Текст книги "Крошка Доррит. Книга 1. Бедность"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Горе просителю, – если бы такой нашелся или мог найтись, – которого судьба заставила бы обратить взор на неумолимое лицо за конторкой. Горе преступнику, чье помилование зависело бы от трибунала, в котором председательствовали эти суровые глаза. Большим подспорьем для этой непреклонной женщины служила ее мистическая религия, окутанная мраком и мглой, с молниями проклятий, мести и разрушения, прорезавшими черные тучи. «Отпусти нам долги наши, как и мы отпускаем должникам нашим», – эта молитва казалась для нее лишенной смысла. «Истреби моих должников, господи, иссуши их, раздави их, сделай, как сделала бы я сама, и я поклонюсь тебе», – вот нечестивая башня, которую она думала воздвигнуть до небес.
– Кончил ты, Артур, или намерен сказать еще что-нибудь? Кажется, больше говорить нечего. Ты был краток, но содержателен.
– Матушка, мне есть что сказать еще. То, что я хочу сказать, давно уже не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Но высказать это гораздо труднее. То, о чем я говорил, касается нас всех.
– Нас всех? Кто это мы все?
– Вы, я, мой покойный отец.
Она сняла руки с пюпитра, скрестила их на груди и застыла в позе древней египетской статуи, устремив взгляд на огонь.
– Вы знали моего отца гораздо лучше, чем я его знал, его сдержанность со мною – дело ваших рук. Вы были гораздо сильнее его, матушка, и управляли им. Я знал это ребенком, как знаю теперь. Я знал, что ваше влияние заставило его отправиться в Китай и заниматься делами там, пока вы занимались ими здесь (хотя мне далее неизвестно, на каких именно условиях состоялась ваша разлука), и что по вашей же воле я оставался при вас до двадцати лет, а затем переехал к нему. Вы не обидитесь, что я вспоминаю об этом через двадцать лет?
– Я жду объяснения, зачем ты вспоминаешь об этом?
Он понизил голос и сказал с видимой неохотой и как бы против воли:
– Я хочу спросить вас, матушка, подозревали ли вы…
При слове «подозревали» она быстро взглянула на сына и нахмурилась, потом снова уставилась на огонь, но морщина осталась на ее лбу, точно скульптор древнего Египта нарочно вырезал ее на твердом граните.
– …что у него было какое-нибудь тайное воспоминание, камнем лежавшее на душе, возбуждавшее угрызения совести? Случалось вам замечать в его поведении что-нибудь, что могло бы внушить такую мысль, или говорить с ним об этом, или слышать от него что-нибудь подобное?
– Я не понимаю, какого рода тайну ты подозреваешь за своим отцом? – возразила она после некоторого молчания. – Ты говоришь так загадочно.
– Возможно, матушка, – сказал он шёпотом, наклонившись к ней поближе, – возможно, что он имел несчастье причинить кому-нибудь зло, оставшееся неисправленным.
Она гневно взглянула на него и откинулась на спинку кресла, но ничего не ответила.
– Я вполне сознаю, матушка, что если подобная мысль никогда не приходила вам в голову, то жестоко и противоестественно с моей стороны даже в интимном разговоре высказывать ее. Но я не в силах отделаться от этой мысли. Ни время, ни перемены (и того и другого было достаточно) не могли заставить меня забыть ее.
Вспомните, я жил с моим отцом. Вспомните, я видел его лицо, когда он отдал мне часы и просил переслать их вам как символ, значение которого вы понимаете. Вспомните, я видел его в последнюю минуту с пером в руках, которым он тщетно старался написать вам несколько слов. Чем темнее и мучительнее это смутное подозрение, тем сильнее обстоятельства, придающие ему вероятность в моих глазах. Ради бога, рассмотрим серьезно, нет ли зла, которое мы обязаны исправить. Никто не может решить этого, кроме вас, матушка.
Попрежнему прислонившись к спинке кресла, так что верхняя часть ее тела время от времени заставляла двигаться колеса, придавая ей вид мрачного, ускользающего призрака, она подняла руку, точно заслоняясь ладонью, и пристально смотрела на сына, не произнося ни слова.
