Текст книги "Крошка Доррит. Книга 1. Бедность"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
ГЛАВА XX
В свете
Если бы у юного Джона Чивери явилась охота и нашлось умение написать сатиру на фамильную гордость, ему не далеко пришлось бы ходить за примерами. В семействе своей возлюбленной он нашел бы яркие образчики в лице ее благородного братца и изящной сестры, гордых сознанием фамильного достоинства и всегда готовых выпрашивать или занимать у последнего нищего, есть чужой хлеб, тратить чужие деньги, пить из чужой посуды и разбивать ее. Юный Джон сделался бы первостепенным сатириком, если бы сумел изобразить их грязную жизнь и это вечное пугало фамильного достоинства, которым они допекали тех, чьим добром пользовались.
Выйдя на волю, Тип облюбовал богатую надеждами профессию биллиардного маркера. Он мало интересовался узнать, кому обязан своим освобождением (Кленнэм напрасно беспокоился на этот счет в разговоре с Плорнишем). Кто бы ни оказал ему эту любезность, он принял бы ее так же любезно и больше бы не думал об этом предмете.
Выйдя за ворота тюрьмы, он поступил в маркеры и время от времени заглядывал в маленький кегельбан Маршальси в зеленой нью-маркетской куртке (с чужого плеча) с светлым воротником и блестящими пуговицами (новыми) и угощался пивом на счет членов общежития.
Единственным прочным и неизменным пунктом в распущенном характере этого джентльмена были любовь и уважение к сестре Эми. Это чувство не заставляло его хоть сколько-нибудь облегчать ее положение или стеснять и ограничивать себя самого ради нее; но, хотя любовь его носила печать Маршальси, он любил Эми. Та же печать Маршальси сказывалась в том обстоятельстве, что он отлично понимал ее самопожертвование ради отца и не замечал его по отношению к себе самому.
С каких пор этот остроумный джентльмен и его сестра начали систематически запугивать обитателей Маршальси призраком фамильного достоинства – мы не можем сказать с точностью. По всей вероятности, с того самого времени, как они стали обедать на счет членов общежития. Несомненно одно: чем мизернее и плачевнее становилось их положение, тем величественнее возникал призрак из гроба; а когда им приходилось особенно круто, призрак выступал с особенно зловещим видом.
Крошка Доррит засиделась в тюрьме в понедельник утром, потому что отец ее встал поздно, а ей нужно было приготовить для него завтрак и прибрать комнату. Впрочем, в этот день у нее не было работы в городе, так что она оставалась у него; привела всё в порядок с помощью Мэгги, сопровождала его на утренней прогулке (ярдов двадцать) по двору и, наконец, отвела в кофейню читать газеты. Затем она надела шляпку и ушла поскорее, так как боялась опоздать по одному делу. По обыкновению, при ее появлении в привратницкой разговоры на мгновение прекратились, и один старый член общежития толкнул другого, новичка, поступившего в субботу вечером, локтем в бок, шепнув:
– Смотрите, вот она.
Ей нужно было повидать сестру, но когда она явилась к мистеру Криппльсу, то узнала, что сестра и дядя ушли в свой театр. Она заранее имела в виду возможность этого и решилась отправиться за ними в театр, который находился недалеко, по ту сторону реки.
Крошка Доррит была почти так же мало знакома с театральными закоулками, как с золотыми рудниками, и когда ей указали на странную, подозрительного вида дверь, которая точно стыдилась самой себя и пряталась в коридоре, она не сразу решилась войти. К тому же, ее напугала толпа гладко выбритых джентльменов, слонявшихся подле этой двери и не особенно резко отличавшихся от членов общежития. Заметив это сходство, она несколько ободрилась и опросила у них, где ей найти мисс Доррит. Ее провели в какую-то темную залу, напоминавшую огромный мрачный потухший фонарь, откуда она услышала отдаленные звуки музыки и топот танцующих ног. Какой-то господин, подернутый синей плесенью, вероятно от недостатка чистого воздуха, сидел, как паук, в углу этой комнаты; он объяснил ей, что она может уведомить мисс Доррит о своем приходе через первого попавшегося джентльмена или леди. Первая попавшаяся леди со свертком нот, засунутым до половины в муфту, имела такой помятый вид, что, повидимому, было бы актом гуманности выгладить ее утюгом. Впрочем, она оказалась очень добродушной и сказала:
– Пойдемте со мной; я проведу вас к мисс Доррит. – Сестра мисс Доррит последовала за ней, с каждым шагом различая всё яснее звуки музыки и топот танцующих ног.
