Текст книги "Крошка Доррит. Книга 1. Бедность"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
– Я последовал вашему совету, развязался с делом, которое было для меня неприятно во многих отношениях, и хочу теперь посвятить свои силы и средства какому-нибудь другому предприятию.
– Отлично! Чем скорее, тем лучше, – сказал мистер Мигльс.
– Сегодня я узнал, что ваш приятель, мистер Дойс, ищет компаньона, не сотрудника по разработке научной стороны своих изобретений, а человека, который бы помог ему лучше вести предприятие в деловом и денежном отношениях.
– Именно так, – сказал мистер Мигльс, засунув руки в карманы и принимая деловое выражение, напоминавшее о весах и лопаточке.
– Мистер Дойс в разговоре со мной упомянул о своем намерении посоветоваться с вами на этот счет. Если вы находите, что мы можем сойтись, то, может быть, найдете возможным указать ему на меня. Конечно, я не знаю деталей, а они могут оказаться неподходящими для нас обоих.
– Без сомнения, без сомнения, – заметил мистер Мигльс, обнаруживая осторожность, неразлучную с весами и лопаточкой.
– Но тут вопрос в цифрах и расчетах…
– Именно так, именно так, – перебил мистер Мигльс с математической деловитостью, свойственной весам и лопаточке.
– И я буду рад заняться этим предметом, если мистер Дойс найдет это возможным. Итак, вы меня очень обяжете, если возьмете на себя это дело.
– Кленнэм, я охотно возьмусь за него, – сказал мистер Мигльс, – и замечу теперь же, не предваряя, конечно, тех пунктов, относительно которых вы как деловой человек не считаете пока возможным высказаться, что, по моему мнению, из этого может что-нибудь выйти. В одном вы можете быть совершенно уверены: Даниэль – честный человек.
– Я так уверен в этом, что, не колеблясь, решился переговорить с вами.
– Вам придется руководить им, вести его, направлять его; он ведь чудаковат, – сказал мистер Мигльс, очевидно подразумевая под этим способность делать открытия и пролагать новые пути, – но он честен, как солнце. Итак, покойной ночи!
Кленнэм вернулся в свою комнату, снова уселся перед огнем и стал убеждать себя, что он очень рад своему решению не влюбляться в Милочку. Она была так хороша собой, так мила, так способна сделать счастливейшим из смертных человека, которому удалось бы произвести впечатление на ее невинное сердце, что он был очень рад своему решению.
Чувствуя, однако, что тут могли оказаться какие-нибудь основания для совершенно противоположного решения, он продолжал думать об этом вопросе, быть может для того, чтобы оправдаться.
«Допустим, – говорил он себе, – что человек старше ее двадцатью годами, застенчивый в силу обстоятельств своей молодости, довольно угрюмый вследствие общих условий своей жизни, сознающий, что у него, вследствие продолжительного одиночества и жизни в чужой стране, не хватает некоторых небольших достоинств, которые нравятся людям, человек, у которого нет любящей сестры, родного дома, куда бы он мог ввести ее, почти иностранец, не обладающий богатством, которое могло бы возместить до некоторой степени эти недостатки; человек, все достоинства которого заключаются в искренней любви и желании поступать справедливо, – предположим, что такой человек явился бы в этот дом и поддался бы очарованию этой прелестной девушки, и убедил бы себя, что может питать надежду на взаимность, – какая бы это была слабость с его стороны!»
Он тихонько отворил окно и стал смотреть на тихую речку. Из года в год на одно и то же расстояние относит лодку; одно и то же число миль в час пробегает река; на одних и тех же местах растут камыши и цветут водяные лилии: никаких перемен, никаких тревог.
Почему же у него так горько и так тяжко на сердце? Ведь он не поддался этой слабости. И никто из известных ему людей не поддавался ей. Что же так томит его? И ему пришло в голову, что, пожалуй, лучше бы было двигаться пассивно, как эта река, не чувствуя ни радости, ни страдания.