– В разгаре торговых операций, ради наживы, – я начал говорить, матушка, и должен договорить до конца, – кто-нибудь мог быть жестоко обманут, обижен, разорен. Вы были движущей силой всех этих операций до моего рождения, ваш дух руководил делами отца в течение двух десятилетий. Вы можете успокоить мои сомнения, если только захотите помочь мне выяснить истину. Захотите ли вы, матушка?
Он остановился в надежде, что она ответит. Но ее крепко стиснутые губы были так же недвижимы, как седые волосы, разделенные на две пряди.
– Если можно восстановить чьи-либо права, если можно вознаградить кого-либо за несправедливость, сделаем это. Скажу более, матушка, если мои средства окажутся достаточными, позвольте сделать это мне. Я видел так мало радости от денег; они, насколько мне известно, принесли так мало спокойствия этому дому и всем, кто находится в связи с ним, что я ценю их меньше, чем кто-либо другой. Они доставят мне только тоску и горе, если я буду мучиться подозрением, что они омрачили последние минуты моего отца угрызениями совести и что они не принадлежали мне по правде и справедливости.
На обшитой панелями стене висел шнурок колокольчика в двух или трех ярдах от конторки. Быстрым и неожиданным движением ноги она откатила кресло к стене и сильно дернула за шнурок, продолжая заслоняться ладонью, как щитом, точно он замахнулся на нее, а она готовилась отразить удар.
В комнату вбежала девушка с испуганным лицом.
– Пошлите ко мне Флинтуинча.
Девушка исчезла, и почти в ту же минуту старик очутился на пороге.
– Ну что? Уж началась потасовка, началась? – сказал он холодным тоном, поглаживая себе челюсти. – Я так и думал Я был уверен в этом!
– Флинтуинч, – сказала мать, – посмотрите на моего сына. Посмотрите на него.
– Ну, я смотрю на него, – сказал Флинтуинч.
Она вытянула руку, которой защищалась, как щитом, и указала на предмет своего гнева.
– Почти в самый час своего возвращения, прежде чем грязь на сапогах его успела обсохнуть, он поносит своего отца перед своей матерью. Предлагает своей матери шпионить, выслеживать вместе с ним сделки отца за всю его жизнь! Намекает, что блага мира сего, которые мы собирали в поте лица, работая с утра до ночи, надрываясь, изнывая, отказывая себе во всем, что блага эти награблены нами, и спрашивает, кому их отдать в возмездие за обиды и несправедливость!
Хотя в словах ее звучало бешенство, но самообладание не изменило ей; она говорила даже тише, чем обыкновенно, отчетливо произнося все слова.
– Возмездие! Да, конечно. Легко ему говорить о возмездии, – ему, который только что приехал из чужих краев, где слонялся ради развлечения и удовольствия. Но пусть он посмотрит на меня в этой темнице, в этих оковах. Я терплю безропотно, потому что это возмездие предназначено мне за мои грехи. Возмездие! Разве его нет здесь, в этой комнате? Разве его не было здесь в течение пятнадцати лет?
Так сводила она счеты с небесами, отмечая свои взносы, тщательно подводя итог и требуя соответственного вознаграждения. Она поражала только энергией и пафосом, которые вносила в этот торг. Тысячи людей, каждый по-своему, ежедневно заключают подобные сделки.
– Флинтуинч, дайте мне книгу!
Старик подал ей книгу. Она вложила два пальца между ее листами, закрыла над ними книгу и с угрозой протянула ее сыну.
– В старые времена, Артур, о которых говорится в этой книге, были благочестивые люди, взысканные милостью господа, которые прокляли бы своих сыновей за меньший проступок, обрекли бы на гибель их, и целые племена, давшие им приют, обрекли бы на гибель, на отлучение от бога и людей, на истребление всех, вплоть до грудного младенца. Но я только скажу тебе, что если ты еще раз возобновишь этот разговор, то я отрекусь от тебя; я прогоню тебя из дому, так что лучше бы тебе было от колыбели не знать матери. Я навсегда откажусь видеть и слышать о тебе. И если после всего этого ты придешь в эту темную комнату взглянуть на мой труп, из него выступит кровь, если только я в силах буду сделать это, когда ты подойдешь ко мне!