Наконец они вошли в какой-то пыльный лабиринт балок, брусьев, перегородок, канатов, воротов, который при фантастическом свете газовых рожков и дневных лучей можно было принять за изнанку вселенной. Крошка Доррит, предоставленная самой себе и ежеминутно получая толчки от людей, толпившихся в этом лабиринте, совершенно растерялась, как вдруг услышала голос сестры:
– Господи, это ты, Эми, как ты сюда попала?
– Мне нужно было повидаться с тобой, Фанни, дорогая, а так как я завтра целый день не буду дома и знала, что ты сегодня целый день занята здесь, то я и решилась.
– Но как это тебе вздумалось, Эми, забраться с заднего хода. Я бы никогда не решилась! – Сказав это не особенно дружелюбным тоном, сестра провела ее в более свободный уголок лабиринта, где было поставлено множество позолоченных стульев и столов и собралось множество молодых леди, сидевших где попало. Все эти дамы тоже нуждались в услугах утюга и трещали не переставая, глазея в то же время по сторонам.
В ту самую минуту как сестры подошли к ним, из-за перекладины налево показалась голова какого-то флегматичного юнца в шотландской шапочке и произнесла «Потише, барышни!» – и исчезла. Тотчас затем из-за перегородки направо показалась голова какого-то веселого джентльмена, с целой шапкой густых черных волос, и произнесла: «Потише, душечки!» – и исчезла.
– Вот уж никак не ожидала видеть тебя в этой компании, Эми, – сказала ее сестра. – Да как ты сюда добралась?
– Не знаю. Дама, которая сообщила тебе о моем приходе, была так любезна, провела меня сюда.
– Ишь ты, тихоня!.. Ты, я думаю, везде проберешься. Я бы не сумела, Эми, хотя я гораздо опытнее тебя в житейских делах.
Ее семья почему-то решила, что Эми – простушка, созданная для домашней жизни и совершенно лишенная житейской опытности и мудрости. Эта семейная фикция служила своего рода семейной защитой от ее услуг, давая возможность не ставить их ни во что.
– Ну, что же у тебя на уме, Эми? Уж, верно, есть что-нибудь против меня? – сказала Фанни. Она говорила с сестрой, которая была моложе ее двумя-тремя годами, точно со старой ворчливой бабушкой.
– Ничего особенного; ты мне рассказывала, Фанни, про даму, которая подарила тебе браслет.
Флегматичный юнец, снова высунув голову из-за перегородки налево, сказал: «Приготовьтесь, барышни!» – и исчез. Веселый джентльмен с черными волосами также внезапно высунул голову из-за перегородки направо и сказал: «Приготовьтесь, душечки!» – и исчез. Барышни тотчас вскочили и принялись отряхивать свои юбки.
– Ну, Эми, – сказала Фанни, делая то же, что остальные, – что ты хотела сказать?
– С тех пор, как ты рассказала про даму, которая подарила тебе браслет, Фанни, я всё беспокоилась о тебе и желала бы узнать об этом подробнее.
– Ну, барышни, – сказал юнец в шотландской шапочке.
– Ну, душечки! – сказал джентльмен с черными волосами. Моментально все барышни исчезли, и снова послышались звуки музыки и топот танцующих ног.