ГЛАВА XVII
Ничей соперник
Утром, до завтрака, Артур отправился побродить около дачи. Так как погода была хорошая, а времени у него было довольно, – час с лишним, – то он переправился через реку на лодке и пошел по дорожке через луга. Когда он вернулся, лодка оказалась у противоположного берега, а у перевоза дожидался какой-то господин.
Этому господину было не более тридцати лет. Он был хорошо одет, хорошо сложен, с веселым, оживленным, смуглым лицом. Когда Артур подошел к берегу, господин взглянул на него мельком и продолжал свое занятие: он сбрасывал в реку камешки носком сапога. В его манере выковыривать камешки каблуком и помещать их в надлежащее положение Кленнэм уловил что-то жестокое. Большинству из нас случалось испытывать подобное же впечатление при виде самых незначительных действий иного человека, – например, глядя, как он срывает цветок, отталкивает препятствие или даже уничтожает какой-нибудь неодушевленный предмет.
Господин, повидимому, задумался о чем-то и не обращал внимания на прекрасного ньюфаундленда, который внимательно следил за ним, готовый броситься в воду по первому знаку. Но господин не подавал знака, а когда лодка причалила, взял собаку за ошейник и усадил в лодку.
– Сегодня нельзя, – сказал он собаке. – Хорош ты будешь, явившись к дамам мокрым. Лежи смирно!
Кленнэм вошел в лодку вслед за господином с собакой и уселся. Собака повиновалась приказанию. Господин остался на ногах, засунув руки в карманы и заслоняя Кленнэму вид. Как только лодка подошла к берегу, и он и собака выскочили и ушли, Кленнэм был очень рад, что избавился от этого общества.
Часы на колокольне возвестили ему, что время идти завтракать, и он пошел по лужайке к воротам садика. В ту минуту, как он дернул звонок, громкий лай раздался из ограды.
«Вчера вечером я не слышал собак», – подумал Кленнэм. Одна из румяных девушек отворила ворота, а на лужайке появился господин с ньюфаундлендом.
– Мисс Минни еще не выходила, господа, – сказала, краснея, хорошенькая привратница, когда все трое вошли в сад. Затем, обратившись к хозяину собаки, прибавила: – Мистер Кленнэм, сэр, – и убежала.
– Довольно странно, мистер Кленнэм, что мы только что встретились, – сказал господин. Собака промолчала. – Позвольте мне отрекомендоваться самому: Генри Гоуэн. Хорошенькое местечко и очень мило выглядит нынче утром!
Манеры у него были свободные, голос приятный, но Кленнэм всё-таки подумал, что если бы не его решение не влюбляться в Милочку, то этот Генри Гоуэн был бы ему не по душе.
– Вам оно не знакомо, если не ошибаюсь? – спросил Гоуэн, когда Кленнэм подтвердил его одобрительный отзыв.
– Совершенно незнакомо. Я не бывал здесь до вчерашнего вечера.
– Ага! Конечно, теперь оно не в самом своем чудесном виде. Весною, перед их отъездом, оно было очаровательно. Вот бы вам тогда побывать здесь.
Если бы не решение, о котором так часто упоминалось, Кленнэм пожелал бы ему очутиться в кратере Этны в ответ на его любезность.
– Я часто бывал здесь в течение трех последних лет, – это рай!
С его стороны было просто дерзостью и бесстыдством (то есть, по крайней мере, было бы, если бы не то мудрое решение) называть это место раем. Ведь он только потому назвал его раем, что увидел ее, подходившую к ним, иными словами – намекнул ей, что считает ее ангелом, черт бы его побрал.
Но боже мой, как она сияла, как она была рада! Как она ласкала собаку, и как ластилась к ней собака! Как красноречиво говорила эта краска в лице, эти порывистые движения, эти опущенные глаза, это робкое счастье! Когда же Кленнэму случалось видеть ее такой! Не то, чтобы были какие-нибудь причины, в силу которых он мог, рассчитывал, желал видеть ее такой; не то, чтобы он когда-нибудь надеялся видеть ее такой, но всё-таки мог ли он даже заподозрить когда-нибудь, что она бывает такой?
