Текст книги "Муравечество"
Автор книги: Чарли Кауфман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Теперь она стоит в профиль на фоне обоев в цветочек. Ее живот увеличивается в дерганом цейтрафере[79].
Затемнение с кругом, диафрагма закрывается, диафрагма открывается.
По грозовому небу летит аист в фуражке курьера «Вестерн Юнион» с узелком в клюве.
Диафрагма закрывается, диафрагма открывается.
Женщина с пухлым младенчиком на руках, на фоне тех же обоев. В таймлапсе мы наблюдаем, как он растет, а она стареет. Спустя несколько «лет» (в реальном времени – недель) в кадре появляется неотесанный мужлан. На матери и на ребенке появляются следы насилия: разбитые губы, синяки под глазами, сломанные руки. Мужлан исчезает. Герои продолжают взрослеть и стареть. Когда мальчику десять, его мать лежит в открытом гробу.
Далее мальчик стоит в толпе других детей на фоне заплесневелой стены с табличкой «Дом для подкидышей, Нью-Джерси».
Диафрагма закрывается, диафрагма открывается.
Мальчик спит на койке в общей спальне вместе с сотнями, а то и тысячами, а то и миллионами других детей. Он открывает глаза, смотрит в камеру, осторожно вылезает из койки, снимает ночную сорочку, и мы видим, что под ней он полностью одет. Достает из-под койки узелок и вылезает в окно.
Диафрагма закрывается, диафрагма открывается.
Пухленький сирота Моллой, теперь одетый как разносчик газет, пробирается в нью-йоркский театр, чтобы посмотреть отвратительную сексистскую комедию под названием «А она та еще штучка, ребят!» об испорченной молодой девушке (ее сыграла таинственная Люси Чалмерс), которая наследует винную фабрику, уходит в тяжелый запой, тем самым доводя фабрику до банкротства, тем самым доводя до запоя теперь уже безработных фабричных рабочих, одним из которых оказывается Гаврило Принцип, тем самым начиная Первую мировую. Моллой истерически хохочет. Это момент, когда он понимает, что его судьба – шоу-бизнес.
Похоже, у меня талант продавать обувь. Я пытаюсь проникнуть в женский отдел, потому что, конечно же, именно там, вероятней всего, столкнусь с Цай. Но «Заппос» запускает подразделение специальной обуви, и мой новый босс, Аллен Ключ (знаю!), хочет, чтобы я работал именно там.
– Ты очень творчески мыслишь, – размышляет он. – Нам в «Заппос» обычно не очень везет с кадрами вроде тебя. В новые подразделения требуются генераторы идей, а ты, по моим прикидкам, один из них. О нашем новом подразделении необходимо оповестить все еще не охваченные рынки. И ты, по моей гипотезе, именно тот, кто сумеет этого добиться, с твоими-то бесконечными идеями и творческой энергией, которая, по моему мнению, просто не имеет границ.
– Спасибо, Аллен, – говорю я.
Подразделение специальной обуви создали, чтобы продавать специальную обувь, конкретно – обувь специально для клоунов, обувь для увеличения роста, тапочки с мордочками животных и одиночную обувь для одноногих. Для «одноногих» я предлагаю создать сервис под названием «обувные приятели», чтобы одноногие покупатели находили в нашей базе данных других одноногих покупателей с похожими размером ноги и вкусом и вместе носили одну пару на двоих. Аллен говорит, что, возможно, я гений и что время покажет.
И, разумеется, вслед за этим моя коллега Генриетта тут же предлагает сервис «носочные приятели», который, прямо скажем, выглядит так же, как мой, только в профиль. Аллен хвалит ее за мою идею, и я объявляю войну. Предлагаю выпустить в продажу туфельки-лотосы для пожилых китаянок, прошедших бинтование ног. Генриетта говорит: а что, если продавать их фетишистам, которые любят связывать себе ноги. Опять – та же самая идея. На самом деле нам без разницы, зачем конкретно покупают туфельки-лотосы, объясняю я. И предлагаю выпустить в продажу цементные ботинки для наших покупателей-мафиози. Это шутка, чтобы разбавить напряженную атмосферу и продемонстрировать мое остроумие – куда лучше, чем у Генриетты. Все, кроме Генриетты, смеются. Я вижу, как она хмурит лоб, яростно шевелит извилинами, придумывает шутку. В итоге предлагает обувь для уток. Перепончатую. Шутка не заходит. Она сконфужена. Я предлагаю обувь для проституток. Ну, знаете, красные десятисантиметровые шпильки в блестках. Все снова смеются. Аллен хлопает себя по колену, затем меня, затем обходит стол по кругу и хлопает по колену всех присутствующих. Я взял шутку Генриетты и обратил в золото. Выжал лимонад из ее хрени. Внезапно даже думаю о том, чтобы попробовать себя на открытом микрофоне в каком-нибудь стендап-клубе в центре. Раньше я был ярым противником юмора, потому что считал, что комедия чаще всего приносит вред, ведь она высмеивает малоимущих, а в случае сатиры – и многоимущих. Но смех меня опьяняет.