Крошка Доррит опустилась на позолоченный стул, совсем ошеломленная этими неожиданными перерывами. Ее сестра и остальные барышни долго не возвращались, и всё это время ей слышался сквозь звуки музыки голос (кажется, принадлежавший джентльмену с черными волосами), считавший: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть – вперед! Живей, душечки! Раз, два, три, четыре, пять, шесть – назад!» Наконец голос умолк, и все вернулись, кутаясь в шали и, очевидно, собираясь уходить.
– Подождем минутку, Эми, пусть они уйдут сначала, – шепнула Фанни. Вскоре они остались одни. За это время не случилось ничего особенного. Только юнец снова выглянул из-за своей перегородки и сказал: «Завтра в одиннадцать часов, барышни!», а черноволосый джентльмен выглянул из-за своей и сказал: «Завтра в одиннадцать часов, душечки!».
Когда они остались одни, что-то вдруг было поднято вверх или другим способом убрано с их дороги, и перед ними открылся глубокий колодец. Заглянув в него, Фанни сказала:
– Вот дядя! – Крошка Доррит, когда глаза ее привыкли к темноте, заметила его на дне колодца, в уголке; его инструмент в старом футляре лежал подле него.
Глядя на этого старика, можно было подумать, что он постепенно спускался в этот колодец, пока не очутился на самом дне. В течение многих лет он проводил в этом углу по шести вечеров в неделю, никогда не поднимал глаз от своих нот и, как говорили, ни разу не взглянул на представление. Рассказывали, будто он до сих пор не знает в лицо главных героев и героинь, а комик побился однажды об заклад, что будет передразнивать его пятьдесят вечеров подряд, и он не заметит этого, что и оправдалось на деле. Плотники уверяли, что он давно умер, только сам не заметил этого, а посетители театра думали, что он проводит в оркестре всю свою жизнь, днем и ночью, в будни и праздники. Иногда к нему через барьер обращались зрители с предложением понюхать табаку, и в манере, с которой он отвечал, встрепенувшись, на эту любезность, пробуждалась как бы бледная тень бывшего джентльмена. Но, за исключением этих случаев, он оставался глух и безучастен ко всему окружающему. Он знал только свою партию на кларнете, остальное не касалось его. Иные считали его бедняком, иные – богатым скрягой; но он ничего не говорил, никогда не поднимал своей понурой головы, никогда не изменял своей шаркающей походки. Хотя он ожидал, что племянница позовет его, но услышал ее не прежде, чем она окликнула его три или четыре раза. Увидев вместо одной обеих племянниц, он ничуть не удивился и только пробормотал дрожащим голосом:
– Иду, иду! – и выбрался из своего угла каким-то подземным ходом, откуда так и несло погребом.
– Так ты, Эми, – сказала ее сестра, когда все трое вышли на улицу через знакомую читателям дверь, стыдившуюся своей странной наружности, причем дядя инстинктивно опирался на руку Эми, – так ты беспокоишься обо мне?
Она была хороша собой и, зная об этом, одевалась довольно нарядно. Снисходительность, с которой она разговаривала с сестрой как с равной, несмотря на свою красоту и житейскую опытность, тоже носила отпечаток ее семьи.
– Я интересуюсь всем, что касается тебя, Фанни.
– Знаю, знаю, ты лучше всех, Эми. Если я иногда немножко резка, то ты, я уверена, сама поймешь, каково мне чувствовать себя в этом низком положении. Я бы не огорчалась им, если бы мои подруги не были так вульгарны. Ни одна из них, – продолжала эта дочь Отца Маршальси, – не испытала того, что мы. Они – на своем месте.
Крошка Доррит кротко взглянула на сестру, но ничего не ответила. Фанни довольно сердито отерла глаза носовым платком.
– Я родилась не там, где ты, Эми; может быть, отсюда и разница между нами. Милое дитя, как только мы избавимся от дяди, ты узнаешь обо всем. Мы оставим его в ресторане, где он всегда обедает.