Он стоял поодаль от них и смотрел. Этот Гоуэн, толковавший о рае, подошел к ней и взял ее за руку. Собака поставила свои мохнатые лапы к ней на колени. Она смеялась и здоровалась с ним, и гладила собаку слишком, слишком ласково, то есть если бы на эту сцену смотрел кто-нибудь третий и если бы этот третий был влюблен в нее.
Вот она подошла к Кленнэму, поздоровалась с ним, пожелала ему доброго утра и сделала вид, будто хочет предложить ему руку, чтобы он отвел ее домой. Гоуэн не обратил на это ни малейшего внимания. Нет, он знал, что ему нечего бояться.
Благодушная физиономия мистера Мигльса слегка затуманилась, когда все трое (четверо, если считать собаку) явились к завтраку. Это обстоятельство, равно как и легкое беспокойство, мелькнувшее в глазах миссис Мигльс, когда она взглянула на них, не ускользнули от Кленнэма.
– Ну-с, Гоуэн, – сказал мистер Мигльс, почти подавляя вздох, – как дела?
– Идут своим порядком, сэр. Мы со Львом встали сегодня пораньше, чтоб не опоздать, и явились сюда из Кингстона, моего теперешнего местожительства, где я сделал два-три наброска.
Затем он рассказал, как они встретились с Кленнэмом и вместе переправились через реку.
– Здорова ли миссис Гоуэн, Генри? – спросила миссис Мигльс. (Кленнэм прислушался).
– Матушка совершенно здорова, благодарю вас. – (Кленнэм перестал слушать.) – Я взял на себя смелость пригласить к вам сегодня одного моего знакомого; надеюсь, что это не будет неприятно вам и мистеру Мигльсу. Я не мог отделаться от него, – прибавил он, обращаясь к последнему. – Молодой человек написал мне, что собирается приехать, и так как у него хорошие связи, то я полагал, что вы не будете иметь ничего против, если я затащу его к вам.
– Кто этот молодой человек? – спросил мистер Мигльс.
– Один из Полипов, сын Тита Полипа, Кларенс Полип, служит в департаменте отца. Ручаюсь во всяком случае, что он не взорвет ваш дом, так как не выдумает пороха.
– Так, так, – сказал мистер Мигльс. – Мы немножко знакомы с этой семейкой, а, Дан? Клянусь Георгом, это вершина древа. Постойте. Кем приходится этот молодой человек лорду Децимусу? Его светлость женился в семьсот девяносто седьмом году на леди Джемиме Бильберри, второй дочери от третьего брака… нет, что я! То была леди Серафина, а леди Джемима – первая дочь от второго брака пятнадцатого графа Пузыря на достопочтенной Клементине Тузеллем. Очень хорошо. Отец этого молодого человека женился на леди Пузырь, а его отец – на своей кузине из семьи Полипов. Отец того отца, который был женат на урожденной Полип, женился на Джоддльби. Я забрался слишком далеко, Гоуэн; я желал бы выяснить себе, кем приходится этот молодой человек лорду Децимусу.
– Это легко выяснить. Его отец – племянник лорда Децимуса.
– Племянник… лорда… Децимуса! – проговорил мистер Мигльс, зажмурившись, чтобы просмаковать без помехи эту блистательную родословную. – Вы правы, Гоуэн. Именно племянник.
– Следовательно, лорд Децимус – его двоюродный дед.
– Постойте, – сказал мистер Мигльс, открывая глаза, как бы пораженный новым открытием. – Стало быть, леди Пузырь – его двоюродная бабка по матери!
– Разумеется.
– Ого-го! – произнес мистер Мигльс с большим чувством. – Так, так! Мы будем рады ему. Мы примем его, как умеем, в нашем скромном домике, ну… и во всяком случае, надеюсь, не уморим его голодом!
В начале этого диалога Кленнэм ожидал какого-нибудь безобидного взрыва со стороны мистера Мигльса, вроде выходки в министерстве околичностей, – тогда, когда он тащил за шиворот Дойса. Но его добрый друг, как оказалось, не был чужд слабости, которую каждому из нас случалось наблюдать и от которой не могли его отучить никакие приключения в министерстве околичностей. Кленнэм взглянул на Дойса; но Дойс уже давно знал об этом и сидел, уткнувшись в тарелку, не показывая вида и не говоря ни слова.