Генриетта тем временем бесится. Ее глаза горят. Она, как гарпия, визжит, что после моей идеи насчет китайских старушек и шутки про проституток абсолютно очевидно, что я какой-то женоненавистник. Как феминист первой, второй и третьей волн, я возмущен. Вот что больше всего злит меня в женщинах: они думают, что могут безнаказанно клеветать на мужчин. Что ж, я оцениваю женщин по тем стандартам, на которые они сами стремятся претендовать. Именно так поступают настоящие феминисты. Есть только один способ ответственно ответить на мерзкие нападки Генриетты: я втопчу ее в грязь и оставлю умирать. И я мгновенно одну за другой выдаю сразу три серьезные идеи для специальной обуви: ретро-туфли для хипстеров, пинетки для собак и дизайнерские детские ботиночки с милыми названиями вроде «Агу-Гуччи», «Ив-Сен Пацан», «Ко-ко-ко Шанель». Бум. Бум. Бум. Тебе конец, Генриетта. Я – король этого департамента, а тебе конец. Аллен смотрит на меня почти с отцовской гордостью, хотя сам на тридцать лет младше меня и одевается как Фредди Бартоломью в «Маленьком лорде Фаунтлерое». От его взгляда по телу у меня бежит странная и приятная дрожь. Я почти забыл о Цай. Но, конечно, не совсем, и эта дрожь вновь напоминает о ней.
На автобусе по дороге обратно в город я занимаю на сиденье гораздо меньше места. Больше нет никаких сомнений: я уменьшаюсь. Хотя на этой стадии процесс проходит очень медленно. Но воротник стал свободнее, галстук – шире и в то же время нелепее. Нелепость галстука – на нем изображен мультяшный ребе и подпись «100% кошерный» – не связана с уменьшением, но заставляет усомниться в своих суждениях, которые тоже, кажется, сужаются. Еще уши стали слишком большими для головы. Я встревожен. Возможно, пора сдаться и принять любовь женщины из отдела кадров с родимым пятном на лице. Быть может, настанет время, когда и она меня не захочет.
Барассини, похоже, не очень рад меня видеть. Не спрашивает о работе. Просто шарится по кабинету и хлопает дверцами шкафчиков. Мне не терпится рассказать, как прошел день.
– Где мои чертовы очки? – говорит он.
Ненавижу, когда он такой. Как будто мы отдалились друг от друга. Он вообще меня еще люби…
Он щелкает моим переключателем и…
Я на съемочной площадке фильма «Идут два славных малых». Группа суетится, готовится отснять первый дубль первой сцены. Все еще обиженный на Барассини, я брожу по памяти и ворчу про себя. Он даже про галстук ничего не сказал. С тем же успехом можно быть невидимкой, как в этом фильме. Режиссер совещается с новой помощницей по сценарию (предыдущую убил Костелло). Мадд прогуливается в темноте, повторяет реплики, бормочет их под нос. Моллой смеется со ртом, набитым комично громоздким многоэтажным сэндвичем. Он флиртует с яркой девушкой в блестящем костюме танцовщицы.
– Говорю тебе, детка, вместе мы пели бы соловьями.
– О-о, Чик. Это так романтично.
– Ты ж понимаешь, что я про еблю сейчас, да?
– Чик! Ты ужасен!
Шлепает его по руке, но при этом смеется. И Моллой знает, что с ней все получится. Я задумываюсь, как сильно изменились времена и как нам всем повезло, кроме мужчин. Режиссер вызывает всех на места. Моллой откусывает сэндвич.
