412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чингиз Гусейнов » Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове » Текст книги (страница 3)
Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:49

Текст книги "Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове"


Автор книги: Чингиз Гусейнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Стрелы смерти

– Ай да хитрый шекинец-нухинец… – сказал Аббас-Кули Бакиханов, когда Фатали прочел ему свою поэму на смерть Пушкина. И подумал: «Но написал бы сам!» А правда, почему не он? А ведь знал, и очень близко, трех Александров: одного, Грибоедова, убили фанатики, другого, Пушкина, – кто же? Поди ответь. А третий Александр – тот, кто будто бы за царя, а ведь посягал на его жизнь! и будто бы против горцев, а ведь воспел их… Но горец о том не ведал, когда целился. Что писать о них? О первом, о втором, о третьем? Первого Фатали не знал, о втором только наслышан, а третий – он пока жив – Бестужев-Марлинский – пуля горца еще не настигла его, и он поможет ему.

– А за хитрого шекинца-нухинца не сердись. Это я так, какой азербайджанец, покажи мне его, не любит посудачить? Уколоть без умыслу, просто от безделья, когда темы беседы иссякли, а время надо заполнить, вот и вспоминают то одного, то другого: «Ай да Фатали! Ай да хитер! Ай да шекинец!» Я же любя!

Ты знал трех Александров и печалился об их судьбе. И он, тот, который будто бы за царя и будто бы против горцев, тоже сокрушался о судьбе Александров: «Я был глубоко тронут трагическою кончиною Пушкина… Я не сомкнул глаз во всю ночь и на рассвете дня был уже на крутой горе, ведущей в монастырь святого Давида. Придя туда, я призвал священника и попросил отслужить панихиду над могилой Грибоедова, над могилой поэта, попранного святотатственными ногами, без камня, без надписи. Я плакал тогда, как плачу теперь, горячими слезами, плакал над другом и товарищем по жизни, оплакивал самого себя. А когда священник запел: «За убиенных боляр Александра и Александра», я чуть не задохнулся от рыданий: этот возглас показался мне не только поминовением… Да, я сам предчувствую, что смерть моя будет также насильственна и необычна и она недалека от меня. Какая, однако, роковая судьба тяготеет над поэтами нашего времени. Вот уже трое погибло, и какою смертью!..»

– Кстати, Фатали, я рассказывал тебе как-то об Александре Бестужеве, – говорит Аббас-Кули, – Мы вместе штурмовали крепость Байрут, а потом я лжеантиквария разоблачал. Он, рядовой егерского полка, и я, главный переводчик при Паскевиче… Представляешь, низкорослый такой, упитанный, выдавал обыкновенную медную крышку, ты ведь знаешь, она на шлем похожа, за шлем самого пророка Мухаммеда! Ну и плут!..

И умолк. До разоблачения ли теперь лжеантиквария?!

– Есть еще четвертый, Аббас-Кули-ага, и он, ненадолго переживший всех их, в бреду малярийной лихорадки вспоминал своих тезок, – Александр Одоевский. Вы с ним разминулись в пути, может быть, в Шемахе: вы ехали отозванные бароном Розеном из Кубы в Тифлис, а он – в Кубу, подавлять кубинское восстание. О вас ему рассказывала Нина Чавчавадзе. Его суждено было узнать мне.

Четыре Александра! И еще будут: изгнанный из страны; объявленный сумасшедшим; и – сослуживец Фатали, который возникнет и исчезнет, будто и не было его вовсе!

Но Фатали пока знает четырех: одного зарезали, о другом его восточная поэма, третий вскоре будет убит горской пулей, четвертого скосила лихорадка.

Еще один Александр, помимо тех, которые были и будут, – только и разговоров в Тифлисе: вернулся Александр Чавчавадзе!.. А как мечтал Фатали попасть к нему домой, познакомиться с ним! Человек-легенда, генерал, дважды ссылали в Тамбов, и оба раза за участие в заговоре за независимость Грузии; но возможно ли? Ссылали и выпускали: в первый раз помогло ходатайство отца, а во второй – прежде всего собственные заслуги: дрался против Наполеона, воевал с персами.

– А ты о масонстве! Кто за тебя, Фатали, походатайствует? Какой князь?! – Поди ответь Хасай-беку Уцмиеву.

– А ты? Разве ты не князь?