– Очень вам обязан, сэр, – сказал Гоуэн, желая покончить с этим разговором. – Кларенс осел, но милейший и добрейший парень!
Во время завтрака выяснилось, что все знакомые Генри Гоуэна были более или менее ослами или более или менее мошенниками, но при всем том самыми достойными, самыми обходительными, самыми обязательными, вернейшими, простейшими, милейшими, добрейшими людьми в мире. Ход рассуждений Гоуэна, приводивший к такому выводу, можно бы передать примерно в такой форме: «Я всегда для каждого человека веду приходо-расходную книгу, в которой отмечаю самым тщательным образом все его достоинства и недостатки. Я делаю это так добросовестно, что в итоге прихожу к утешительному выводу; самый последний прохвост обыкновенно милейший парень. С другой стороны, я с удовольствием могу сказать, что между честным человеком и мошенником гораздо меньше различия, чем вы склонны предполагать». Результатом этого утешительного вывода было то, что, добросовестно отыскивая в большинстве людей что-нибудь хорошее, он в действительности не замечал его там, где оно было, и находил там, где его не было; но это была единственная неприятная или опасная черта его характера.
Как бы то ни было, она, повидимому, не доставляла мистеру Мигльсу такого удовольствия, как генеалогия Полипов. Облако, которого Кленнэм до сих пор никогда не замечал на его лице, часто отуманивало его; и такая же тень беспокойного наблюдения мелькала на добродушном лице его жены. Не раз и не два, когда Милочка ласкала собаку, Кленнэму казалось, что ее отец огорчается этим; а однажды, когда Гоуэн, стоявший по другую сторону собаки, случайно наклонился как раз в эту минуту, Артур заметил даже слезы на глазах миссис Мигльс, которая поспешно вышла из комнаты. Далее ему показалось, что сама Милочка замечала это, что она старалась с большим, чем обыкновенно, приливом нежности выразить свою любовь к отцу и с этою целью всё время шла с ним под руку на пути в церковь и обратно. Он бы поклялся, что несколько времени спустя, гуляя в саду и случайно заглянув в окно к мистеру Мигльсу, видел, как нежно она ластилась к обоим родителям и плакала на плече отца.
Погода испортилась, пошел дождь, так что остальную часть дня пришлось сидеть дома, рассматривая коллекции мистера Мигльса и коротая время в разговорах. Этот Гоуэн охотно рассказывал о себе с большой откровенностью и юмором. Повидимому, он был художник по профессии и прожил несколько лет в Риме; но он относился к своему призванию и к искусству вообще с какой-то поверхностной, любительской точки зрения, которой Кленнэм решительно не мог понять.
Он обратился за помощью к Дойсу, когда они стояли у окна, поодаль от остальных.
– Вы знаете мистера Гоуэна? – спросил он вполголоса.
– Я встречал его здесь. Бывает каждое воскресенье, когда они дома.
– Он художник, судя по его словам?
– Нечто вроде, – отвечал мистер Дойс угрюмым тоном.
– Как это – нечто вроде? – с улыбкой спросил Кленнэм.
– Он прогуливается в области искусства, как на Пэл-Мэлском бульваре, – отвечал Дойс, – а оно вряд ли любит такое отношение к себе.