– Никуда не уходи, – говорит он девушке.
– Ни единым мускулом не пошевелю, Чик. Ну разве что попозже.
– О, детка. Мы с тобой так порезвимся.
Моллой вытирает рот рукавом и шагает в сторону декораций галантерейного магазина, где его уже ждет вошедший в образ Мадд. Режиссер дает команду световикам, и, когда они включают софиты, я смотрю на установку под потолком. Я хочу их предупредить, но не могу – ведь в этом мире я всего лишь бестелесный наблюдатель. Поэтому беспомощно жду неизбежной трагедии. Я мог бы отвернуться, но как единственный зритель фильма обязан смотреть. Я здесь, чтобы запомнить. Я здесь ради Инго. Режиссер говорит «камера», затем «мотор». Мадд и Моллой заходят в декорацию галантерейного магазина, мгновенно перевоплощаются в своих персонажей. Мадд – уверенный и сердитый, Моллой – неуклюжий и виноватый. К ним подходит владелец.
– Это вы новенькие? – спрашивает он.
– Да, – говорит Мадд. – Я Харгроув, а это мой помощник Масгрейв.
– Харгрейв и Масгроув.
– Нет, – говорит Моллой. – Харгроув и Масгрейв.
– Он так и сказал, – говорит Мадд.
– Я вполне уверен, что сказал «Харгрейв и Масгроув», – говорит хозяин, похожий на Вернона Дента, если бы Вернон Дент был марионеткой.
– Видишь? – говорит Моллой. – Опять сказал неправильно!
– Я вижу, что ты споришь с владельцем этого заведения, который проявил великодушие и нанял нас на выходные, – отвечает Мадд.
– Да ни с кем я не спорю. Я просто…
– Ну все, Масгроув, хватит, – говорит Мадд. – Мы тратим время этого джентльмена.
– Я Масгрейв! Ты Харгроув! – настаивает Моллой.
– Боюсь, пацан запутался, сэр, – объясняет Мадд. – Но, как бы то ни было, я его начальник, и я с ним поговорю, уж будьте уверены.
– Прекрасно, Харгрейв, – отвечает галантерейщик. – У меня сейчас деловой обед, поэтому я оставлю вас за главного.
– Можете смело обедать, сэр.
Галантерейщик уходит. Мадд начинает поправлять рубашки на вешалках. Довольно долго Моллой просто наблюдает. Наконец:
– Ты же Харгроув, так? – спрашивает Моллой.
– Ну конечно я Харгроув!
– Но сказал, что ты Харгрейв, – ноет Моллой.
– С начальством не спорят! Что с тобой не так?
– Значит, ты Харгроув?
– Да, я Харгроув! Теперь за работу!
– И что мне делать?
– Это наш первый день, ты должен произвести хорошее впечатление, – говорит Мадд.
– Хорошо, – говорит Моллой. – И как?
– Надо продать хотя бы десять рубашек.
Моллой озирается – магазин пуст. Он стоит, не понимая, что делать.
– Ну? – говорит Мадд.
– Что «ну»?
– Продавай рубашки! Шевелись!
– Тут никого нет!
– Это не моя проблема. Прояви инициативу.
– Инициативу. Хорошо.
Пока Мадд занимается бухгалтерскими книгами, Моллой с серьезным видом расхаживает между рядами с рубашками. Через какое-то время Мадд поднимает на него взгляд.
– Ну, как успехи?
– Стараюсь. Но у нас все еще нет посетителей, и, стало быть, никто ничего не купил.
– Не моя проблема.
Моллой кивает.
– Давай-давай, продавай рубашки.
Моллой чешет голову, думает, затем говорит Мадду:
– Эй, не хочешь купить десять рубашек?
– Зачем мне сразу десять рубашек?
– Я не знаю!
– И ты называешь себя продавцом!
– Я не называю себя продавцом.
– Может, в этом и проблема.
– Ну, я…
– Ну, ты что?
– Я не знаю.
– Прояви агрессию. Для продавца не существует слова «нет».
– Агрессию, значит?
– Ага. Покажи им, кто здесь главный.
– Кому показать?
– Покупателям! Заставь их поверить в то, что им нужны рубашки.
– Ты ведь понимаешь, что тут никого, кроме нас с тобой?