Хасай-бек махнул рукой. Если такие, как Чавчавадзе, ничего не смогли, и такие заслуги, такая слава, Столько звезд… Чего добьешься ты?.

И никто не узнает. Заглохнет голос меж стен каземата, крикнуть не успеешь. Но кому кричать?

Кто услышит? И даже там, на севере, вот же они – и Одоевский, и Мишель. А прежде – Бестужев…

– Могу вас познакомить, Фатали. – Это Бакиханов. Но и не спешит, ханская гордость не позволяет являться незванно к грузинскому князю.

Может, Одоевский? Он ввел к Чавчавадзе Мишеля, может, Мишель введет Фатали? Но он сам-то был лишь раз, а Одоевского скосила лихорадка. Фатали б говорил с Александром Чавчавадзе на фарси, о Хайяме, которого перевел поэт на грузинский.

Так и не навестил, то да се, а там нелепая гибель князя: с чего-то внезапно испугалась лошадь, впереди будто блеснули волчьи глаза, – шарахнулась, князь вылетел из одноколки и разбился насмерть.

Одоевский желтый-желтый, губы воспалены, улыбнулся, выступила кровавая трещинка на ранке: «Мне улыбаться нельзя…» Фатали это знакомо – мать!.. Здесь и Мишель, но Фатали много лет спустя понял, что означают слова:

«…говорили, что именно ты о мечах и оковах».

Прочтет лет через двадцать тонкий-тонкий листок: «…но лишь оковы обрели».

И к Фатали, будто споря с ним:

– Да и прочли вы разве мои стихи прежде, нежели написали свою элегическую восточную поэму, этот, кажется, в «Московском наблюдателе» я прочел, прекрасный цветок, брошенный на могилу Пушкина.

А в ушах Фатали – слова барона Розена: толстые губы, одутловатые щеки, багрово-красные генеральские погоны; пунцово-алое и желтое-желтое…

– По-моему, – это Одоевский, – вы не могли их прочесть тогда.

«Ух, как холодно!..»

Дрожь передается и Фатали.

Малярийному комару очень была по душе кровь ссыльных.

«Впивайтесь, впивайтесь!..» – император шлепнул по руке – меж рыжих волос запутался безобидный северный братец южного малярийного комара; смельчак – испробовать царской крови!.. Шлепнул, а потом вывел размашистым, но четким почерком резолюцию, как обычно, по-французски, на ходатайстве, кажется, барона Розена разрешить перевести измученного лихорадкой Бестужева из Гагр, где свирепствуют малярийные комары, в другое место («может, в Санкт-Петербург?!»): «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью! Он не должен служить там, где невозможно без вреда для службы».

Неужто это Бестужев? – удивляется Фатали. – И так близко! Потрясен и Бестужев: уж где-где, а здесь и не мыслилось прежде, что придет день, и он вчитается в иноязычные строки о Пушкине; что-то новое, другими глазами, иной душой; и далекое и близкое! А те, кто пошли в декабре на падишаха, представить не могли себе! Чтоб иноязычные, чтоб иноверцы – да так написали?! Если б прежде доверились Фатали, и он бы смог прочесть стихи северного собрата!

– Барон, если помните, всегда восторгался, что письма в Тифлис из Петербурга приходят за одиннадцать дней.

– Почта!.. Да разве можно такое по почте? – взвился Бестужев.

– Прочти я те стихи – может, и поэма была бы другая.

– Полно скромничать! Вы можете гордиться своей поэмой. А что касается тех стихов, боюсь, обожгли б себе руки, попадись те листки к вам.

– Как вы могли – знать и не показать! Я догадался потом, как вспомнил выражение вашего лица, когда барон Розен спросил вас: «Вы читали стихи на смерть Пушкина?» И когда, уже зная о тех листках, я заново просмотрел ваш перевод моей поэмы, сначала, не скрою, удививший и испугавший меня.