Они дошли до грязного ресторана в грязном переулке, окна которого сделались почти матовыми от испарений горячих кушаний, овощей и пуддингов. Впрочем, сквозь окна можно было рассмотреть жареную свиную ногу, заправленную луком и чесноком, обильно орошенную подливкой, в металлическом резервуаре; сочный ростбиф и горячий пухлый иоркширский пуддинг, плававший в таком же вместилище; фаршированную телятину, нарезанную ломтями; окорок, от которого пар так и валил; мелкую миску с аппетитным жареным рассыпчатым картофелем и прочие деликатесы. В ресторане имелись перегородки, за которыми посетители, находившие более удобным уносить свой обед в желудках, чем в руках, могли в одиночестве отправить приобретенные яства по назначению.
Поровнявшись с рестораном, Фанни развязала свой кошелек, достала из него шиллинг и вручила дяде. Дядя не сразу понял, в чем дело, но, наконец, пробормотал:
– Обед? Ха. Да, да, да, да! – и медленно скрылся в тумане испарений.
– Теперь, Эми, – сказала ее сестра, – если ты не слишком устала, пойдем со мной на Харлей-стрит, Кавендиш-сквер.
Выражение, с которым она назвала этот аристократический адрес, и жест, с которым она поправила свою новую шляпку (более воздушную, чем удобную), несколько удивили ее сестру; как бы то ни было, она выразила готовность идти на Харлей-стрит, куда они и направились.
Достигнув этой великой цели, Фанни остановилась у прекраснейшего дома и, постучав в дверь, справилась, дома ли миссис Мердль. Дверь отворил лакей с напудренной головой, у которого было двое помощников, тоже с напудренными головами; несмотря на такую пышность, он не только объявил, что миссис Мердль дома, но и попросил Фанни войти. Фанни вошла, захватив с собой сестру, затем они поднялись по лестнице, причем пудра выступала перед ними и пудра же конвоировала их сзади, и вошли в большую полукруглую гостиную, где висела золотая клетка с попугаем, который, цепляясь лапой за брусья, принимал самые странные позы, то и дело опрокидываясь вниз головой. Эта особенность, впрочем, часто замечается у птиц совершенно иного полета, когда они карабкаются вверх по золотой лестнице.
Комната превосходила пышностью всё, что могла представить себе Крошка Доррит, и показалась бы роскошной и великолепной всякому другому. Крошка Доррит с изумлением взглянула на сестру и хотела что-то оказать, но Фанни повела бровями, указывая на завешенную портьерой дверь в соседнюю комнату. В ту же минуту портьера заколебалась, рука, унизанная кольцами, приподняла ее, и в комнату вошла дама.
Дама уже утратила природную юность и свежесть, зато приобрела юность и свежесть искусственную. У ней были огромные бесчувственные прекрасные глаза, и черные бесчувственные прекрасные волосы, и роскошный бесчувственный прекрасный бюст, и всё прочее самого совершенного образца. Оттого ли, что ей было холодно, или оттого, что это шло к ней, она носила роскошную белую косынку, подвязанную под подбородком. И если был когда-нибудь прекрасный бесчувственный подбородок, которого, без сомнения, ни разу не «трепала», выражаясь фамильярно, мужская рука, то именно этот туго-натуго затянутый кружевной уздечкой подбородок.
– Миссис Мердль, – сказала Фанни. – Моя сестра, сударыня.
– Рада видеть вашу сестру, мисс Доррит. Я не знала, что у вас есть сестра.
– Я не говорила вам о ней, – сказала Фанни.
– Ага, – тут миссис Мердль согнула мизинец левой руки, как будто хотела сказать: «Я поймала вас, – я знала, что вы не говорили». Она жестикулировала почти исключительно левой рукой, так как руки ее не были одинаковы: левая была гораздо белее и пухлее правой. Затем она прибавила: – Садитесь, – и уютно примостилась в гнездышке из малиновых, вышитых золотом подушек на оттоманке подле попугая.
– Той же профессии? – спросила миссис Мердль, рассматривая Крошку Доррит в лорнет.