Облегченная отчасти свирепостью этой угрозы, отчасти (как это ни чудовищно) сознанием исполненного религиозного долга, она протянула книгу старику и умолкла.
– Ну, – сказал Иеремия, – принимая во внимание, что я не намерен становиться между вами, позвольте мне спросить (так как меня призвали сюда как третье лицо), в чем дело?
– Спросите об этом, – отвечал Артур, видя, что ему приходится говорить, – у моей матери. Всё, что я говорил, было сказано только для нее.
– О, – возразил старик, – у вашей матери! Спросить у вашей матери. Ладно! Но ваша мать сказала, что вы заподозрили вашего отца. Это недостойно почтительного сына, Артур. Кого же вы намерены заподозрить теперь?
– Довольно, – сказала миссис Кленнэм, повернувшись лицом к старику. – Оставим это!

Мистер Флинтуинч выступает в роли посредника.
– Хорошо, но постойте немножко, постойте немножко, – настаивал старик. – Посмотрим, в чем дело. Сказали вы Артуру, что он не должен оскорблять память отца? Не имеет права делать это? Не имеет никакого основания для этого?
– Я говорю ему это теперь.
– Ага! Именно! – подхватил старик. – Вы говорите ему это теперь. Вы не сказали ему этого раньше, а говорите теперь. Так! так! Это правильно. Вы знаете, я так долго стоял между вами и его отцом, что мне кажется, будто смерть ничего не изменила, и я по-прежнему стою между вами. Так вот я и хочу вывести дело начистоту. Артур, позвольте вам сказать, что вы не имеете ни права, ни оснований подозревать вашего отца.
Он взялся за спинку кресла и, продолжая бормотать что-то себе под нос, тихонько подкатил свою госпожу к конторке.
– Теперь, – сказал он, – чтобы не уйти, сделав только половину дела, и не возвращаться опять, когда вы покончите с другой половиной, и не путаться в ваши распри, сказал ли вам Артур, что он думает насчет торговых дел?
– Он отказался от них.
– Не передавая кому-нибудь другому, надеюсь?
Миссис Кленнэм взглянула на сына, который стоял, опершись о косяк окна. Он заметил ее взгляд и сказал:
– Моей матери, конечно. Она может поступить, как ей угодно.
– Если что-нибудь угодное, – отвечала она после непродолжительной паузы, – может возникнуть для меня из горького разочарования в сыне, который, будучи во цвете лет, мог бы влить новую жизнь и силу в наши дела, увеличить их выгоды и значение, если что-нибудь угодное еще остается для меня, так это, конечно, повысить старого и верного слугу. Иеремия, капитан покидает корабль, но вы и я останемся на нем, хотя бы пришлось утонуть вместе с ним.
Иеремия, глаза которого блеснули, точно при виде денег, кинул быстрый взгляд на сына, как будто хотел сказать: «Вам я не обязан благодарностью; вы тут ни при чем», – а затем сказал матери, что он благодарит ее и что Эффри благодарит ее; что он никогда не покинет ее и что Эффри никогда не покинет ее. В заключение он вынул часы из глубины кармана, объявив: «Одиннадцать, пора вам есть устрицы!» – и, переменив таким образом тему разговора, что, впрочем, не вызвало ни малейшей перемены в выражении его лица и в манерах, позвонил.
Но миссис Кленнэм, оскорбленная подозрением сына, вообразившего, будто возмездие, выпавшее ей на долю, недостаточно, решилась наложить на себя эпитимию [16]и отказалась есть устрицы! А они имели очень соблазнительный вид: восемь штук, симметрично разложенных кружком на белой тарелочке, на подносе, покрытом белой салфеткой, между французской булочкой с маслом и стаканчиком вина со льдом. Но она отказалась наотрез и велела унести устрицы, – без сомнения, записав этот поступок себе на приход в книгу вечности.