– Вы ж были наивны, Фатали! Да и прошло-то ведь всего три года, как вы пришли на службу к барону…

Как расскажет много позднее краснощекий, стыдливый, с седой бородкой, позволяющий себе лишь изредка, но непременно безадресно, браниться: «Это черт знает что!..», благовоспитанный и добрейше-милейший востоковед Адольф Верже:

в мае тридцать седьмого года была предпринята экспедиция в Цебельду под начальством главнокомандующего, взявшего е собой Фатали и Бестужева, пользовавшегося особенным расположением генерала (обожал государственного преступника!). Покорив цебельдинцев (три повешенных на пятачке сельской площади и двадцать убитых), отряд возвратился в Сухуми, где его уже ожидали суда, на которых он должен был отправиться к мысу Адлер для наказания горцев (но горец о том не знал, когда целился!). За три дня до отплытия в море Бестужев в числе других обедал у барона Розена, который между прочим спросил его:

– Вы читали стихи на смерть Пушкина? Бестужев растерялся: читал ли он! «Читал! знает!»

За столом оцепененье, застыли, барон – он-то читал! – быстро поправился:

– Ну да, стихи нашего Фатали… Наш юный друг посвятил памяти Пушкина трогательную восточную поэму, очень вам советую переложить ее на русский язык.

Потом, ранней осенью или поздним летом: Фатали знает – ходят листки по рукам. Но как достать? Спросил у одного: «Вы случайно не слышали?..» Тот оловянно уставился на Фатали и повел плечами. Еще у одного. Тот оживился: «Что? Какие? Покажите?!» Не к самому же барону идти?! Спросить у Бестужева! Но как? Если б желал, мог бы сам…

– А где оригинал?

– Боюсь, что не поймете.

– Я не пойму? Ваш, можно сказать, ученик?! – и продекламировал: «Гечме намерд кюрписиндан…»

Адольф Берже тут же перевел, он сидел рядом с ба-оном: «Не ходи через мост лукавца, пусть лучше быстрина унесет тебя. Не ложись в тени лисицы, пусть луч-е лев растерзает тебя!»

– Но я написал на фарси.

– Почему? – сник Бестужев. – У вас же у самих прекрасная поэзия! «Чах дашы, чахмах дашы, аллах версии тышы!» «Кремышки, камешки, дай бог вам умыться дожем!» Да-а… Надо было на своем, на родном! С ним ведь, как с французским в Европе, можно пройти из конца в конец всю Азию… Ну да ладно, не огорчайтесь, в другой аз напишете на своем.

На первых же словах поэмы – «Не предавая очей сну…» – не дочитав строку до конца, запнулся, потрясений: это ж и его слова к брату, когда узнал о смерти Путина: «Я не сомкнул глаз…»

«Не предавая очей сну, сидел я в ночи и говорил сердцу: о родник жемчуга тайн! Что случилось, что соловей цветника твоего отстал от песен…» – Фатали, дайте же перо! – И стал править, шевеля губами, вчитываясь в текст. – Чуть-чуть иначе! «…отчего забыл песни соловей цветника твоего?» Фатали молча наблюдает. Бестужев, справив, шепчет, чтоб постичь музыку стиха: «Откуда ж теперь печаль твоя? Для чего теперь ты стенаешь и сокрушаешься, как плакальщица похоронная?.. Отвечало на это сердце: «товарищ моего одиночества, оставь меня теперь самому себе… мне знакомо вероломство судьбы и жестокость этой изменницы. Я предвижу конец мой. Безумна птица, которая, однажды увидев сеть своими глазами, для зерна вновь летит на опасность!..» Поднял глаза на Фата-ли: «Безумна ль?»

«Прицелились в него смертной стрелой… Грозный ветер гибели потушил светильник его души. Как тюрьма стало мрачно его тело…»

Шепчет, правит, снова шепчет: «Россия в скорби… Убитый злодейской рукой разбойника мира!» – Неужто читал? Но к чему тогда это «милосердие божие»?! – И последняя строка, прочитанная вслух: «Старец седовласый, Кавказ, ответствует на песни твои стоном в стихах Сабухия». Сабухия?

– Сабухи!

– Это что же, ваш псевдоним? – В вопросе Бестужева Фатали уловил иронию.

– Как же без этого? У поэтов восточных, вы знаете, есть обычай сверх настоящего имени принимать пиитическое.

– И что оно означает?

– «Утром выпитое вино».

Ожидал нечто выспренное: «Лучезарный», «Мудрый», а тут такая странность!

– Но утром пьют, чтоб после пьяной ночи опохмелиться?

– Я был хмельной, проснулся утром – и такая ясность и трезвость, к чему они мне, если кругом творится такое?

– И вы тоже… Но раз была трезвость – не скрыться. И вас не спасут, увы, хмельные ваши глаза. А псевдоним – это уже игра.