Фанни отвечала: «Нет».
– Нет, – повторила миссис Мердль, опуская лорнет. – У нее и вид не такой. Очень мила, но вид не такой.
– Моя сестра, сударыня, – сказала Фанни, манеры которой представляли странную смесь почтительности и развязности, – просила меня объяснить ей, как сестре, каким образом случилось, что я имею честь пользоваться вашим знакомством. И так как вы пригласили меня навестить вас еще раз, то я и взяла на себя смелость привести ее с собой, в надежде, что вы, может быть, расскажете ей. Мне хотелось бы, чтоб она услышала об этом от вас самих.
– Но разве вы думаете, что в возрасте вашей сестры… – заметила миссис Мердль.
– Она гораздо старше, чем кажется с виду, – оказала Фанни, – мы с нею почти одних лет.
– Общество, – сказала миссис Мердль, снова согнув левый мизинец, – вещь настолько непостижимая для юных особ (даже для большинства особ всякого возраста), что мне очень приятно слышать это. Я бы желала, чтоб общество не было так условно, чтоб оно не было так требовательно… Птица, успокойся!
Попугай заорал самым пронзительным голосом, как будто его имя было – «общество» и он защищал свое право быть требовательным.
– Но, – продолжала миссис Мердль, – мы должны принимать его таким, каким находим. Мы знаем, что оно пусто, пошло, суетно и крайне гадко, но если только мы не дикари в тропических морях (я с восторгом превратилась бы в дикаря… райская жизнь и чудный климат, как я слышала!), мы должны приспособляться к нему. Мистер Мердль – один из крупнейших коммерсантов, он ведет обширнейшие торговые операции, его богатство и значение громадны, но даже он… Птица, успокойся!
Попугай снова заорал и на этот раз так выразительно, что миссис Мердль не нужно было оканчивать фразу.
– Так как сестра ваша, – продолжала она, обращаясь к Крошке Доррит, – просит меня сообщить вам, при каких обстоятельствах (делающих ей большую честь) возникло наше личное знакомство, то я не считаю возможным отвергнуть ее законную просьбу. У меня (я вышла за первого мужа в очень молодых годах) есть сын двадцати двух или двадцати трех лет.
Фанни поджала губы и бросила торжествующий взгляд на сестру.
– Сын двадцати двух или двадцати трех лет. Он немножко легкомыслен – общество мирится с этим в молодых людях – и крайне впечатлителен. Быть может, он унаследовал этот недостаток. Я сама крайне впечатлительна от природы. Самое нежное создание. Мои чувства могут вспыхнуть почти мгновенно. – Всё это она говорила ледяным тоном, совсем забыв о сестрах, а вращаясь, повидимому, в какой-то абстракции общества. Для этого же собеседника она время от времени поправляла платье или изменяла позу на оттоманке.
– Итак, он крайне впечатлителен. Это не было бы несчастьем, если бы мы находились в естественном состоянии, но мы не находимся в естественном состоянии. Я первая скорблю об этом, – и более, чем кто-либо, по тому что я дитя природы, хотя принуждена скрывать это. Общество давит нас, повелевает нами… Птица, успокойся!
Попугай разразился неистовым хохотом, подергав своим крючковатым носом прутья клетки и полизав их своим черным языком.
– Вряд ли нужно напоминать особе с таким здравым умом, с такой обширной опытностью, с такими утонченными чувствами, как вы, – продолжала миссис Мердль из своего малинового с золотом гнездышка, приставляя к глазам лорнет, чтобы освежить в своей памяти представление о той, к которой обращалась, – что сцена нередко оказывает чарующее влияние на молодых людей с таким характером. Говоря – «сцена», я подразумеваю подвизающихся на ней особ женского пола. Итак, когда я услышала, будто мой сын очарован танцовщицей, я предположила, что речь идет о танцовщице из оперы, – обычное место очарования для молодых людей из общества.