Устрицы подавала не Эффри, а девушка, уже являвшаяся на звон колокольчика; та самая, которая была в этой комнате вчера вечером. Теперь, рассмотрев ее лучше, Артур убедился, что, благодаря миниатюрной фигурке, мелким чертам лица и простому скромному платью, она казалась гораздо моложе, чем была на самом деле. Девушке было, по крайней мере, двадцать два года, при беглом же взгляде ей можно было дать вдвое меньше. Не то чтобы лицо ее сохранило детское выражение, – напротив, на нем лежала печать заботы и тревоги, несвойственная даже ее настоящему возрасту. Но она была так миниатюрна и хрупка, так тиха и бесшумна и так, очевидно, сознавала себя лишней в обществе этих трех суровых больших людей, что производила впечатление загнанного ребенка.
Миссис Кленнэм проявляла к ней участие – на свой лад, конечно: нечто, колебавшееся между покровительством и гонением, между спрыскивавшем из лейки и гидравлическим прессом. Даже в минуту ее появления после звонка, когда мать так странно заслонилась рукою от сына, в глазах миссис Кленнэм мелькнуло что-то особенное при виде девушки. Как есть различные степени твердости – до самого твердого металла, как есть различные оттенки в черном цвете, так и суровое отношение миссис Кленнэм к Крошке Доррит отличалось от ее суровости к остальному человечеству.
Крошка Доррит принялась за шитье. Крошка Доррит была нанята с восьми до восьми часов. Пунктуально, минута в минуту, Крошка Доррит являлась; пунктуально, минута в минуту, Крошка Доррит исчезала. Что происходило с Крошкой Доррит в остальное время – оставалось тайной.
Другая черта характера Крошки Доррит. Кроме денежного вознаграждения, она пользовалась, согласно условию, столом. Но она терпеть не могла обедать в обществе и всегда старалась избежать этого. То ей нужно было окончить, то начать работу; эти отговорки, очевидно, делались с умыслом, – не особенно хитрым, правда, так как ни от кого они не ускользали, – чтобы обедать одной. Если ей это удавалось, она радостно уносила кушанье, чтобы пообедать где-нибудь в уединении, поставив тарелку на колени или на сундук, или на пол, или, быть может, на каминную доску, так что ей приходилось стоять на цыпочках. Главной заботой Крошки Доррит было найти уединение и покой.
Нелегко было рассмотреть лицо Крошки Доррит: она была такая нелюдимка, пряталась со своим шитьем по таким укромным уголкам, так испуганно отскакивала, встретившись с кем-нибудь на лестнице! Но, кажется, у нее было бледное прозрачное личико, очень живое, хоть и не отличавшееся правильностью и красотой черт, исключая большие карие глаза. Когда Крошка Доррит сидела за работой, вы видели изящную наклонившуюся головку, тонкий стан, пару деятельных, быстро двигавшихся ручек, бедное платьице, – очень бедное, если оно производило такое впечатление несмотря на крайнюю чистоту и опрятность.
Этими общими и специальными сведениями о Крошке Доррит мистер Артур был обязан частью своим глазам, частью языку миссис Эффри. Если бы миссис Эффри могла выражать свою волю и желания, они, вероятно, оказались бы неблагоприятными для Крошки Доррит. Но так как «эти умники» – вечное пугало миссис Эффри, совершенно поглотившее ее волю, – согласились признать Крошку Доррит как существующий факт, то ей оставалось только последовать их примеру. Точно так же, если бы «умники» согласились зарезать Крошку Доррит и велели Эффри держать свечу, чтобы им было виднее, она, без сомнения, исполнила бы их приказание.
Поджаривая куропатку для больной и приготовляя говядину и пуддинг для обеда, миссис Эффри в промежутках между этими занятиями сообщила вышеизложенные сведения, то и дело появляясь в комнате Артура, чтобы побудить его к сопротивлению. Повидимому, миссис Флинтуинч вбила себе в голову – во что бы то ни стало столкнуть единственного сына с матерью.