– Но и у вас…

Махнул отрешенно рукой. – Не надо никаких псевдонимов, друг мой, поверьте мне. У вас такое чудесное имя: Фатали!.. Фатали Фатальный!

Не спросил: «Почему фатальный?» Только слушал. А Бестужев вдруг будто на исповеди – рассказывает, никак не остановится: и о том, как накануне рокового декабрьского дня, перед восстанием, собрались Бестужевы всей семьей – мать и ее восемь детей: пятеро сыновей и три дочери. Потом распрощались с матушкой и сестрами, трое навсегда… Царь приказал стрелять. Ни вздоха, ни судорожного движения, стояли и валились замертво. Еще, еще, еще! И эскадрон конной гвардии. Побежали, но где спрячешься? Картечь догоняла, прыгая от стены в стену и не щадя никого. А потом Якутия: летом ночи без теней, а зимой дни без света. И о братьях. Но первым уйдет он сам. Следом Петр, сойдет с ума на Кавказе. «Хожу, как сердце выронил… Он очень болен, а я не могу лететь к нему!» Потом уйдет Павел, назвавший своего сына в честь брата Александром. «Жив, – рассказывает о брате, – но что толку? Погублен талант, ах какой прицел к пушкам он изобрел, истинно бестужевский!..» Потом Николай, каторга, и Михаил, тоже каторга.

«Отчего ж фатальный?» – спросит как-нибудь потом, да поздно будет спрашивать: через три дня высадка десанта на мысе Адлер, атака на горцев. Куда? Постой! А Бестужев вперед и вперед!

Горец целился метко, еще бы не попасть в этого неистово рвущегося вперед, так близко… И тела не нашли. Забрали горцы? Похвалиться, что убили прапорщика, – произведен только что!

«Единственная моя молитва – не умереть на одре страданий, либо не пасть на незначительной стычке».

Исчезновение Бестужева – ни среди убитых, ни среди живых! – породило слухи: жив, скрывается в горах; сдался горцам в поисках романтических сюжетов; предался, чтоб сражаться против царя – не удалось, мол, на Сенатской, решил здесь… Так и не узнал горец, какие слухи породила его пуля.

А стычка была незначительной – крепость вскоре пала; и романтические сюжеты, увы, вышли из моды, «…единственная моя молитва!..»

Какая мелкая месть!

Это было первое поручение барона: объявить горцам по-арабски; как угодно! только втолкуйте им так, чтоб засело в их тупых башках, что впредь будут конфискованы бурки, привезенные в Тифлис или куда-либо в наши пределы! об этом предписано и гражданской милиции! никакого спуску!

И месть эта потому, что мятежный Гамзат-бек ширит свою власть в горном Дагестане и берет верх над домом аварского хана, преданного царю; но разве можно верить хану? тучный, как кабан, дикарь!

Особенно был разгневан барон, когда узнал, что Гамзат-бек обманул аварскую ханшу; ей надо было немедленно дать знать им через лазутчика, и никто не отговорил ее послать детей на переговоры к Гамзат-беку – он тут же обезглавил сыновей ханши и, пленив ее, захватил Хунзах.

– Сыграйте на религиозных чувствах старшин Хунзаха. Насчет Кербелы и убиенных имамов…

– Но они сунниты! – робко вставил Фатали. А барон глух:

– Вызовите у них эти страсти, чтоб с Гамзат-беком покончили!

Но к чему эта ложь?!

ложь!.. ложь!.. на устах одно, а в душе иное… и в мыслях…

«Убит Гамзат-бек!» И барон, какая улыбка на лице! только что сообщил военному министру: «…в мечети, во время молитвы». И первый, и второй имамы пали при бароне Розене. Государь будет доволен: и Гази-Магомед, и Гамзат-бек… Специально созвал канцелярию, чтоб поговорить об искусстве проповеди и новичков выдрессировать: «Учитесь у горцев, как зажигать подвластных!» «Кто считает себя мусульманином, не щадит своей жизни. Вся жизнь ничто, когда над вами царская власть!» Но именно он, барон, осадил Гимринскую крепость – ах, какая досада: упустил Шамиля… Неужто и его, третьего имама, суждено убить барону?