Она погладила свои белые руки, теперь уже внимательно наблюдая за обеими сестрами, причем кольца звякнули с сухим резким звуком.
– Как известно вашей сестре, узнав, о каком театре идет речь, я была очень удивлена и огорчена. Но когда я узнала, что ваша сестра, отвергнув искательства моего сына (должна прибавить: самым неожиданным образом), довела его до того, что он предложил ей руку, моими чувствами овладело глубочайшее отчаяние… горькое.
Осторожным движением пальца она привела в порядок левую бровь.
– В этом расстроенном состоянии, которое может быть понятно только матери, принадлежащей к обществу, я решилась сама идти в театр и лично объясниться с этой танцовщицей. Я познакомилась с вашей сестрой. Я убедилась, к своему удивлению, что она во многих отношениях не соответствует моим ожиданиям; в особенности поразило меня известное – как бы это сказать? – известное чувство семейной гордости, с которым она меня встретила. – Миссис Мердль улыбнулась.
– Я сказала вам, сударыня, – заметила Фанни, покраснев, – что хотя и нахожусь в низком положении, но смею думать, что моя семья ничуть не уступает вашей, и полагаю, что мой брат согласится со мной и не найдет ничего особенно лестного в предполагаемом вашим сыном браке.
– Мисс Доррит, – сказала миссис Мердль, окинув ее в лорнет ледяным взглядом, – исполняя вашу просьбу, я только что хотела сказать то же самое вашей сестре. Очень вам обязана за то, что вы так хорошо запомнили свои слова и предупредили меня. Я, – продолжала она, обращаясь к Крошке Доррит, – в ту же минуту (я крайне впечатлительное существо) сняла с руки браслет и попросила вашу сестру позволить мне надеть его на ее руку, в порыве восхищения, убедившись, что наши мнения с ней до такой степени сходятся.
(Действительно, эта дама купила по дороге дешевый и блестящий браслет, имея в виду подкуп.)
– И я сказала вам, миссис Мердль, – продолжала Фанни, – что мы можем быть несчастны, но не вульгарны.
– Кажется, эти самые слова, мисс Доррит, – согласилась миссис Мердль.
– И я сказала вам, миссис Мердль, – продолжала Фанни, – что если вы вздумаете говорить мне о высоком положении вашего сына в обществе, то я отвечу, что вы, по всей вероятности, заблуждаетесь насчет моего происхождения и что положение моего отца даже в том обществе, где он теперь вращается (каком именно, про то я знаю), гораздо выше обычного уровня и признано всеми.
– Совершенно верно, – подтвердила миссис Мердль. – Изумительная память.
– Благодарю вас, сударыня. Не будете ли вы добры досказать моей сестре остальное?
– Досказать остается немного, – отвечала миссис Мердль, обозревая всю ширину своей груди, необходимую для вмещения всей своей бесчувственности, – но это немногое делает честь вашей сестре. Я изложила вашей сестре обстоятельства данного случая; невозможность того, чтобы общество, в котором вращаемся мы, признало общество, в котором вращается она (хотя, без сомнения, очаровательное в своем роде), и как результат этого – крайне двусмысленное положение семьи, которую она ставит так высоко и к которой мы принуждены будем относиться свысока, с пренебрежением и отвращением. Словом, я обращалась к похвальной гордости вашей сестры.
– Пожалуйста, скажите моей сестре, миссис Мердль, – оказала Фанни обиженным тоном, тряхнув своей легкой, воздушной шляпкой, – что я уже имела честь заявить вашему сыну, что мне не о чем разговаривать с ним.