Продолжая расспросы, Кленнэм узнал, что Гоуэны – дальние родственники Полипов и что Гоуэн-отец состоял при каком-то заграничном посольстве, а вернувшись на родину, получал солидный оклад в качестве чиновника по тем или другим, а вообще никаким особенным поручениям, и умер на своем посту, ратуя до последней минуты за свое жалованье. Принимая в соображение эти важные государственные заслуги, Полипы, стоявшие в то время у кормила правления, выхлопотали для его вдовы пенсию в двести или триста фунтов, к которой ближайший по времени Полип добавил укромное и покойное помещение в Хэмптон-Корте, где старушка обитала до сих пор, оплакивая развращенность времени с другими старичками обоего пола. Его сын, мистер Генри Гоуэн, унаследовав от отца весьма сомнительные средства к жизни, никак не мог пристроиться, так как, во-первых, общественная кормежка в то время несколько сократилась, а во-вторых, он с юности обнаруживал чисто технические дарования: именно – большую способность гранить мостовую. Наконец, он объявил о своем намерении сделаться художником, частью потому, что всегда проявлял охоту к этому занятию, частью в отместку главному Полипу, который не позаботился о нем своевременно. Отсюда получились следующие результаты: во-первых, многие высокопоставленные дамы были страшно шокированы; далее, его произведения переходили из рук в руки на вечерах, вызывая восторженные уверения, будто это настоящий Клод [53], настоящий Кейп [54], настоящее чудо искусства, наконец лорд Децимус купил его картину, пригласил на обед президента и членов совета и сказал со свойственной ему великолепной важностью: «Знаете, мне кажется, картина действительно имеет огромные достоинства». Словом, люди с весом и значением решительно из кожи лезли, стараясь пустить его в ход. Но из этого ничего не выходило. Предубежденная публика упорно отказывалась признавать его, отказывалась восхищаться картиной лорда Децимуса, вбив себе в голову, что во всякой профессии, за исключением ее собственной, можно отличиться только работая день и ночь, непрерывно и неустанно, влагая всю душу в дело. И вот мистер Гоуэн, подобно тому старому ветхому гробу, который никогда не был ни Магометовым [55], ни чьим-нибудь другим, висел в пространстве между двумя точками, злобствуя и негодуя на тех, от кого отстал, злобствуя и негодуя на тех, к кому не мог пристать.
Вот сущность сведений, полученных Кленнэмом о Гоуэне в это дождливое воскресенье и позднее.
Наконец, опоздав примерно на час к обеду, явился и юный Полип с моноклем. Из почтения к его высоким связям, мистер Мигльс упрятал куда-то хорошеньких горничных, заместив их невзрачными официантами. Юный Полип был невыразимо смущен и изумлен, увидев Кленнэма, и пробормотал: «Постойте, ведь, ей-богу, знаете!» – прежде чем пришел в себя.
Даже после этого он воспользовался первым удобным случаем, чтобы отвести своего приятеля к окну и промямлить расслабленным, как и все его ухватки, гнусавым голосом:
– На пару слов, Гоуэн. Постойте, послушайте. Кто этот молодец?
– Друг нашего хозяина, но не мой.
– Знаете, это отъявленный радикал, – сказал юный Полип.
– В самом деле? Откуда вы знаете?
– Ей-богу, сэр, он недавно впился в нас самым ужаснейшим образом. Явился к нам и впился в моего отца, так что пришлось выпроводить его вон. Вернулся в департамент и впился в меня. Послушайте, вы представить себе не можете, что это за человек!
– Что же ему понадобилось?
– Ей-богу, Гоуэн, – отвечал юный Полип, – он, знаете, заявил, что желает знать! Нагрянул в департамент без приглашения и заявил, что желает знать!
Он так широко раскрывал глаза от негодующего изумления, что наверно испортил бы себе зрение, если бы обед не явился на помощь. Мистер Мигльс (который крайне беспокоился насчет здоровья его дедушки и бабушки) предложил ему вести в столовую миссис Мигльс. И когда он уселся по правую руку миссис Мигльс, мистер Мигльс выглядел таким довольным, как будто вся семья его собралась здесь.
Вчерашнего непринужденного веселья и в помине не было. Обедающие, как и самый обед, были какие-то холодные, тяжелые, сухие. И всё это по милости злополучного расслабленного юного Полипа. Некрасноречивый от природы, он, к тому же, был пришиблен присутствием Кленнэма. Он решительно не мог отвести от него глаз, и в результате то и дело терял монокль, который попадал ему в тарелку, в стакан с вином, в тарелку миссис Мигльс или повисал наподобие шнурка от звонка за его спиной, так что невзрачному официанту приходилось водворять его на место, на грудь. Утрачивая все душевные способности вследствие частых потерь этого инструмента и его упорного нежелания держаться в глазу, он всё более и более ослабевал умом при каждом взгляде на таинственного Кленнэма, совал себе в глаза ложки, вилки и другие посторонние предметы, смущался еще более, замечая эти промахи, и тем не менее не сводил глаз с Кленнэма. Когда же Кленнэм говорил что-нибудь, злополучный молодой человек просто дрожал от ужаса, ожидая, что вот-вот он объявит, знаете, что желал бы знать.