– И кто в этом виноват?
– Я?
– Именно! Иди на улицу и найди покупателей!
Моллой в ярости выходит и хлопает дверью, и, как по сигналу, на сцену падает осветительная установка. Несколько софитов грохают об пол со взрывом осколков и искр. Один софит разбивает часы на витрине. Пара падает на горы одежды на столах. Самый большой с болезненным и комичным звуком «шмяк» обрушивается на голову Моллоя. Пару мгновений Моллой ходит по магазину как ни в чем не бывало – кровь брызжет из раны в черепе, – затем падает на пол. Визжит новая помощница по сценарию. Подбегают техники, чтобы оказать Моллою помощь. Кто-то кричит: «Он мертв!» Визжит вторая девушка. Затем третья. Затем визжит гример.
Мадд – целый и невредимый – падает на колени рядом с Моллоем и рыдает.
Склейка, белая больничная палата, Моллой в постели без сознания, голова в бинтах. Мадд меряет палату шагами. Жена Мадда, Мари, курит и мрачно смотрит в окно. Жена Моллоя, Патти, сидит рядом с кроватью, держит мужа за руку и нежно с ним разговаривает. Как же я мечтаю о женщине, которая говорила бы со мной так же, смотрела бы на меня так же – с такой же любовью и нежностью во взгляде. Будь это возможно, я бы с радостью снова впал в медикаментозную кому. Она говорит ни о чем, о ежедневных пустяках, но ее забота, ее тревога, любовь в голосе насмехаются над моим одиночеством. Я вспоминаю Цай – и она тут как тут, в сцене, как призрак. Разумеется, ее не было в фильме, но теперь есть. Я улыбаюсь ей, но она смотрит сквозь меня. Не видит или просто ведет себя как типичная Цай? Я снова концентрируюсь на сцене. Патти продолжает говорить с Моллоем.
– Ой, а еще вчера я встретила Кэрол. Она просила передать привет и сказала, что попытается навестить тебя на выходных. Хэнк тоже собирался приехать. Она показывала, как они устроили кухонный уголок, и там так уютно, Чик. Я подумала, мы могли бы сделать что-то в этом роде. Помнишь, на прошлой неделе я показывала тебе ткань? Ситец с узором в виде вишен? Я подумала, что он композиционно свяжет красную кожу и те солонку с перечницей, которые нам мама подарила. Ну да неважно, а еще я решила сама сшить шторы. Нужно чем-то занять ум. И руки! Ох! Я забыла у тебя спросить, ты не против, если в этом году мы снова пожертвуем немного денег Американской ассоциации диабетиков? Звонила Марджи, и ты же знаешь, как плохи дела у ее прекрасного племянника Мартина, поэтому она спрашивала, не хотим ли мы внести свой небольшой вклад. Ей было неловко спрашивать, она ведь знает, что у нас сейчас творится в жизни. Но у него обострение диабета, он очень болен. Кажется, она сказала, что его накачивают гелием, чтобы облегчить симптомы, и он даже немножко парит над кроватью. Кажется, так она сказала. А может, и не гелием, но точно что-то научное. Она говорит, всякое вспомоществование пригодится. И в итоге, конечно, все сложится. Хотя из-за гелия врачи не могут ставить ему уколы. Иначе он просто будет летать по комнате, рикошетить от стен и…
Я больше не могу слушать монолог Патти, поэтому ухожу. И удивительно, но я могу уйти, могу свободно передвигаться по миру фильма. В больничном коридоре тихо и мрачно, стены выложены прекрасной глазурованной бледно-желтой плиткой (цвет, вероятно, Pantone 607С): когда-то этот цвет считали успокаивающим, но для современного глаза он выглядит скорее зловеще. Медсестра в белом толкает мимо дребезжащую тележку. Я заглядываю в палаты. Внимание к деталям просто ошеломляет. И все ради персонажей, которых автор не собирался показывать зрителю. Как же такое возможно – что я гуляю по части мира, не показанной в первоначальном фильме? Я размышляю над словами, которые Хемингуэй однажды сказал о своем рассказе «Не в сезон»:
«Я опустил настоящий конец, заключавшийся в том, что старик повесился. Я опустил его согласно своей новой теории: можно опускать что угодно при условии, если ты знаешь, что опускаешь, тогда это лишь укрепляет сюжет и читатель чувствует, что за написанным есть что-то еще не раскрытое»[80].