– Да, мисс Доррит, – согласилась миссис Мердль, – мне, может быть, следовало упомянуть об этом раньше. Но я была слишком поглощена воспоминанием о тех жестоких минутах, когда я боялась, что он будет упорствовать и вы, пожалуй, найдете, о чем с ним разговаривать. Я также сообщила вашей сестре (я обращаюсь опять к непрофессиональной мисс Доррит), что мой сын не получит ничего в случае такого брака, останется нищим (я упоминаю об этом только как о факте, для полноты рассказа, но я отнюдь не предполагала, что он может повлиять на вашу сестру, если не говорить о том законном и разумном влиянии, которое в нашем искусственном обществе на всех нас оказывают подобные соображения). Наконец, после многих возвышенных заявлений со стороны вашей сестры, мы убедились, что никакой опасности нет, и ваша сестра была так любезна, что позволила мне вручить ей в знак признательности записочку к моей портнихе.
Крошка Доррит видимо огорчилась и смущенно взглянула на Фанни.
– А также, – продолжала миссис Мердль, – обещала доставить мне удовольствие видеть ее у меня, после чего мы расстались в наилучших отношениях. Затем, – прибавила миссис Мердль, оставляя свое гнездышко и положив что-то в руку Фанни, – мисс Доррит позволит мне пожелать ей всего хорошего и выразить, как умею, мою благодарность.
Сестры встали и очутились перед клеткой с попугаем, который, откусив кусок сухаря, выплюнул его вон и, точно издеваясь над ними, пустился в пляс, изгибаясь всем телом, и, держась за жердочку ногами, внезапно перевернулся вниз головой и высунул из золотой клетки свой крепкий клюв и черный язык.
– Прощайте, мисс Доррит, всего хорошего, – сказала миссис Мердль. – Если бы только мыслимо было создать золотой век или что-нибудь в этом роде, я первая порадовалась бы возможности водить знакомство со многими очаровательными и талантливыми особами, которые ныне остаются чуждыми для меня. Более примитивное состояние общества было бы отрадой для меня. Когда я была маленькой, то, помню, мы учили стихотворение, что-то о бедном индейце, именно что-то такое! О, если бы несколько тысяч человек, составляющих общество, могли превратиться в индейцев! Я бы первая пошла на это, так как, живя в обществе, мы, к несчастью, не можем превратиться в индейцев… До свидания!
Сестры спустились по лестнице, с пудрой впереди, пудрой позади, старшая надменно, младшая робко, и, наконец, выбрались на ненапудренный Харлей-стрит на Кавендиш-сквере.
– Ну? – сказала Фанни, когда они прошли несколько шагов молча. – Что же ты скажешь, Эми?
– О, я не знаю, что сказать, – ответила та печальным тоном. – Так ты не любишь этого молодого человека, Фанни?
– Любить его? Да он почти идиот!
– Мне так грустно, – не обижайся, но ты спрашивала, что я скажу, – мне так грустно, Фанни, что ты приняла от нее подарки.
– Вот дурочка, – возразила сестра, сердито дернув ее за руку, – да у тебя нет ни капли самоуважения, нет законной гордости. Ты позволяешь ухаживать за собой какой-нибудь дряни, вроде Чивери, – прибавила она с презрением, – и только роняешь и топчешь в грязь свою семью.
– Не говори этого, милая Фанни. Я делаю для нее, что могу.
– Ты делаешь для нее, что можешь, – повторила Фанни, ускоряя шаг. – А ты бы позволила этой женщине – самой лицемерной и нахальной женщине, какую тебе случалось видеть, если ты хоть сколько-нибудь понимаешь людей, – ты позволила бы ей топтать семью и поблагодарила бы ее за это?
– Нет, Фанни, конечно, нет.
– Так и заставь ее поплатиться, нелепая ты девочка. Что же еще с нее возьмешь? Заставь ее поплатиться, дурочка, и на эти деньга старайся возвысить достоинство твоей семьи.
Остальную дорогу они шли молча, пока не добрались до квартиры, где жила Фанни с дядей. Старик оказался дома и сидел в уголке, извлекая жалостные звуки из своего кларнета. Фанни принялась готовить закуску, состоявшую из котлет, портера и чая, и с негодованием заявляла, что сделает всё сама, хотя на самом деле всё сделала ее сестра. Когда, наконец, Фанни уселась за еду, она швыряла всё, что было на столе, и злилась на свой хлеб, так же как ее отец накануне.