А Шамиль, удивительное дело, то вдруг знает такое сокровенное, что и самому себе не признаешься, а то наивен, как ребенок. «Мы сами хотим своими землями править, почему чужие? Дружить, но не быть рабами!..» Фатали послан бароном Розеном на переговоры переводчиком; у Фатали располагающее на откровенность лицо, близ Гимры встретятся с Шамилем, надо убедить, уговорить его прекратить борьбу и явиться в Тифлис, куда прибудет вскоре сам государь, он уже в пути.

Шамиль высокий, у него большие, задумчивые серые глаза, сплошная жесткая щетина, сжал губы, и они не видны.

«…ты погляди, как гибнут горы! ты видел кровавые горные реки?! они прежде всегда были чисты!»

Неумолим. Но уже другой взгляд, умиротворенный – пора молитвы, и Шамиль молится. Но отчего эту суру шепчут его губы: «Клянусь небом и идущим ночью!.. звезда пронизывающая… они ведь замышляют хитрость. И я замышляю хитрость. Дай же отсрочку неверным, отсрочь им немного!»

Сколько бился над сурой Ахунд-Алескер, чтоб втолковать Фатали, а и сам не поймет!

Шамиль обещал и – обманул. Но кто первый? – выстрел снизу или камень сверху?

«Не я нарушил, – перевел Фатали письмо Шамиля, барон верит только переводчику своей канцелярии, – а вы, и я поднял оружие для собственной своей защиты, и дело сделалось по воле всемогущего бога и великого пророка».

Что ж, придется карать!! «…на рассвете, подойдя к сему селению, окруженному лесом, послал казаков окружить. Люди, искавшие спасение в бегстве, были пойманы и истреблены. Сопротивлявшиеся сделались жертвою своего отчаяния. Погибли на штыках егерей. Сакли горели. Деревня Кишкерой, состоящая из десятков дворов, с значительным запасом хлеба и сена, предана огню».

– Я Мирза Фет-Али Ахунд-заде.

– Аббас-Мирза, Хозрев-Мирза… – стал вспоминать Лермонтов. – И вы Мирза?

Фатали растерялся и заученно произнес:

– Слово Мирза, прибавляемое после собственного имени, означает принца крови, а если перед именем, как у меня, выражает ученость.

– Помилуйте, нельзя ли проще? Татарин?

Фатали улыбнулся. Как объяснить? По-всякому называли и называют и будут, вероятно, еще долго называть: и татарин кавказский, и азербайджанский татарин, и турок, и тюрок, и турок азерийский, и просто азери.

– Да, татарин.

– А имя… нельзя ли покороче? Я – Мишель.

– А я Фет-Али, можно Фатали.

– Фатали-фаталист?

– Уже пытались. Покойный Бестужев.

– Вы что же, не верите в предопределение? У вас ведь кажется: что на лбу у человека начертано, того не миновать?

– Спорил я долго с мусульманскими муллами в гянджинских кельях медресе, неужто и с вами мне спорить?

– А можно просто Али?

– Вам дозволено. Перед роковым отплытием в Адлер покойный Бестужев велел мне непременно вас разыскать.

– Но мы с ним не были знакомы,

– А он знал, что вы прибудете в наши края.

– И до вас успело дойти!

– Мы ж в единой империи, а у дурной вести длинные ноги.

– Скачет, весел и игрив! Да-с! Под фанфары и гром барабанов! А почему именно вам он велел?

– Я автор поэмы на смерть Пушкина.

– Вы? Поэмы?! – И вдруг вспомнил: – Ах да, я, кажется, слышал!

– Сказать по правде, и мне кажется, что это не я, а кто-то другой. Не верится, как я решился. Жизнь текла мутная, как Кура, и вдруг кто-то внутри, неведомый, приказал: «Встань! Возьми в руки перо! Как же ты можешь молчать?! Ты напишешь о нем! Бумага жаждала потерять белизну свою, лишь бы перо Пушкина рисовало черты по лицу ея! Погиб глава собора поэтов!..»

Вот она, первая неожиданность, уготовленная ему Востоком! Русские карательные отряды и – приобщение к русскому собору поэтов! И кто же в том соборе? «Читал ли меня?» Нелепое любопытство! Если б не читал, к чему тогда знакомиться со мной? Читал, конечно же читал! С недавних пор выработалось наблюдение, какое-то особое свойство именно у этих его стихов о гибели Пушкина: сразу, по глазам, по голосу, по тому, как смотрели или говорили с ним, Лермонтов тотчас определял для себя – читал или нет. Этот татарин читал!