Таким образом, вряд ли кому было весело за столом, кроме мистера Мигльса. Зато мистер Мигльс был в восторге от юного Полипа. Как фляжка воды в сказке превратилась в целый поток, когда из нее начали выливать воду, так мистеру Мигльсу казалось, что этот отпрыск Полипов принес с собой все родословное древо. В присутствии последнего его лучшие качества как-то поблекли: он не был так прост, так непринужден, он тянулся за тем, что ему не принадлежало, он не был самим собою. Какая странная черта характера, найдем ли мы где-нибудь что-нибудь подобное!
Наконец мокрый воскресный день закончился мокрой ночью, и юный Полип уехал в карете, а подозрительный Гоуэн ушел пешком с подозрительной собакой. Милочка целый день старалась быть особенно любезной с Кленнэмом, но Кленнэм относился к ней с некоторой холодностью, – то есть относился бы, если бы был влюблен в нее.
Когда он удалился в свою комнату и снова бросился в кресло перед огнем, мистер Дойс постучал в дверь и вошел со свечой в руке, спрашивая, в котором часу и каким способом он думает отправиться обратно. Ответив на этот вопрос, Кленнэм закинул словечко насчет этого Гоуэна, который не выходил бы из его головы, если бы был его соперником.
– Вряд ли из него выйдет настоящий художник, – сказал Кленнэм.
– Вряд ли, – подтвердил Дойс. Мистер Дойс стоял, держа подсвечник в одной руке, засунув другую в карман и уставившись на пламя свечи, причем на лице его выражалась спокойная уверенность в том, что разговор на этом не кончится.
– Мне показалось, что наш добрый друг немножко изменился и был не в духе после его прихода, – сказал Кленнэм.
– Да, – отвечал Дойс.
– Только он, но не его дочь, – продолжал Кленнэм.
– Нет, – сказал Дойс.
Последовала пауза. Мистер Дойс, продолжая глядеть на пламя свечи, медленно проговорил:
– Правду сказать, он два раза увозил дочь за границу – в надежде, что она забудет мистера Гоуэна. Он склонен думать, что она расположена к Гоуэну, но сильно сомневается (признаюсь, я разделяю его сомнение), что этот брак будет счастливым.
– Я… – Кленнэм поперхнулся, закашлялся и умолк.
– Да вы простудились, – сказал Даниэль Дойс (не глядя на Кленнэма).
– Я думаю, они обручились? – спросил Кленнэм беззаботным тоном.
– Нет, насколько я знаю, до этого еще не дошло. Он-то добивался этого, но тщетно. Со времени их возвращения наш друг согласился на еженедельные посещения, но не более того. Минни не станет обманывать отца и мать. Вы путешествовали вместе с ними, и, вероятно, знаете, какая между ними тесная связь, – связь, простирающаяся даже за пределы здешней жизни. Мы видели всё, что есть между ними, я не сомневаюсь в этом.
– О, мы видели довольно! – воскликнул Артур.
Мистер Дойс пожелал ему покойной ночи тоном человека, который услышал скорбное, чтоб не сказать – отчаянное, восклицание и желал бы пролить утешение и надежду в душу того, кто испустил это восклицание. По всей вероятности, этот тон принадлежал к числу его странностей как «чудаковатого малого»; если б он услышал что-нибудь подобное, то и Кленнэм должен был бы услышать.
Дождь угрюмо стучал в крышу, хлестал по земле, шуршал в вечнозеленых кустарниках и голых сучьях. Он стучал угрюмо, уныло. Это была ночь слёз.
Хорошо, что Кленнэм решил не влюбляться в Милочку, хорошо, что он не поддался этой слабости, не убедил себя мало-помалу поставить на карту всю серьезность своей натуры, всю силу своей надежды, всё богатство своего зрелого характера и не убедился, что всё погибло; иначе он провел бы очень горькую ночь. Теперь же…
Теперь же дождь стучал угрюмо и уныло.