– Если ты презираешь меня, – сказала она неожиданно, залившись потоком горьких слез, – за то, что я танцовщица, то зачем же ты толкнула меня на этот путь? Это твоих рук дело. Тебе бы хотелось смешать меня с грязью перед этой миссис Мердль и предоставить ей говорить всё, что ей вздумается, и делать всё, что ей вздумается, презирать всех нас и говорить это мне в лицо, потому что я танцовщица.
– О Фанни!
– И Тип тоже, бедняжка! Она может унижать его, как ей вздумается, потому, должно быть, что он был в конторе адвоката, и в доках, и в разных других местах. Но ведь и это дело твоих рук, Эми. Ты бы могла, по крайней мере, позволить другим защищать его.
Всё это время дядя извлекал заунывные звуки из своего кларнета, по временам отнимая его от губ и глядя на присутствующих со смутным сознанием, что кто-то что-то сказал.
– А твой отец, твой бедный отец, Эми! Оттого, что он не может явиться сам и постоять за себя, ты позволяешь этим людям оскорблять его безнаказанно. Если ты сама не чувствуешь неволи, потому что можешь выходить на работу, то могла бы, кажется, чувствовать за него, зная, что он вынес.
Эта стрела задела за живое бедную Крошку Доррит. Воспоминание о вчерашнем вечере заострило ее жало. Она ничего не ответила, но отвернулась со своим стулом к огню. Дядя остановился на минуту, а затем заиграл еще жалостнее.
Фанни продолжала воевать с блюдечками и хлебом, пока длилось ее воинственное настроение, а затем объявила, что она самая несчастная девушка в мире и лучше бы ей умереть. Затем ее жалобы приняли покаянный характер; она бросилась к сестре и обвила ее руками. Крошка Доррит пыталась успокоить ее, но она сказала, что хочет говорить и будет говорить. Затем принялась повторять: «Не сердись, Эми!» и «Прости, Эми!» – так же страстно, как раньше говорила то, о чем теперь сожалела.
– Но, право, право, Эми, – прибавила она в заключение, когда обе уселись рядышком в мире и согласии, – я думаю и надеюсь, что ты иначе бы смотрела на это, если бы была больше знакома с обществом.
– Может быть, Фанни, – сказала уступчивая Крошка Доррит.
– Видишь ли, пока ты смирно сидела дома в своем уголке, Эми, – продолжала сестра, постепенно возвращаясь к покровительственному тону, – я вращалась в обществе и сделалась гордой и утонченной, – может быть, больше, чем следует.
Крошка Доррит отвечала:
– Да! О да!
– И пока ты думала о белье да об обеде, я, видишь ли, могла думать о семейном достоинстве. Разве это не правда, Эми?
Крошка Доррит снова утвердительно кивнула с веселым лицом, хотя на сердце у нее было невесело.
– Тем более, – продолжала Фанни, – что, как нам известно, в том месте, которому ты была так верна, господствует свой особый тон, совсем не такой, как в других слоях общества. Поцелуй же меня еще раз, Эми, милочка, и согласимся, что мы обе правы и что ты тихая, добрая девочка, милая моя домоседка.
В течение этого диалога кларнет издавал самые патетические стоны, которые были прерваны заявлением Фанни, что им пора идти. Она растолковала это дяде очень просто, взяв у него ноты и вытащив кларнет у него изо рта.
Крошка Доррит простилась с ними на улице и поспешила домой, в Маршальси. Там темнело раньше, чем где бы то ни было, так что Крошке Доррит показалось, будто она вошла в какой-то глубокий ров. Тень от стены падала на все предметы. Падала она и на фигуру старика в черной бархатной шапочке и поношенном сером халате, которая повернулась к ней, когда она отворила дверь полутёмной комнаты.
«Почему же ей не падать и на меня? – подумала Крошка Доррит, держась за ручку двери, – право же, Фанни рассуждала довольно здраво».