– Если позволите… – Достал листы.

– Можно взглянуть? Эта вязь как тайнопись! – «Постигнем ли?»

– Извините, если перевод мой коряв: «…Ломоносов красою гения украсил обитель поэзии, но мечта Пушкина водворилась в ней. Державин завоевал державу литературы, но властелином ее избран Пушкин. Карамзин наполнил чашу вином знания, и Пушкин выпил сей полной чаши вино…» И вам в том соборе… – Не докончил.

– По одному-то стихотворению?

– Но какому!

– Восток любит льстить, вижу.

– Восток сразу выдает, что думает.

«Штык и – благо?! Кровь – и Ломоносов?! – задумался Лермонтов, – и собор поэзии?! Надо разобраться…»

– Вы удивлены, однако. Право, удивлен и я: как же так, русские штыки – и кавказская поэма о Пушкине?! – воскликнул Фатали.

– А вы колдун, читаете мои мысли…

– Вы мой кунак, а хозяин обязан угадывать желания гостя.

«Вот он, мой провожатый по Тифлису! Но надо спасать Одоевского!..»

– О стихах мы потом! – поспешил Лермонтов.

– Бестужев очень ждал встречи с другом своим, Одоевским, он тоже наш кунак.

«А вы определенно колдун!» – но на сей раз промолчал: поймет ли Али его шутку?

– Да, да, кунаки поневоле! Мы с ним в одном полку, аллах миловал, спас от горской пули.

Фатали наслышан о кунаках особого рода. Но Лермонтов – из новых, такого изгнанника еще не было в их крае: за стихи! И когда Лермонтов сказал: «Меня на юг, а вас на север, сразу в печать!», вспомнил Бестужева: он сидел, правил, что-то вычеркивал, переделывая по-своему некоторые строки его восточной поэмы, – на такое б Фатали не осмелился. У Фатали сначала был испуг: Бестужев вычеркнул имя Его Императорского Величества (!!). У Фатали было: «Распространилась слава гения Пушкина по Европе как могущество и величие Николая от Китая до Татарии». Бестужев сразу же резко вычеркнул имя и величие и вставил: «царское». Сначала не понял, когда Бестужев благодарно взглянул на него: «А вы человек смелый! Рядом поставили Пушкина и Николая! За такое б вас!..» Но рискнуть вычеркнуть!

И шепчет: «… убит…» Очевидно ведь – не какая-то там «стрела смерти» и прочее… – Вздохнул:

– Жаль, не могу показать вам иные стихи. Вернемся из Адлера (вернусь ли?), покажу, быть может. Вы потом поймете. Кстати, скоро здесь будет поэт, он тоже написал на смерть Пушкина… Надо б так: «Убитый злодейской рукою разбойника мира!» – и подумал: «Может, оставить «стрелу смерти»? Но рука в порыве зачеркнула. «Так тому и быть!» Фатали и сам не помнит, как решился поставить имена рядом. Кое-что от Бакиханова слышал, ведь встречались они с Пушкиным, еще в турецкую войну, и сам прочел потом в секретной переписке.

Печать онемела, когда пришла весть о смерти поэта: запрет! Лишь извещение в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду»: «к этой мысли нельзя привыкнуть!» И сразу же взрыв негодования – редактор немедленно вызван к председателю цензурного комитета: «Я должен вам передать, что министр крайне, крайне недоволен вами! К чему эта публикация о Пушкине? Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе? И что за выражения! «Солнце поэзии!!» Помилуйте, за что такая честь? «Пушкин скончался… в средине своего великого поприща!» Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?! Писать стишки не значит еще великое поприще!..»

А Фатали – рядом Николая и Пушкина…

– Были с Одоевским у Нины Чавчавадзе, обещали зайти еще, да вот, жар!.. Нужен доктор! – беспокоится Мишель.

– Есть. Был другом Бестужеву, неподалеку, за углом. И пошли.

– Может, лихорадка? Она здесь всех наших косит.

– Наших тоже… берегите себя.

– Чему быть, того… Ах да, вы же не фаталист!.. Но как же мне не быть фаталистом, когда я знал, я был уверен, что начертана мне на лбу судьба такая: Тифлис, мой приятель ученый татарин Али, у которого я беру уроки татарского!

Они уже у доктора. «Вот здесь!»

– Из тех?! – спросил по-азербайджански.