ГЛАВА XVIII
Обожатель Крошки Доррит
Дожив до двадцать второго дня рождения, Крошка Доррит не осталась без обожателей. Даже в унылой Маршальси вечно юный стрелок [56]спускает иногда неоперенные стрелы со своего покрытого плесенью лука, поражая того или другого члена общежития.
Впрочем, обожатель Крошки Доррит не принадлежал к числу членов общежития. Это был чувствительный сын тюремщика.
Его отец надеялся со временем оставить ему в наследство незапятнанный ключ и с детства знакомил его с обязанностями тюремщика, внушая честолюбивую мечту сохранить в их семье заведование тюремными дверями.
В ожидании наследства он помогал матери, державшей табачную лавочку на Конной улице (его отец не жил в тюрьме).
В былые годы, когда предмет его страсти сиживал на креслице перед камином привратницкой, юный Джон (фамилия его была Чивери), бывший годом старше ее, смотрел на нее восхищенными глазами. Когда они играли на дворе, его любимой игрой было запирать ее в ненастоящую тюрьму, где-нибудь в уголку, и выпускать из ненастоящего заключения за настоящий поцелуй. Когда он подрос настолько, что мог заглядывать в скважину большого замка входной двери, то не раз опрокидывал на пол обед или ужин отца, останавливаясь с наружной стороны, чтобы посмотреть на нее в это отверстие.
Если во времена легкомысленного детства юный Джон забывал иногда о своей любви, то, возмужав, он был верен ей неизменно. Девятнадцати лет он написал мелом на стене, против комнаты Крошки Доррит, в день рождения последней: «Привет тебе, нежная любимица фей!». Двадцати трех лет он трепетной рукой преподносил по воскресеньям сигары Отцу Маршальси, отцу владычицы его сердца!
Юный Джон был маленького роста, с довольно тощими ногами и с довольно жидкими светлыми волосами. Один глаз у него (быть может, именно тот, что заглядывал в замочную скважину) был слабее другого и казался больше, точно не мог сосредоточиться. Юный Джон был смирный малый, но у него была великая душа – поэтическая, откровенная, верная.
Смиряясь перед владычицей своего сердца, юный Джон не мог, конечно, предаваться излишнему оптимизму, но всё-таки ясно видел ее достоинства и недостатки. Без излишнего самообольщения он усматривал известное соответствие в их взаимном положении. Допустим, что дело пойдет на лад, и они обвенчаются. Она – дитя Маршальси, он – тюремщик. В этом есть соответствие. Допустим, что он будет жить в тюрьме. Ей достанется комната, за которую она должна теперь платить. А комната была хоть куда. Став на цыпочки, из нее можно было заглянуть через ограду. Если завести в ней канарейку или две и увить окно пунцовым горошком, это будет настоящий рай. Обольстительная мечта! Замкнутая жизнь за тюремным замком тоже имела свою прелесть. Удаленные от мира (исключая той части его, которая попадала под замок), не участвуя в его суете и тревогах, о которых они будут знать только по рассказам паломников, являющихся на поклон в храм несостоятельности, с раем наверху, с привратницкой внизу, – они будут мирно скользить по течению времени, убаюканные идиллическим семейным счастьем. Слезы покатились из глаз юного Джона, когда в заключение этой картины он представил себе на соседнем кладбище надгробную плиту с надписью:
Памяти Джона Чивери
Бывшего тюремщиком в течение шестидесяти лет,
Старшим тюремщиком в течение пятидесяти лет
В соседней тюрьме Маршальси,
Который скончался, всеми оплаканный,
Тридцать первого декабря тысяча восемьсот восемьдесят шестого года,
В возрасте восьмидесяти трех лет,
И его нежно любимой жены, Эми, урожденной Доррит,
Которая пережила свою потерю не долее сорока восьми часов
И испустила последний вздох в вышеназванной Маршальси.
Там она родилась,
Там она жила,
Там она умерла.