В течение дня Артур обошел весь дом. Мрачное впечатление производил он. Запущенные комнаты, из года в год приходившие в упадок, точно впали в тяжелую летаргию, из которой ничто не могло их вывести. Мебель, скудная и ветхая, скорее пряталась в комнатах, чем украшала их; во всем царил один и тот же тусклый оттенок; краски, какие были, давно выцвели, испарились, исчезли вместе с солнечными лучами, быть может перешли в траву и цветы, в бабочек, в драгоценные камни… Ни в одной комнате – от подвала до чердака – не было ровного пола; потолки оделись такими фантастическими узорами от пыли и копоти, что старухи могли бы предсказывать по ним судьбу лучше, чем по кофейной гуще; закопченные камины не обнаруживали никаких следов топки, кроме куч сажи, насыпавшейся из труб и поднимавшейся пыльными клубами, когда отворялась дверь. В комнате, когда-то служившей гостиной, сохранились два жалких зеркала в рамках с почерневшими фигурами с гирляндами цветов, но даже у этих фигур головы и ноги были обломаны; один купидон, похожий на гробовщика, ухитрился перевернуться вверх ногами, другой совсем отвалился. Кабинет покойного отца Артура Кленнэма, служивший в то же время конторой, так мало изменился, что можно было подумать, будто покойник до сих пор невидимо хозяйничает в нем, как оставшаяся в живых жена хозяйничает наверху, а Иеремия Флинтуинч по-прежнему служит посредником между ними. Почерневший портрет в угрюмом безмолвии висел на стене, и глаза его пристально смотрели на сына, как смотрели в ту минуту, когда жизнь покидала их. Казалось, они требовали, чтоб он продолжал начатое дело. Но, потеряв всякую надежду добиться толку от матери и не зная, как приняться за дело, сын потерял также всякую надежду на разъяснение тайны. Внизу, в погребах, как и наверху, в спальнях, старые, хорошо памятные ему предметы пострадали от времени и разрушения, но оставались на прежних местах; даже пустые пивные бочонки, серые от паутины, пустые бутылки, подернутые плесенью, и те не изменили своего положения. Тут же находилась комната, заваленная старыми счетными книгами, издававшими затхлый, тяжелый запах, точно их перерывали по ночам призраки прежних конторщиков.
Обед был подан в два часа на кончике стола, на измятой скатерти, – вообще очень мизерно. Артур обедал вместе с мистером Флинтуинчем, новым пайщиком. Мистер Флинтуинч сообщил ему, что его матушка успокоилась и не станет упоминать об утреннем разговоре.
– Только не оскорбляйте памяти вашего отца, мистер Артур, – прибавил Иеремия, – раз навсегда, не делайте этого! Теперь мы покончили с этим предметом.
Мистер Флинтуинч уже прибрал и подмел свою каморку, вероятно желая ознаменовать этим свое вступление в новую должность. Он приступил к исправлению новых обязанностей, насытившись жареным мясом, подобрав ножом всю подливку со сковороды и основательно залив этот материал пивом. Подкрепившись таким образом, он засучил рукава и принялся за работу, а Артур, наблюдавший за его действиями, убедился как нельзя яснее, что портрет или могила отца были бы так же общительны, как этот субъект.
– Ну, Эффри, женщина, – сказал мистер Флинтуинч, когда она вошла в столовую, – ты еще не приготовила постели Артуру, когда я был наверху. Шевелись, живо!
Но мистер Артур находил этот дом таким угрюмым и мрачным и так мало имел охоты вторично быть свидетелем беспощадного осуждения врагов его матери (в числе которых мог оказаться и он сам) на конечную гибель в здешней и вечные муки в будущей жизни, что предпочел поселиться в том самом кафе, где оставил свой багаж. Мистер Флинтуинч был весьма непрочь отделаться от него, а мать относилась равнодушно ко всему, что происходило вне стен ее комнаты, так что этот вопрос был улажен без всяких затруднений и столкновений. Условившись, когда приходить для сведения счетов, Артур оставил дом, в который вступил так недавно с тоскою в сердце.
А Крошка Доррит?
Деловые посещения Артура продолжались в течение двух недель, ежедневно от десяти до шести, с перерывами для устриц и куропаток, которыми подкреплялась больная, меж тем как он освежался прогулкой. Крошка Доррит присутствовала при этих совещаниях, иногда занимаясь шитьем, иногда в качестве простой посетительницы, как в день его прибытия. Любопытство его возрастало по мере того как он следил за нею, видел ее, размышлял о ней. Под влиянием своей господствующей идеи он даже стал подумывать, не имеет ли Крошка Доррит какого-либо отношения к ней. В конце концов он решился разузнать подробнее ее историю.
ГЛАВА VI
Отец Маршальси
Тридцать лет тому назад в нескольких шагах от церкви св. Георга, в предместье Саусуорк, на левой стороне улицы, что идет к югу, стояла тюрьма Маршальси. Она стояла тут и раньше в течение многих лет, и позже в течение нескольких лет; теперь она уничтожена, и мир оттого не стал хуже.
Это была вытянутая в длину группа зданий казарменного типа; ветхие дома, ее составлявшие, вплотную прислонялись друг к другу, так что с одной строны в них не было комнат. Ее окружал узкий мощеный двор, обнесенный высокой стеной, усаженной гвоздями.
Тесная, душная тюрьма для неоплатных должников, она заключала в себе еще более тесную и еще более душную темницу для контрабандистов. Нарушители торговых законов, люди, уклонявшиеся от уплаты акцизных сборов и таможенных пошлин, присужденные к штрафу, которого не могли заплатить, сидели за железными дверями во внутренней тюрьме, состоявшей из двух казематов и глухого коридора, ярда в полтора шириною, примыкавшего к маленькому кегельбану [17], где должники Маршальси находили утешение от своих горестей.
Предполагалось, что они сидели за железными дверями; в действительности же контрабандисты постоянно навещали должников (которые принимали их с распростертыми объятиями), за исключением тех торжественных случаев, когда какой-либо представитель какого-либо ведомства являлся производить какой-либо осмотр, цель которого оставалась неизвестной ему самому и всем остальным. В этих истинно британских случаях контрабандисты, если таковые случались, делали вид, что уходят в свои тесные камеры и глухой коридор, пока представитель ведомства делал вид, что исполняет свою обязанность, а затем возвращались к прежнему образу жизни.
Задолго до того дня, как солнце светило над Марселем в начале нашего рассказа, в тюрьму Маршальси поступил должник, к которому этот рассказ имеет некоторое отношение.
Это был весьма любезный и беспомощный джентльмен средних лет. Он должен был выйти из тюрьмы немедленно, – иначе и быть не могло, потому что всякий должник, вступая в Маршальси, уверен, что выйдет из тюрьмы немедленно. Он принес с собою портплед, но сомневался, стоит ли его распаковывать, так как был совершенно уверен, – «они все в этом уверены», говорил тюремщик, отпиравший ворота, – что выйдет из тюрьмы немедленно.
Это был робкий, застенчивый человек благообразной, хотя несколько женственной наружности: с мягким голосом, кудрявыми волосами и беспокойными руками (в то время они были украшены перстнями), которые непрерывно дотрагивались до его дрожащих губ в первые полчаса пребывания в тюрьме. Больше всего он беспокоился о своей жене.
– Как вы думаете, сэр, – спросил он тюремщика, – она будет очень поражена, когда придет сюда завтра утром?
Привратник отвечал, основываясь на своем опыте, что на этот счет разно бывает: на иных это сильно действует, иным – ничего. Большей частью – ничего. Главное дело, какой она породы, – заметил он глубокомысленно, – какой, то есть, у ней характер?
– Она очень деликатна и неопытна.
– Ну, это плохо, – сказал тюремщик.
– Она совсем не привыкла выходить из дому одна, – продолжал должник, – и я просто не понимаю, как она доберется сюда.
– Может быть, возьмет извозчика, – предположил тюремщик.
– Может быть. – Беспокойные пальцы прикоснулись к дрожащим губам. – Надеюсь, что возьмет. Но она, пожалуй, не догадается.
– А то, может быть, – продолжал тюремщик, успокаивая должника с высоты своего деревянного табурета, как успокаивал бы беспомощного ребенка, – а то, может быть, она попросит брата или сестру проводить ее…
– У нее нет ни брата, ни сестры.
– Племянницу, племянника, двоюродную сестру, слугу, молодую женщину, зеленщика… Не горюйте! Кто-нибудь да найдется, – сказал тюремщик, предупреждая возражение на свои догадки.
– Я боюсь… надеюсь, это не будет против правил, если она приведет сюда детей.
– Детей? – сказал тюремщик. – Против правил? Что вы, бог с вами, у нас детям раздолье. Дети! Да их тут целая орава. Много ли у вас?
– Двое, – сказал должник, снова поднося беспокойную руку к дрожащим губам, и пошел в тюрьму.
Привратник проводил его глазами.
«Двое да ты третий, – заметил он про себя, – да жена твоя, готов прозакладывать крону, – четвертая. Итого четверо младенцев. Да еще один, прозакладываю полкроны, явится. Итого пятеро. И я дам еще шесть пенсов тому, кто мне скажет, который из вас беспомощнее: ты или тот, что еще не родился».
Все эти замечания были совершенно справедливы. Она явилась на следующий день с трехлетним мальчуганом и двухлетней девочкой, и его предположения вполне оправдались.
– Что ж, вы взяли себе комнату, а? – спросил тюремщик должника спустя неделю или две.
– Да, очень хорошая комната.
– Обзавелись какою-нибудь мебелишкой?
– Да, сегодня носильщик принесет кое-что из мебели.
– Барыня и малыши будут с вами?
– Как же, мы, видите, не хотим расставаться даже на несколько недель.
– Даже на несколько недель, конечно, – возразил тюремщик и семь раз покачал головой, провожая глазами узника.
Дела последнего были крайне запутаны участием в каком-то предприятии (о котором он знал лишь одно: что вложил в него свои деньги), путаницей ассигновок и назначений, передаточными записями то на того, то на другого, подозрениями в незаконном предпочтении кредиторов в одних случаях и таинственном исчезновении собственности в других, и так как сам должник менее чем кто-либо мог объяснить самый простейший счет в этой груде путаницы, то оказалось решительно невозможным понять что-нибудь в его деле. Тщательные допросы и попытки согласовать его ответы, очные ставки с опытными практиками, искусившимися в хитростях банкротства и несостоятельности, только сгущали тьму…
В таких случаях беспокойные пальцы всё бесполезнее и бесполезнее скользили по дрожащим губам, и самые опытные практики бросали дело, как совершенно безнадежное.
– Выйдет? – говорил тюремщик. – Он никогда не выйдет отсюда. Разве уж сами кредиторы возьмут его за плечи да вытолкают.
Так прошло пять или шесть месяцев, когда однажды утром он прибежал к тюремщику, бледный и запыхавшийся, и сообщил, что жена его заболела.
– Можно было наперед сказать, что она заболеет, – заметил тюремщик.
– Мы решили, – сказал должник, – что она завтра поедет на дачу. Что мне делать? Господи, что мне делать?
– Не терять времени на ломанье рук да кусанье пальцев, – отвечал практичный тюремщик, взяв его за локоть, – а отправиться со мной.
Тюремщик повел его, дрожавшего всем телом и жалобно твердившего: «что мне делать?». Пока беспокойные пальцы размазывали слезы по его лицу, они взобрались по лестнице на чердак, где остановились у какой-то двери. Тюремщик постучал в эту дверь ручкой ключа.
– Войдите! – крикнул голос изнутри.
Отворив дверь, тюремщик вошел в грязную комнатку, где был очень плохой запах и где двое одутловатых субъектов с багровыми лицами и сиплыми голосами сидели за колченогим столом, играли в карты, курили трубки и пили водку.