– Да.

– А этот?

– Тоже.

– Такой молодой?!

– Что такое «джаван»?

– Молодой.

– А поэт?

– «Шаир». А доктор, между прочим, большой поклонник романтической поэзии.

– Увы, я не Байрон!

Одоевский укрыт. Высунулся из одеяла, небритый, бледный.

– Саша, мы к тебе с доктором.

– Ну-с? – Долго ощупывал, вот она, раздулась селезенка. – Да, все признаки пароксизма. – Смотрит на Фатали.

– Яман? – спросил Лермонтов. Одоевский улыбнулся; юный друг Мишель заморочил ему голову с татарским: «Непременно изучу!»

– Сначала озноб, потом жар? Одоевский кивнул.

– Закачу-ка я вам хины…

– Я укроюсь, – дрожат и слова. – Бросьте на меня что-нибудь еще.

Три шинели поверх одеял да еще бурка соседа, сидит на дощатом диване.

– Настоящий кавказец! – шепнул Лермонтов Фатали. – Презабавнейший человек! Вот бы написать о нем. (И напишет.) А «настоящий кавказец» мечтает о белой андийской бурке, с черной каймой внизу. – А я не успел вас познакомить!.. Ты слышишь?

Голова выглянула на миг из шинелей: – Да, да, слышу.

– Ученый татарин Али, у барона Розена служит. Буду учиться по-татарски. С татарским в Азии, как с французским в Европе! Так о чем мы с вами, Али? Да, о поэме вашей и о наших штыках! Прямых и кривых, явных и тайных! Уланы, драгуны, булат!

«Да, да, слышу!..» Дрожи никак не унять!..

Слово за слово, фраза за фразу цепляются, переплетаются, какие-то мелькающие, плывущие причудливые фигурки, бегущие точки, они ширятся кругами и лопаются, дрожи не унять, пламя внутри, но оно не греет, чем же накрыться? Ледяные ноги одна холодней другой, пальцы смерзлись, а как они там, в острогах, стужа и холод.

И слова, и фразы, строки, не забыть это собственное, успеть записать, «очнулся я в степи глухой, где мне не кровною рукой, но вьюгой вырыта могила».

Озноб, дрожи не унять!..

Умру я весь, и грубый камень на череп мой остывший ляжет! сверкает меч, и падают герои. Но не за Русь, а за тиранов честь.

То озноб, то жар!.. как много огня!.. искры в темных облаках… искрятся молнии… пять жертв, и как венец вкруг выи вьется синий пламень!..

Gen огнь пожжет чело их палачей!

Два юных товарища рядом, вспыхнуло и погасло, Мишель и тот, другой, «и внемлет ли востока сын?», а перед закрытыми глазами, меж веками и оком, нечто причудливо радужное разрастается и взрывается; вспышки, обломки, того уж нет, не вернешь, сохрани его господь, ах какие стихи, запомнить, не забыть, прочти и ему Мишель, «пред вами суд и правда – все молчи!», старое рухнуло, нового нет, и тот и другой, поймем ли мы их, и поймут ли они нас и какое-то мягкое имя, ли-ли, Али, Фатали, ученый татарин.

О чем они, Мишель и Али?!

Голос звонкий и взрывчатый (это Мишель), грамотно, с акцентом только, а это и не акцент, а шекинский выговор, и на своем родном когда говорит – пробивается диалект, но где Одоевскому до таких тонкостей иноязычных! Иногда татарская речь – это Фатали и старый кавказец.

– Хороший народ, только уж такие азиаты…

У Мишеля двоякое чувство: не надо, не надо бы при Али.

– Никак меня не ранят! Надоело уже, домой хочется… Придется когда-нибудь («а ведь ни за что не сделает! – думает Мишель. – Сложит он непременно кости в земле басурманской!»), да, придется, видно, голову положить на камень, а ноги выставить на пансион, благодатная пуля попадет в ноги, и мне тогда – отставка с пансионом, отставной герой кавказской войны!

Надо ли при татарине-то?! Но Али не чужой! И все же: лучше б при нем не говорить такое!