Я думаю, это очень глубокая мысль, и одновременно думаю, что писателю уровня Хемингуэя неприлично использовать слово «опустить» четыре раза в двух соседних предложениях.
В одной палате медсестра бреет старого афроамериканца со впалыми глазами и щеками. В другой – молодая азиатка, страдающая от ожирения, на ее массивных, мясистых голых руках – нездоровая красная сыпь; еще одна женщина, возможно, латиноамериканца, истощена какой-то ужасной болезнью. То, что тщательно и кропотливо анимированная боль всех этих марионеток не предназначена для глаз зрителей – как и боль многих из нас, – наполняет все происходящее ошеломляющим величием. Я хочу оплакать их, но не могу, ведь я не из их мира. Здесь у меня нет тела. И нет слез, хотя сам я – огромный невидимый глаз.
Погодите. Я что-то вспоминаю. Разговор с Инго однажды вечером, во время перерыва на ужин из рамена и восстановленного сгущенного молока.
– Большинство из нас – невидимки, – сказал он. – Никто не записывает наши жизни. Когда мы умираем, то вскоре как будто и вовсе не жили. Но мы имеем значение, ведь без нас мир не функционирует. У нас есть работа. Мы поддерживаем экономику. Мы заботимся о стариках и детях. Мы проявляем доброту. Мы убиваем. Наше существование – существование всех незримых людей – необходимо признать, но дилемма в том, что стоит нас признать, как мы перестаем быть незримыми. Эти твои братья Дарденны, Де Сики, Сатьяджиты Раи – уважаемые, талантливые режиссеры, приличные и, полагаю, неравнодушные, но в своем творчестве они заблуждаются. Как только Незримый становится зримым, он больше не Незримый. Они поддерживали вымысел. Я бился над этой загадкой и решил ее, построив и оживив целый мир за пределами объектива камеры. Эти персонажи существуют и анимированы так же тщательно, как и те, кого мы видим в фильме. Просто они всегда не на виду.
Эти несчастные в больнице – их он имел в виду? Печальные, больные, невидимые люди, которых никогда не замечают, когда проходят по коридорам? Я пытаюсь заглянуть к еще одному незримому пациенту, но уже лишился этой способности, и меня словно на резинке отбрасывает обратно в палату Моллоя. Мари все еще курит и смотрит в окно. Мадд все еще меряет комнату шагами. Патти все еще держит Моллоя за руку и продолжает щебетать:
– Ой, а еще я вчера говорила с мамой. Она очень хочет приехать, но дороги в Нью-Джерси закрыты из-за урагана. Говорят, на данный момент уже выпало шестьдесят сантиметров осадков. Она вне себя и обещает сесть на поезд, как только сможет. А пока передает, что любит тебя сильно-сильно. А еще я читаю совершенно восхитительную книгу и хочу рассказать о ней. Может, даже почитаю тебе вслух. Она не из тех, что ты обычно читаешь, – любовный роман, – но, думаю, тебе понравится. Чик, в ней очень реалистичные персонажи! А еще она раскрывает многие социальные проблемы современности. Еврей и обычная женщина влюбляются друг в друга и вынуждены мириться с тем, что многие не рады отношениям женщины и еврея. Автор – женщина, но в данном случае думаю, что это не плохо. Там нет ничего вычурного или фривольного. И я бы с радостью начала с начала, чтобы ты не запутался. Она у меня с собой, дорогой. Я начну, и если тебе понравится, то прочту ее целиком!
– Время вышло, – говорит голос через больничную систему оповещения. – У меня курильщик на пять часов.
Затем – щелчок пальцами, и я просыпаюсь.
Глава 36
Подозреваю, Генриетта замышляет меня убить. Не могу сказать, что осуждаю ее. Весь отдел от меня в восторге, и, хотя у меня куча других забот – полностью вспомнить фильм Инго, написать о нем книгу, опубликовать, затем я планирую снять ремейк с живыми актерами, – у Генриетты больше ничего нет. Я слышал, как она призналась коллеге в женском туалете, – я прятался в кабинке, – что мечтала работать в обувной индустрии с тех пор, как была метр с кепкой и в ботинках. Прям так и сказала: «Метр с кепкой и в ботинках». Я был поражен. Я же об этой работе вообще впервые подумал, когда мастурбировал, воображая, будто я консультант в обувном и помогаю Цай надеть красные туфли «Мэри Джейн», которые ей немного жмут. Бог ты мой. Цай! Так закрутился из-за работы в новом подразделении, что чуть не забыл, зачем вообще сюда устроился. Генриетта с подругой так долго не уходят, что я уже почти готов закричать и выскочить из кабинки. Но не выскакиваю. У меня всё под контролем.
Пока сижу в кабинке, в оставленной кем-то газете читаю статью о зверском убийстве какого-то бедняги в каком-то районе; не могу вспомнить в каком. Душераздирающая история, сложно представить, как вообще жить после того, как прочтешь про такое. Но жить как-то надо, правда? Возможно, стоит жить ради него, ради жестоко убитого бедняги. Ради такого вот человека, у кого, наверное, была семья, или, может, он собирался семью завести. Что за убийца не станет учитывать последствия зверского убийства для семьи убитого – или потенциальной семьи? Разрушение вселенной подобным ужасным поступком непостижимо, и все же нужно прилагать все усилия, дабы его постичь. Это наш долг перед убитым беднягой. Это одновременно и самое малое, и самое большое, что мы можем сделать.
По пути к Барассини меня завораживает, как шуршит анимированный мех в эпизоде, в котором проходящий мимо меня пацан выгуливает собаку. По-настоящему лавкрафтовский звук. Уверен, он будет преследовать меня в кошмарах. Так развенчана мысль, что в этом мире возможна истинная тишина. Мастера дзена ошибаются.
В больнице я снова наблюдаю, как Мари курит и смотрит в окно. Снимает крошку табака с языка. Патти читает книгу Моллою в коме.
– «Уймись, душа, уймись. Твоим оружьем хрупким / Глухонемой стены вовек не прошибешь…»[81] Ой, Чик, это не авторский текст. Тут надо уточнить. Это начало, перед тем как будет сама книга. Как же… как же она называется? Цитата перед началом книги?
– Эпиграф, – говорит Мэри.
– Эпиграф! Точно! Эпиграф… А. Э. Хаусмена. – Патти прочищает горло. – «Она тебя сильней. Что, если ты, голубка, / Немного стойкости у мысли позаймешь? / Подумай: прежде, там, в бездонности колодца / Ты вечность проспала, не зная ничего / О злобе человечьей. Что ж тебе неймется / В короткие часы сознанья твоего? / Теперь – с чего бы вдруг? – шатаюсь я по свету / И ясный воздух пью и радуюсь ему. / Уймись душа, уймись. Недолго длится это, / Перетерпи чуть-чуть и прянь обратно в тьму. / Болеет целый мир со времени Творенья, / Все чувства ни к чему. Испытаны давно / Страх, ужас, ненависть, презренье, возмущенье. / Зачем поднялся я? Когда вернусь на дно?[82] – А. Э. Хаусмен». Ох, какое грустное стихотворение! Может быть, особенно сейчас! В смысле оно не совсем про кому, но может вызвать плохие ассоциации. Прости меня, Чик. Наверное, лучше почитать что-нибудь про то, как хорошо просыпаться! Не знаю. Могу спуститься в библиотеку и спросить, нет ли у них книг о пробуждениях.
– Мне кажется, это хорошая книга, – говорит Мари. – Мне кажется, тебе лучше читать ее. Когда-то я встречалась с евреем.
– Правда? – спрашивает Мадд.
– В старших классах, ага. Он отлично целовался. Айра Как-то-там. Может быть, Миллман. Что-то в этом роде.
– Надо же, – говорит Мадд.
– То есть мне продолжать? – спрашивает Патти.
– Да, – говорит Мари. – Думаю, ты должна продолжать.
– Конечно, – добавляет Мадд. – Давайте-ка послушаем про Миллмана, еврея, который восхитительно целовался.
– «Один из самых частых вопросов, которые ей задавали, – начинает Патти, – был о том, где и как они познакомились, ведь Марк Рейзер был евреем…»[83]
Тут я их покидаю. Этот роман (ужасный!) я читал уже трижды и дважды – неэкранизированный сценарий по нему за авторством Ринга Ларднера. (Ларднер был графоманом. Фильм M*A*S*H спасен благодаря хирургической работе Олтмена над диалогами.) В фильме Инго Патти действительно читает Моллою весь роман целиком. Мы смотрим это в реальном времени, в течение нескольких недель. Патти читает с выражением, пока Мари безостановочно курит и несчастно смотрит в окно. Мы представляем себе, как она вспоминает своего еврейского бойфренда, и более того, в фильме есть момент, когда она почти наверняка чуть слышно бормочет под нос: «Мазлтов, жидовская ты морда, мазлтов». Мадд выходит из палаты и возвращается с бумажными стаканчиками с кофе и завернутыми в вощеную бумагу сэндвичами.
Жизнь Моллоя поддерживают благодаря питательному зонду, он теряет вес. Ни у кого в палате особо нет аппетита.
Я выхожу на улицу и оказываюсь в Лос-Анджелесе середины сороковых. Машины, пешеходы, здания. Интересно, насколько город бесконечен? Или Инго построил его, уже зная, как далеко я зайду и куда буду смотреть? Я смотрю вверх, направо, налево. Быстро верчу головой, надеясь застать киноляпы, но их нет. Молодая парочка заскакивает в кинотеатр, где показывают фильм «Эбботт и Костелло встречают Робота-убийцу из „Призрачных мурашек“». Иду следом. Это не настоящий фильм. В этом я уверен. Как завзятый эбботтикостеллофил, я тесно знаком со всей их фильмографией. Возможно, Инго их подкалывает. Кажется, у него правда к ним какие-то претензии. Меня специально завели в этот кинотеатр? Кажется, я сам принял решение, но наверняка не узнать. Я хотел зайти, но почему? Возможно, это манипуляция, специально загорелись какие-то синапсы, словно посадочная полоса Павлова. Возможно, это и есть теория растущего блока вселенной в действии, которую я хоть и с немалым отчаянием, но поддерживаю. Возможно, Инго настолько хороший режиссер, что может завести меня куда пожелает. В данном случае я иду на фильм внутри его фильма. Стараюсь держаться поближе к парочке, потому что не уверен, что в своем состоянии бестелесного невидимого глаза смогу сам открыть дверь. А может, мне и не нужно? Может, я могу проходить сквозь стены? Как бы то ни было, я заинтригован этой парой и следую за ними по сложной траектории, напоминающей тщательно поставленный длинный кадр с проездом из фильма Мартина Скорсезо. Я горжусь этим планом – пролетаю мимо киоска со сладостями, петляю сквозь толпу болтающих зевак и мимо миловидных билетерш в форме, в кинозал, по проходу, а затем по ряду, пока пара пробирается к двум пустым местам ближе к середине. Когда они садятся, я застываю у них за спинами и аккуратно оставляю их головы и плечи в нижней трети кадра, пока сам фокусируюсь на экране. Фильм уже в самом разгаре. На экране гигантский робот-убийца гонится за Костелло на кукурузном поле.
– Э-б-б-б-б-б-бот-т-т-т-т-т-т-т-т-т! Эй, Эб-б-б-б-б-б-бот-т-т-т-т-т-т-т-т-т-т-т! – орет Костелло.
Ничего смешнее зрители в жизни не видели. Робот хватает Костелло и топчет в кровавое месиво. Костелло стонет в пронзительной агонии. Это его знаменитый смешной «панический» голос, только в этот раз не смешно. Зрители замолкают.
– Ой, чего ты как маленький, – ворчит, догоняя, Эбботт.
Эта реплика, кажется, ободряет зрителей, и мужчина в пятом ряду кричит: «Как маленький!» – и вновь зал взрывается хохотом.
– Как маленький! – скандируют все в унисон. Я замечаю, что истерически смеюсь вместе со всеми, совсем как беззубые каторжники в финале «Странствий Салливана», но беззвучно, ведь в этом мире меня не существует. Здесь я могу безнаказанно смеяться над болью других, ведь я всего лишь глаз.
Свою презентацию собачьих пинеток Генриетта начинает с неуместной цитаты из Дебекки Демаркус:
Наш флогистон предназначен для того, чтобы сбежать, рассеяться, разоблачить, что мы прах и мы были прахом всегда. И это флогистон вводил нас в заблуждение, внушал веру в то, что мы можем быть личностями, а не горстками безымянного праха, какими всегда являлись. Это толкает нас на чудовищные акты насилия и жестокости.
– Ты цитируешь Демаркус только потому, что я цитировал ее на своей презентации, – говорю я. – Сомневаюсь, что ты вообще знаешь, что такое «флогистон».
– Это вещество, которое, как раньше полагали химики, высвобождается при горении тел. Придурок.
– Флогистон существует. Это знала Демаркус и знаю я. Придура.
– Современная наука считает иначе. Мудила.
– Она может считать все что хочет. И это не отменит того факта, что, когда наступит конец света, ты красиво сгоришь.
– Аллен, Б. мне угрожает.
– Ничего подобного, – говорю я. – У меня нет власти над концом света.
– Рассказывай, что видишь, – требует Барассини.
– Исхудалого человека. Солидного. Внимательного. Сломленного. Я не помню его предысторию. Я не знаю, как его зовут и есть ли у него вообще имя. Он метеоролог.
– Мета-хронолог?
– Да.
– Интересно. Странно. Продолжай.
– Это примерно пятидесятые. Он сидит за столом и делает заметки в блокноте, в голове у меня звучит его закадровый голос: «Если для каждого действия есть равное противодействие и если все действия полностью предсказуемы, не подлежит сомнению, что, если собрать все данные об одном-единственном моменте во времени и пространстве, станет возможным точно предсказать следующий момент, и далее – следующий, и так до бесконечности. Более того, тем же самым методом можно вычислить момент, предшествующий точке отсчета, и так далее, поскольку физика не признаёт, что у времени есть направление. Главное – собрать все доступные данные, что может быть осуществимо в небольшой и контролируемой среде. В более широком масштабе подобный метод когда-нибудь может стать большим благом в деле предсказания погоды. Потребуются настолько сложные и мощные электронно-вычислительные машины, что их вряд ли изобретут на моем веку».
Конечно, с точки зрения науки это бессмыслица, – хотя Инго явно был знаком с бредовыми предсказаниями Льюиса Фрая Ричардсона – метеоролога / идеалиста-пацифиста / дяди Ральфа Ричардсона, – но для чего еще нужна приостановка неверия, если не для кино? Метеоролог помещает горшок с филодендроном в миниатюрную стеклянную аэродинамическую трубу. Проводит измерения, делает заметки, включает камеру с 16-мм пленкой, закрывает ведущий в трубу люк, поправляет настройки и запускает трубу. Вместе с камерой они наблюдают, как листья и стебель растения мотаются туда-сюда на ветру. Проходит где-то пятнадцать секунд, один лист срывается и, кружась, летит по трубе, бьется в дальнюю стенку и падает на пол. Метеоролог выключает камеру; затем в киношной монтажной нарезке делает вычисления на доске: математические уравнения наползают на графики, по экрану летят календарные листы и листья филодендрона, метеоролог спит прямо за столом, ест китайскую еду из картонных коробочек, раздосадованно стучит кулаком. Проходят недели. У него растет борода. Он рисует на миллиметровой бумаге точную копию растения – видимо, на основе уравнений из своей тетрадки с расчетами. Перерисовывает. Перерисовывает. Перерисовывает. Перерисовывает. Перерисовывает. По экрану снова летят календарные листы; борода становится длиннее. Монтажная нарезка заканчивается, метеоролог, уже измотанный, сидит в кабинете с потушенным светом за двумя проекторами, направленными на два небольших портативных экрана. Одновременно их включает.
– Что они показывают? – спрашивает голос.
На правом экране – филодендрон в аэродинамической трубе, лист срывается и бьется в дальнюю стенку. На левом – абсолютно то же самое, только это нарисованный от руки мультфильм. Обе пленки закольцованы, метеоролог пересматривает их снова и снова.
Переход – и вот он пишет в своем блокноте: «Сработало! Имея лишь исходные данные, я мог с высокой точностью предсказать будущие события. То, что на это потребовалось целых пять недель, – лишь небольшое затруднение, которое в конце концов будет исправлено, стоит в продаже появиться вычислительным машинам умудреннее моего слишком человеческого и склонного к ошибкам мозга».




