Родители Чивери знали о привязанности своего сына, – бывали случаи, когда, под влиянием растрепанных чувств, он в ущерб торговле раздражительно относился к покупателям, – и со своей стороны вполне сочувствовали его планам. Миссис Чивери, женщина рассудительная, желала обратить внимание своего супруга на то обстоятельство, что виды юного Джона на тюремные ключи, без сомнения, найдут опору в союзе с мисс Доррит, которая пользовалась в тюрьме своего рода влиянием и большим почетом. Миссис Чивери желала обратить внимание своего супруга и на то обстоятельство, что если, с одной стороны, у Джона есть средства и солидное положение, то, с другой стороны, у мисс Доррит есть семья, а, по ее (миссис Чивери) мнению, две половины составляют целое. Далее, рассуждая как мать, а не как дипломатка, миссис Чивери желала, с различных точек зрения, обратить внимание своего супруга на то обстоятельство, что их Джон никогда не отличался здоровьем, а любовь подтачивала и терзала его, и хотя он еще не сделал над собой ничего дурного, но, пожалуй, может решиться на это, если стать ему поперек дороги. Эти аргументы произвели такое сильное впечатление на ум мистера Чивери, человека неразговорчивого, что он нередко в ясное солнечное воскресное утро значительно подмигивал юному Джону, давая понять, что пора бы ему объясниться и возвратиться с торжеством. Но у юного Джона никогда не хватало духу объясниться, и вот в эти-то дни он возвращался в табачную лавку в растрепанных чувствах и набрасывался на посетителей.
В этом случае, как и во всех, меньше всего думали о самой Крошке Доррит. Ее брат и сестра знали об ухаживании юного Джона и пользовались им как вешалкой для проветривания изодранной, изношенной старой фикции семейного благородства. Ее сестра демонстрировала семейное благородство, насмехаясь над бедным малым, когда тот слонялся по тюрьме, поджидая случая взглянуть на свою милую. Тип демонстрировал семейное благородство и свое собственное, разыгрывая роль братца-аристократа. Не одни они в семействе Доррит приняли к сведению это обстоятельство. Нет, нет. Само собою разумеется, предполагалось, что Отец Маршальси ничего не знает о нем: его бедное достоинство не могло спускаться так низко. Но он охотно принимал сигары по воскресеньям, иногда даже простирал свою снисходительность до того, что прогуливался по двору с жертвователем (в такие минуты последний был горд и полон надежды) и благосклонно выкуривал в его обществе одну из поднесенных им сигар. С неменьшей благосклонностью и снисхождением относился он к Чивери-старшему, который всегда предлагал ему свое кресло и газету, когда Отец Маршальси заходил в сторожку, и даже намекал, что если ему вздумается как-нибудь вечерком выйти на передний двор и заглянуть на улицу, то никто не станет ему препятствовать. Отец Маршальси не пользовался этой последней любезностью только потому, что она не соблазняла его. Но он принимал все прочие знаки уважения и говаривал иногда: «Очень вежливый человек этот Чивери, весьма внимательный и весьма почтительный человек. Молодой Чивери тоже; право, он обнаруживает даже истинную деликатность и сознание своего положения. Право, благовоспитанная семья. Их поведение очень нравится мне».
Преданный юный Джон глубоко уважал всё семейство. Ему и в голову не приходило оспаривать их претензии, – напротив, он почтительно относился к их жалкой пародии на знатность. Что касается оскорблений со стороны ее брата, то он всегда чувствовал, даже когда находился в не особенно миролюбивом настроении духа, что сказать грубость этому джентльмену или поднять на него руку было бы нечестивым поступком. Он сожалел, что такой благородный дух унижается до оскорблений, но чувствовал, что этот факт может быть объяснен именно избытком благородства, и старался умиротворить и умаслить эту возвышенную душу. Ее отца, джентльмена с тонким умом и изящными манерами, всегда относившегося к нему благосклонно, он уважал глубоко. Ее сестру он считал немножко тщеславной и гордой, но зато она обладала, по его мнению, всевозможными совершенствами и не могла ведь забыть прошлого. Бедняга инстинктивно оказывал предпочтение Крошке Доррит и отличал ее от всех остальных тем, что любил и уважал ее просто за то, чем она была на самом деле.