Ахунд-Алескер наказывал: это их дело, они меж собой и подерутся, они и помирятся, кто силен – тот и казнит. Да, Фатали понимает, за что их – и Бестужева, и Одоевского: пошли с оружием на падишаха… А за что Мишеля? Тоже понимает: руки горели, ожоги на них, когда листки попали; принес домой, чтоб переписать: «Ты послушай, Ахунд-Алескер!» – «Не лезь, не встревай в это их дело!» Он, Гаджи Ахунд-Алескер, помнит, и Фатали помнить должен, как обманулся Аббас-Мирза, глупый человек, полез в драку с великаном! А Фатали – даже слов таких не отыщешь в родном языке, чтоб силу лермонтовских стихов выразить обнаженно, без иносказаний. И ведь вот какая загадка! – идут эти люди в бой, чтоб славу царя приумножить… А на царском смотре войск, скоро, очень скоро, царь уже в пути… многих из сосланных не было: увели на ученья. Но Мишель был: их разделили – Мишель может на царском смотре быть, декабрист Одоевский – нет!

– Саша, ты слышишь?

– Да, да, слышу! – горькая хина, отрава, поможет ли унять дрожь, она снова волнами от пяток и кончиков пальцев, которые и кипяток не согреет, к макушке; согреться бы!!! следы роковые дней роковых, волна за волной, согреюсь ли?! и тогда наступит ясность, и слово за слово, мысль за мыслью, более мысль, нежели действие!.. О чем же они, Мишель и Али? Одоевский согрелся, но шинелей еще не скинул, а старый кавказец снял бурку, постелил ее на дощатый диван и лег, уже спит.

– …разбудить Восток! Но хватит ли сил?

– Хватило б жизни! – Мишель, кажется, шутит: удивительное умение приземлять высокопарность. – Вот он, настоящий кавказец, прискакавший сюда с пестрыми уланами, ведомый седым генералом, разбудил Восток, а сам уснул… А я, между прочим, тоже намерен разбудить, но кого – еще не решил.

Шамиль – такая каналья, охотимся за ним, пытаемся взять, да ускользает. И возрождается из пепла сожженных аулов, как Феникс!

Будут охоты аж два десятка лет! И Мишель поохотится в отряде генерала Галафеева на левом фланге Кавказской линии, в Малой Чечне, «хотел воды я зачерпнуть, но мутная волна была тепла, была красна…».

– Уже пытался разбудить. Пришлось посидеть за свои стихи неделю в здании Главного штаба да испробовать силы в умении выводить стихи на сером листке с помощью печной сажи и вина, увы, не кахетинского.

«Вольнодумство более чем преступное!» Докладная Бенкендорфа и резолюция государя. Стихи пришли к нему по городской почте с надписью: «Воззвание к революции». По всему городу списки.

И наивное «объяснение губернского секретаря Раевского о связи его с Лермонтовым и о происхождении стихов на смерть Пушкина» (ах, какие имена в чиновничьей фразе!..). «…Дано для переписывания; чем более говорили Лермонтову и мне про него (о дитя!.. надеется перехитрить, и кого? всесильного графа Клейнмихеля…), что у него большой талант, тем охотнее давал я переписывать экземпляры».

И кого вздумал Раевский вспомнить – Екатерину Вторую! «Лучше простить десять виновных, – какая щедрая царица!.. – нежели наказать одного невинного!» Очень красиво, а главное, ведь фраза-то какая меткая… Это ж, дурья башка, привычка такая у наших властелинов – поступать затем противно, дабы на собственном опыте изрекать вам в утешение (а кое-кому для цитаций-нотаций) истины новые…

Хохотали петербургские сослуживцы Ладожского – агенты Бенкендорфа, филеры-фискалы, – как удалось обвести вокруг пальца наивного поэта и его доверчивого «переписчика»: «А ну мы позволим вам пообщаться, будто мы не ведаем, тупоголовые, о вашем желании списаться!» И посылает Раевский Лермонтову записку, желая помочь, через камердинера (а бенкендорфцы начеку, ждут! и записка – им в руки! читают, хихикают, «юнцы! юнцы!..» и не таких хитрецов ловили!..): «Передай тихонько эту записку и бумагу Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже».

Потом допрос от «самого государя». А как допрашивали!.. Ну, сознайтесь! другу вашему ничего не будет! честью клянемся! а если запретесь!! если самого государя разгневаете!!! в солдаты!.. Один жмет, другой спорит, чтоб доверие заслужить – авось сознается? аж до разрыва спорит, а потом, как не помогает, – «ну да, чего церемониться?! Штыком к стенке приткнуть, и весь разговор!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю