана, султан – царя и шаха, ай да внучатый племянник почтенного Ахунд-Алескера, неизменного члена шариатского суда! какое тебе, мусульманину, дело до драки русской или французской? они и бунтуют, они и свергают, они и мирятся потом! какие у тебя могут быть счеты с имперским престолом?
наших там не было, и запомни, вбей в свою глупую башку! не терзай ни себя, ни родичей! вряд ли когда допустят, чтобы ты, тюрок-туземец, на первых и даже четвертых ролях был в имперском правлении! роли эти в царском дворе давно меж собой распределили: и трагики, и комики, и даже шут, чтобы иногда развеселить, ибо смех живителен для состарившихся тел.
может, когда-нибудь, не скоро, и посадят тебя близко к престолу, но лишь затем, чтоб скромно и благодарно помалкивал да частенько поддакивал, будто выражая волю туземных сограждан давиться, топтаться, иссушаться как родник в раскаленной пустыне, отдавая тягучие горячие соки, вгоняться по шею, по уши!
и чтоб некоторые из особо отмеченных тобой златоустах и юрких туземцев, а ведь стоишь ты рядом с самим государем, тянешься из-за его спины, – тебя увидели, и чтоб мог златоустый воскликнуть упоенно:
«он первый! рядом с самим! и даже ростом, поглядите, они вровень!»
и чего не хватало этому Фатали? отмечен! выдвинут! отвернул от себя разом и султана, и шаха, и царя, это надо же уметь – всех сразу!
Фатали уже знает: «Кемалуддовле»!
но не радуйся, ни одного экземпляра не увидишь, сожжено, разграблено, разорвано, и даже тот, что послан Исаковым, Никитич возьмет себе в свою коллекцию запрещенных книг.
и зачем это мне? я брошен в каземат, семья прячется, сын…
«напишите Рашиду, чтоб не приезжал!»
а как ему напишешь, чтоб не приезжал? и что он будет делать на чужбине?
«да, да, ему лучше не возвращаться, здесь никогда не будет прав, воли».
а родная земля? опомнись, Фатали!
и зачем это мне? жжет внутри.
«эй, чаю мне! чаю!»
и говорит и слушает сам.
мозоль на среднем пальце, всегда красная вмятина, ибо пишет и пишет, а теперь вмятина вздулась, и Фатали трет ее, трет, а в мыслях роятся слова, фразы, рифмы, диалоги, картины, и сны какие-то, незнакомый мальчик, которого надо опекать: подвижный, непослушный, не уследишь, выбиваясь из сил, бежит за ним, край пропасти, не упал бы, и догоняет, крепко держит за руку, кто он? на внука не похож, чужой незнакомый мальчик, к чему бы? ах да, вспомнил: малое незнакомое дитя к печали, заботам, новому врагу.
у него сразу три!
И собираются, он слышит голоса, сколько их было, друзей, на его долгом веку, молодыми умерли, а он еще жив, пора бы, чем он лучше их?
И Бестужев переводит первое его сочинение, и бледный, с изъеденными лихорадкой губами Одоевский, и Лермонтов. И хохочут люди на Шайтан-базаре, глядя, как Лермонтов рисует углем ослика на стене, а на осле – татарин в папахе бараньей. И Бакиханов: «Ай какой хитрый шекинец, поэму успел раньше всех сочинить!..»
И Фазил-хан, мечущийся в поисках лучшей доли, как и вождь мусульман-шиитов Феттах, – ее нету ни у тебя на родине, ни здесь! – не обманывайтесь, не верьте, не верьте! И исчезнувшие друзья: Хачатур, Мечислав, Александр! «У нас с тобой, Фатали, – звучит голос Хачатура, – как по поговорке: «Раз свиделись – товарищи, два свиделись – братья». А Фатали ему: «Мы обо всем договорились, брат, умру я за тебя, Кер-оглу не был армянином, имей совесть, Хачатур!» «Может ты и прав», – улыбается. «Не может, а точно, не упорствуй». Хачатур молчит, и последнее слово за Фатали осталось… «Где твоя могила, брат? Ты часто говорил: «Что ни день, воочию вижу свою могилу». По твоим стопам уже идут, Хачатур, гремит слава Сундукяна, весь Тифлис бредит «Пэпо»!
А кто пойдет за мной?!
«Где пожар? где горит?» – кричат люди, а Пэпо: «Здесь горит!» Душа у бедняги горит! Да, горел, никак не потушить, сгорел тифлисский театр! Насосы тщетно боролись с огнем, и тела в пламени пожарища как черные точечки… Неужто последний в жизни Фатали?!
Эти пожары! Зимний дворец! Пляска мести! Джинны огня бешено мчались, сталкиваясь и разлетаясь, и рушились своды, грохот, пламя, искры, и потоки огня бросались в окна, плясали в водах Невы и круглых выпуклых глазах падишаха Николая, и он кричал: «Спасти императорские бриллианты! образа и ризы! знамена! знамена! в Адмиралтейство! к Александровской колонне! Эрмитаж! спасти Эрмитаж!» – и рушатся переходы, солдаты воздвигают на пути огня стену из кирпича.
Пустые могилы
Фатали ничего не видит, лишь окно, в решетках, а там темень, небо без звезд, но они есть и вряд ли позволят, чтоб их обманули и на сей раз.
«а!.. это ты, Колдун! а еще говорил, что чудес не будет!»
«стены! очень толстые!.. но ты сначала додумай свои думы, ведь не успел!»
«…Вырыли, – это он о триумфе восстания! – пять могил на площади в честь повешенных героев и пять холмов!..» И родился клич в огне восстания: «За нашу и вашу свободу!» А потом, тридцать лет спустя? Снова обреченные! Вешатель! Позорная вспышка шовинизма и ревности: «Измена варшавская! Иметь конституцию и снова бунтовать?!»
Но ведь был и угар. Они всегда рядом, близнецы-братья, угар и вспышка. И опять далекий голос: Александр! Мы – с вами, потому что мы – за нас. Мы хотим вашей независимости, потому что хотим нашей свободы. И Александр спас честь земляков. Но какое улюлюканье рабского большинства! И – глухота, ибо угар.
О, глупцы! Надеяться на подмогу со стороны, из-за морей и проливов! Чудаки! Как же без соседей? Не сообща? Без, запомни, Фатали! «повсюдного» взрыва?! И Шамиль надеялся, что помогут. Кто-то еще. Неужто еще кто-то надеется? «Вы нам не поможете!..» Это Кемал Гюней!
И вспыхнуло: как часто это, намешанное-перемешанное, – он в Турции, а думы и о Польше тоже. Он, царский чиновник, азербайджанец, – и думы о Польше!
«ну, как тебе в куртке овечьей, дышится свободно? ты ведь мечтал кончить с раздвоенностью, то мундир давил па плечи, то тебе казалось, что золотистая бахрома эполетов издает мелодические звуки… ах темно? я тут принес тебе!»
«труба, о которой Кемалуддовле просил!.. узнаю!»
«ну как, видишь теперь хорошо?»
«это ж Раншд! но как он постарел!»
«Рашид! – усмехается Колдун. – это не Рашид, а Фа-тали!»
«я?!»
«какой ты, право, непонятливый! это твой внук!»
«и уже такой старый?!»
«ты думаешь, с тобой остановится время! еще юн Рашид, но уже успел состариться его сын и твой внук Фатали! так вот, после обыска…»
«уже был и обыск?»
«чиновники обшарили твой стол, полезли в ваш сундук, но ничего не обнаружили, ведь ты сам что надо надежно спрятал».
«так и ничего?»
«нет, почему же, кое-что лежало на дне сундука, но не столь существенное».
«смотря для кого…»
«а!.. ты насчет фотокарточки…»
«это я от Тубу прятал, очень мне хотелось дочь Нису-ханум в черкеске сфотографировать, а тут отовсюду как закричат на меня!.. «бесстыдство! грех! позорить девушку!..» кстати, кто стоит рядом с Фатали? сам коротыш, а усы ух какие длинные! и вид такой воинственный!.. не принц ли?»
«и принц! и маузерист! и черт упрямый!.. огорчу я тебя, Фатали, уж прости за прямоту! случается ведь такое: внук не понимает деда! и каракули твои мало его волнуют, арабскую вязь он не знает». «невежда!»
«а русские твои записки кажутся ему невнятными, да он их, честно говоря, и не читал! у него свои инженерные заботы, ведь ты сам мечтал: внук пошел по стопам отца! помнишь, ты писал: «и покроется страна сетью железных дорог, не тюремные решетки, и установятся между народами…» да-с! «был у меня, – говорит внук твой тому усачу, – дед-чудак!» но усач давно наслышан о сундуке, и для него ты – вершина вершин – ты первый, ты начало, ты основа основ!..» «ай да молодец усач!» – прослезился Фатали.
– Народное правительство уполномочило меня вступить с вами в переговоры, чтобы купить у вас рукописи вашего деда.
– Да, есть тут в сундуке кое-какие бумаги… («О аллах!» – воскликнул про себя усач, на миг усомнившись в устойчивом своем безбожии, да накажет его аллах, но виду не подает, дабы внук не заартачился, – а рукописи, вытащенные из сундука, ожили и заговорили: «Кемалуддовле» утерянные письма!..).
– Вот если бы дед на поле битвы умер. На баррикадах сражался… – мечтательно произнес внук, сожалея, что не очень повезло ему с дедом.
– В Италии? – подзадоривает усач. – В отряде Гарибальди?
– Да, да!
– Или во Франции, в рядах коммунаров! – подбрасывает усач дрова в огонь. – А ведь успел бы еще раньше, в сорок восьмом, если бы уехал с Жорданом! Помните, Колдун ведь разрушил Париж!
Фатали-внук в недоумении смотрит на усача: что еще за колдун?! что за бред?! – заговаривает зубы, лишь бы не раздумал продавать эти рукописи, недорого запросил, – денег у народной власти в обрез: голод и разруха…
А внук задумался, слушая усача: ведь мог дед и в Польше! по одну сторону баррикады он, а по другую – славный мусульманский конный полк, и шашки сверкают; и Куткашинский во главе конников, с чьей внучатой племянницей намечалось у него сватовство, да заглохло.
– С декабристами! Хотя нет, не мог еще, – с сожалением вздохнул усач коротыш. – Ну, хотя бы… – Кого же еще вспомнить? Петрашевцев? Но они только дискутировали! – Ах да! В движении Шамиля мог участвовать. Или нет: в рядах борцов против шахского деспотизма.
– Бабидов, что ли?! – недавно читал (уж не книгу ли, подаренную его деду? Фатали перерыл тогда весь шкаф, а она под стопкой бумаг оказалась). Знает, но вариант с бабидами мало устраивает внука. – Пусть хоть раз бы в какого деспота выстрелил;..
«Эх, внук, внук!..» – сокрушается усач; он ведет дневник, очень давно, и любит заносить туда патетические фразы, ибо хотя и питает симпатии к отчаянным террористам, но слывет в душе допотопным романтиком и имеет тайную до застенчивости страсть к длинным, аж в несколько тетрадных листков, в одно дыхание сентиментальным словоизлияниям. – «Что царь? что король? что шах или султан?! твой дед поднял руку, совесть имей, на самого аллаха! его пророка Мухаммеда-Магомета!.. а тираны, которые были, есть и будут…» – заполнил целую страницу, исписав ее мелко-мелко, и на следующую перебросил цепочку выспренных фраз, и каждая буква – словно пуля, вылетающая из маузера.
Продал народной власти содержимое сундука, а потом, получив деньги, щедрой рукой протянул пачку: «Ай азиз, мол, дорогой, возьми свою долю, ты заслужил!»
– Да как ты смеешь?! Я… мне?!
– А я тебе еще кое-что принес!.. – и протягивает шкатулку. А в шкатулке – новая рукопись! «Оригинал! Вот она, восточная поэма! Сколько ее искали!..» – готов расцеловать внука!..
Потом был плов. Из индейки. И высокий торт, специально заказанный внуком. И тосты в честь и во славу.
И еще одна фраза в дневнике, года три или лет семь спустя, почти шифр: «И надо же, чтобы именно в круглую годовщину пожара в Гыш-сарае», усач это любит, мешать русские и азербайджанские слова, но даже Никитич сможет это перевести: «Гыш» – зима, «Сарай» – дворец!.. тоже мне, эзоппп!.. «Фатали-внука охватило всепожирающее пламя! Вся в огне и Фельдмаршальская, и зала Петра, и Белая зала, и Галерея Двенадцатого года! И вихрем густой дым!.. бежит, бежит огонь – по кровле, по верхнему ярусу, ах как горят царские покои! а потоки огня льются и выплескиваются наружу, далеко-далеко разбегается пламя!.. аж в Галерной гавани хижины горят… вот-вот закипит Нева и пойдет огонь по другим рекам, морям, и языки огня норовят лизнуть черные тени людей, и лижет, и лижет эти точечки-винтики пламя!..» – передохнул усач и добавил: «Ай как хорошо, что успели выкупить и сундук, и шкатулку!..»
– Ты меня слышишь? Фатали!.. Проводив врача, Тубу вернулась.
– Очень холодно, Фатали. Мартовский ветер такой злющий, гудит и гудит!.. Мы растопили печку, а сейчас я зажгу лампу… Как ты? – поправила стеганое одеяло с холодным атласным верхом, погладила по седой голове, такие мягкие редкие волосы.
– Не забудь с доктором… – дышит тяжело, – с доктором Маркозовым не забудь расплатиться, а то потом, в суматохе…
«Что за суматоха? – не поняла Тубу. – О чем он?» – Никогда ведь не верится, а непременно случится со всеми. Вышла.
«А зачем это я пошла?» Не вспомнила, вернулась. Язычок пламени заметался, ударяясь о стенки лампы.
– Фатали, – позвала Тубу. Он закрыл глаза. – Ты меня слышишь?
Рука его повисла. Тубу прикоснулась к ней и вскрикнула: – Нет! Нет!..
ночью что-то зашевелилось, «змея!» – отпрянул Фатали; безотчетный с детства панический страх; оказалась веревка, «к чему бы?» тонкая, но крепкая, «ах вон оно что!.. ну нет, этого вы не добьетесь!..» эй, кто там есть?! что-то лязгнуло, и снова тихо.
и я сказал: капля моей горячей крови упадет на землю, вырастет высокий камыш, срежет его прохожий, сделает свирель, заиграет на ней, и снова повторится – схватят, казнят, и капля крови горячей…
арестовать, не объяснив причину! привезти в крепость как вещь, когда ж объявят? молчание, мертвое молчание, за мысли не судят!
гвоздь, но не вытащить вентилятор! обломать его зуб!
и на стене во тьме рука водит, но глаза не видят. фальшь, фита, фокус, фраза, фанатизм – что еще? филантроп, фарс, форс, фарси.
бунт? я слишком умен для таких глупостей!
Александр рассказывает: был Аскер-хан, петрашевец, где он теперь? читал «Илиаду» Гомера, к чему бы? и критика этого сочинения, что он, спятил?! в кружке, и о смерти Пушкина, о гнусном подсылателе записок.
«а я вам, господа, моего земляка Фатали…» и Шиллера читает Аскер-хан, это ж талант! трагик! и предисловие к программе, какой? о союзе племен? «вы глухи к степи! глухи к горам! вам нет до инородцев дела!..»
или рассказать вам о высокогорном озере, ах, какие красоты в нашем краю, в Гяндже, извините, Елизавег-ноле, горное озеро, и на дне густой лес, так тряхнуло, что гора откололась и запрудила горную реку, что говорит народ? читай, Аскер-хан!..
«ну, вы это бросьте! как же никогда не было Наполеона? а Москва? а пожары? а обгорелые стены громады Зимнего? миф?
«и ты в меня камнем!» так как же, читать мне о войне на Кавказе? читай! читай!
но где мне найти фантастическую повесть Аскер-хана?
в восточном вкусе, даже предназначалась к печати! читалась по корректурным листам! и уже Александр, читает: «о где вы теперь? и ты, Рылеев, и ты, Бестужев, поэт и воин, проклятье терзающим своих святых пророков!.. а может, кто из вас свободную душу продал тирану и кладет рабские поклоны перед его порогом? или продажным языком славит его торжество и радуется мучениям прежних друзей? или в отечестве моем, моею кровью упиваясь, как торжество представляет царю?! когда и я был в оковах и, ползая как змея, я притворялся, обманывая деспота, но перед вами я всегда был преет, как голубица, кто из вас подымет голос противу меня, на эту протестацию я буду смотреть как на лай собаки, которая так сроднилась с цепью, долго носимою, что кусает спасательную руку, освобождающую ее».
и Аскер-хан бледный слушал, из Мицкевича, это ведь только кажется, что стены Метеха толстые, дойдет, пройдет и через стены поплывет будто белый-белый-белый пух, выбитый из черного окошка каким-то глубоким вздохом, когда и вся душа будто уходит из тела.
может разом – и нет? зубом вентилятора! эх, фурфу-ристы!.. пропагаторы!..
и этот запах свежей краски.
ах, занимался литературою?! за освобождение крестьян был? желал добра отечеству?.. был гражданином?.. рассуждал о возможности печатать за границей запрещенные книги?!!
лишить! военный суд! возмутительная переписка двух принцев! копии!.. лишить на основании Свода военных постановлений чинов, всех прав состояния!.. и подвергнуть смертной казни расстрелянием!..
однако ж, принять в уважение облегчительные обстоятельства!.. преступное начинание не достигло вредных последствий, быв своевременно предупреждено!..
монаршее милосердие – каторжная работа в крепостях!.. а потом пришли и вывели, когда вышел на улицу, яркий свет резанул, но снова привычная темнота. в карете как в Стамбуле, когда забрали: один рядом, двое напротив, а потом второпях кузнец заковал ноги; железные кольца, и молотком заклепали гвозди, тряская кибитка, запряженная курьерской тройкой, и железо растерло ноги, вот-вот до кости доберется, в обмен на заподозренного в шпионаже и схваченного султаном закадычного друга Никитича, орудовавшего в Константинополе, неужто Богословский (?!) Фатали был тайно выдан султану, о чем узнает-таки шах, хотя ему торжественно было заявлено, что Фатали заточен в Петропавловскую крепость, что его будут судить и сошлют в Сибирь, но некогда великая держава так обессилела, что даже на обиду не хватило эмоций, лишь гневные слова, и то не высказанные вслух.
„Я сделал все, что было в моих силах,
– Мы не позволим, чтоб тело грешника, чья душа в аду, в кипящей смоле, было погребено на кладбище правоверных!
– Господа! Неужто некрещеного татарина хоронить на православном кладбище?! – возмущается Никитич, который со своими людьми только что посетил семью, чтоб соблюсти, так сказать, ритуал и самому воочию удостовериться, а заодно и порыскать: «А что в сундуке?» Скрипнула крышка, не разбудить бы!.. Всякое может случиться. А в сундуке подарки для будущей невестки, Тубу давно уж собирает. А на самом дне фотография: дочь Ниса-ханум в черкеске, подальше от глаз Тубу спрятана.
И никаких рукописей? Никакой сундучной крамолы? А что в ящиках стола? «Это что же, обыск?!» (Рашид) «Ну что вы!.. – набрался в Европе! ну, мы тебя скоро нашим порядкам обучим! – Мы просто хотели, чтоб доброе имя после смерти…» – ящики будто ветром выдуло, ни клочка, ни пепла!
– Не на григорианском же кладбище хоронить?! – Никитич разгневан.
– А почему бы и нет?
– И не на еврейском же!
– Успокойтесь, Никитич!
Депутация от наместника, князья, оба истинные, северный и южный, даже фон, граф и всякие иные, к шейхульисламу, а к нему не пробьешься: запрудила вход в резиденцию толпа фатумных физиономий, кто ж позволит, чтоб поганили землю, «в которой лежат наши предки».
– Ну, положим, еще неизвестно, чья эта земля!.. – как будто возмущается князь Аладзе, а на него косится знатный купец, ворочающий миллионами, Аррьян: – О нас даже Гомер писал!
– Не в церкви же отпевать?! – А ведь говорил ему Никитич, предлагал. Не всегда ведь пиковались, иногда и шутили, хохотал заразительно Никитич, с такой сердечной искренностью, как дитя: «Отчего бы вам, Фатали, не креститься, а? Никогда не поздно, готов ходатаем выступить! Зато какие лучезарные перспективы!..»
А тело лежит. И в круге первом ада, а ведь казалось, страшно, и ничего, и здесь устали, что ли? й эти бренные споры, скорей бы укрыться, уйти, растолочься, смешаться и в вечность!..
Уже весна, но мартовский ветер швыряет мокрые хлопья, а ведь вчера еще мокли от жары, спину жгло. Бараньи папахи облеплены снегом и бороды мокрые, попробуй сунься к шейхульисламу!
В канцелярии наместника на белом как саван листе чертят линии кладбищ: вот мусульманское, вот христианское, а вот и иные, неужто до клочка расписаны?! Нет ли ничейных, чтоб ни восточные, ни западные, ни ихние, ни нашенские?
Господа, ну о чем вы? чтоб ни Азия и ни Европа?! О, эти фортели фортуны!
Подпоручик, он новенький в канцелярии, специально поехал на кладбище, чтоб отыскать, как велено, нейтральную землю, ни мечети, ни церкви не подвластную, вяз в грязной жижице, хлюпала скользкая глина, лишь склон холма белел, и на голых ветвях, будто яблоня расцвела, тяжелый снег.
И вроде бы договорился, выроют могилу на ничейном пустыре, канцелярия возьмет на себя расходы, ибо сумму копатели заломили немалую (за риск!).
И к мусульманскому кладбищу примыкает, и как бы за чертой григорианского, католического, иудейского и, разумеется, православного, короче, ни Запад, ни Восток, хотя и здесь, и там, именно в эту пору, отыщется под снегом фиалка. Выроют, выроют на склоне холма, да такую глубокую, глубже женской могилы, а она самая глубокая, ибо так повелел всевышний, что сам черт не вылезет, дьявол задохнется! И плиты тяжелые на могилу: трижды воскреснет, и трижды сердце разорвется!
А потом юного поручика (за такое задание не жаль и в чине повысить) здоровенный верзила, то ли беглый каторжник, то ли шахский лазутчик, вызвался за полтинник вниз на спине снести, в розовые руки поручика щетина бороды впилась, да в коленки, как сошел на землю, иглы вонзились и какие-то тошнотворные фимиамы, как облачко над головой.
И лишь на четвертый день скоро и бесшумно похоронили, чтоб никого не волновать зря, никаких беспорядков! За гробом почти никого, а сколько было прежде вокруг…
«Я столько для вас сделал!.. Отчего же вы так, а?!»
Иных уж нет: кто казнен, кто пропал, а кто еще не знает о смерти Фатали, и если узнает – не успеет.
И уже солнце на светло-голубом небе, будто не было ни воя в печных трубах, ни хлопьев липкого снега, ни слез в глазах, когда ветер кинет в лицо соринку с набережной мутной даже в ясный день Куры, то ли течет она, то ли спит, усталая, и снится ей новое русло. И неведомо, когда проснется, и проснется ли когда?!