– Доктор, – сказал тюремщик, – супруга этого джентльмена нуждается в вашей помощи, нельзя терять ни минуты.
Приятель доктора обретался в положительной степени одутловатости, хрипоты, багровости, карт, табака, грязи и водки; доктор – в сравнительной: он был еще одутловатее, хриплее, багровее, карточнее, табачнее, грязнее и водочнее. Доктор имел невероятно оборванный вид в изодранной заплатанной матросской куртке, с прорванными локтями и с весьма скромным количеством пуговиц (он был в свое время опытным корабельным хирургом), в грязнейших белых брюках, какие когда-либо приходилось видеть смертному, в шлепанцах и без всяких признаков белья.
– Роды, – сказал доктор, – это по моей части. – С этими словами он взял гребень, лежавший на камине, и взъерошил себе волосы, – повидимому, это заменяло ему умыванье, – достал какой-то замызганный ящик с инструментами и снадобьями из буфета, где помещались чашки, блюдечки и каменный уголь, уткнул подбородок в засаленную тряпку, которой была обмотана его шея, и превратился в зловещее медицинское пугало.
Доктор и должник сбежали вниз по лестнице, предоставив тюремщику вернуться к воротам, и вошли в комнату должника. Все тюремные дамы уже знали о происшествии и собрались во дворе. Некоторые возились с двумя старшими детьми, другие выражали готовность ссудить больную чем можно из своих скудных запасов, третьи с величайшей словоохотливостью выражали свое сочувствие. Мужчины, чувствуя, что это дело не их ума, разошлись, чтобы не сказать – попрятались, по своим комнатам, причем некоторые, высунувшись из окон, приветствовали доктора свистками, когда он проходил внизу, а другие обменивались саркастическими замечаниями по поводу общего возбуждения.
Был жаркий летний день; тюрьма превратилась в настоящее пекло. В комнатке должника находилась при больной миссис Бангэм, поденщица, не принадлежавшая к числу заключенных (она уже отсидела свое), но служившая посредницей между ними и внешним миром.
Она вызвалась отгонять мух и вообще оказывать всяческую помощь больной. Стены и потолок комнаты почернели от мух. Миссис Бангэм, дама опытная и находчивая, одной рукой обмахивала больную капустным листом, другой устраивала ловушки для мух из сахара с уксусом в банках, произнося в то же время сентенции ободряющего и утешающего свойства, подходящие к данному случаю.
– Мухи беспокоят вас, правда, голубушка? – говорила миссис Бангэм. – Зато они отвлекают ваши мысли, а это вам полезно. В Маршальси ведь больше мух, чем на кладбище, в колониальной лавке, в вагонах для скота и на рынке. Что ж, может быть они посланы нам в утешение, только мы не знаем этого. Как вы себя чувствуете, милочка? Не лучше? Да, милочка, так и должно быть: сначала будет хуже, а уж потом лучше, правда, милочка? Ведь вы сами знаете? Да, это верно. Подумать только, какой ангелочек родится в тюрьме! Как это мило. Правда, вы ведь рады этому? Да у нас спокон веку не было ничего подобного, милочка… Да что же вы плачете? Ай, ай, ай! – продолжала миссис Бангэм, стараясь во что бы то ни стало развеселить больную. – Когда вам готовится такая слава, а мухи попадают в ловушки по полсотне разом, и всё идет так хорошо! И ваш приятный супруг, – прибавила она, когда дверь отворилась, – ваш приятный супруг является с доктором Гаггеджем. Теперь, мне кажется, всё обстоит благополучно.
Фигура доктора Гаггеджа вряд ли могла внушить роженице мысль о благополучии, но, как бы то ни было, он и миссис Бангэм завладели жалкой, беспомощной парой супругов и применили те средства, какие можно было применить за неимением лучших. Доктор больше всего старался поддержать бодрость духа миссис Бангэм, это была самая характерная черта в его медицинских приемах. Например таким образом:









