сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
– А нашего, Сенька, слышь, бомбой. Каждый день на столе прокламация: жди, мол, для себя бомбы, скоро рвать будем. И помяни моё слово: не иначе, как разорвут его. Да. Я тоже думаю так.
20 апреля.
Вчера, наконец, я встретил Елену. Я не думал о ней, я почти забыл, что она здесь, в Москве. Я шёл по Петровке и вдруг услыхал чей-то зов. Я обернулся. Передо мной была Елена. Я увидел её громадные серые глаза, пряди её чёрных волос. Я иду с нею рядом. Она с улыбкой говорит:
– Вы забыли меня.
Нам в лицо бьёт сноп яркого вечернего солнца. В его лучах тонет улица, золотом горит мостовая. Я краснею, как мак. Я говорю:
– Нет. Я не забыл.
Она берёт меня под руку и говорит тихо:
– Вы надолго?
– Не знаю.
– Что вы здесь делаете?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
Она вспыхивает густым румянцем.
– А я знаю. Я вам скажу.
– Скажите.
– Вы охотитесь? Да?
– Может быть.
– И вас наверное повесят.
– Может быть.
Вечерний луч догорел. На улице прохладно и серо. Я хочу ей много сказать. Но я забыл все слова. Я говорю только:
– Почему вы в Москве?
– Муж служит.
– Муж?
Я вспоминаю вдруг про этого мужа. Я ведь встретил его. Да, конечно, у ней есть муж.
– Прощайте, – говорю я, неловко протягивая ей руку.
– Вы спешите?
– Да, я спешу.
– Останьтесь.
Я смотрю ей в глаза. Они сияют любовью. Но я опять вспоминаю: муж.
– До свиданья.
Ночью темно и пусто в Москве. Я иду в Тиволи. Гремит оркестр, бесстыдно смеются женщины. Я один.
25 апреля. Петербург.
Генерал-губернатор уехал в Петербург. Я поехал за ним: быть может, здесь его легче убить. Я радостно встречаю Неву, сияющий купол Исаакия. Весна хороша в Петербурге. Она целомудренно-ясная. Как девушка шестнадцати лет. Генерал-губернатор едет к царю, в Петергоф. Я в том же поезде, в вагоне первого класса. Входит нарядно одетая дама. Она роняет платок. Я подаю его ей.
– Вы едете в Петергоф? – говорит она по-французски.
– Да, в Петергоф.
– Вы не русский? – всматривается она в меня.
– Я англичанин.
– Англичанин? Как ваше имя? Я знаю, как ваше имя. Я колеблюсь минуту. Потом вынимаю карточку. Джордж О'Бриен, инженер, Лондон-Москва.
– Инженер… Как я рада… приезжайте ко мне. Я буду вас ждать.
В Петергофе я снова встречаю её. На вокзале в буфете она пьёт чай с каким-то евреем. Он очень похож на шпиона. Я подхожу к ней. Я говорю:
– Я счастлив встретиться снова.
Она смеётся. Мы гуляем с ней по платформе. Платформа разделена надвое рядами жандармов. Я спрашиваю:
– Зачем здесь так много жандармов?
– Вы не знаете? Готовится покушение на московского генерал-губернатора. Он теперь в Петергофе, поедет с этим же поездом. О, эти негодные анархисты…
– Покушение? На генерал-губернатора?
– Ха-ха-ха… Он не знает… Не играйте комедии…
В вагоне кондуктор отбирает билеты. Она подаёт ему серый конверт. Я читаю внизу печатным курсивом: Петергофское Жандармское Управление.
– У вас, вероятно, сезонный билет? – спрашиваю я её.
Она густо краснеет.
– Нет, это так… Ничего… Это подарок… Ах, как я рада познакомиться с вами… Я так люблю англичан…
Свисток. Петербургский вокзал. Я кланяюсь ей и украдкой иду за ней следом. Она входит в жандармскую комнату.
– Шпионка, – говорю я себе.
В гостинице я решаю: или за мной следят, и тогда я, конечно, погиб, или эта встреча – случайность, скучное совпадение. Я хочу знать всю правду. Я хочу проверить судьбу. Я надеваю цилиндр. Беру лихача. Звоню по адресу, у подъезда.
– Барышня дома?
– Пожалуйте.
Комната – бонбоньерка. В углу букет чайных роз: цветочное подношение. На столах и на стенах портреты хозяйки. Во всех видах и позах.
– Ах, вы пришли… Как это мило… Садитесь.
Мы опять говорим по-французски. Я курю сигару, держу на коленях цилиндр.
– Вы живёте в Москве?
– Да, в Москве.
– Нравятся вам русские дамы? Лучшие дамы в мире.
В двери стучат.
– Войдите.
Входят два господина, очень чёрных, очень усатых. Не то шулера, не то сутенёры. Мы жмём руки друг другу. Все трое отходят к окну.
– Это кто? – слышу я шёпот.
– Это? Ах, это инженер-англичанин, богатый. Ты говори, не стесняйся: он по-русски ни слова.
Я встаю.
– Жалею, что должен уйти. Честь имею вам кланяться.
Снова жму руки. А на улице смех: слава Богу, я – англичанин.
26 апреля. Петербург.
Генерал-губернатор едет обратно в Москву. Я брожу по Петербургу без цели.
Вечереет. Над Невой пурпур зари. Чёткий шпиц крепости пронзает небо.
У крепостных дубовых ворот трехцветная будка: символ нашего рабства. За белой стеной тёмная пасть коридора. По каменным плитам эхо шагов. В камерах мрак, решётка окон. Ночью трепетный бой курантов. Великая скорбь на всю землю. Многие из моих друзей повешены здесь.
Многие ещё будут повешены.
Я вижу низкие бастионы, серые стены. Мало сил отметить, мало сил разбить камень о камень. Но ведь день великого гнева придёт…
Кто устоит в этот день?
28 апреля
В парке ещё светло. Липы голые, но орешник уже оделся листвой. В зелёных кустах поют птицы. Елена рвёт, нагибаясь, цветы. Оборачивается ко мне и смеётся:
– Как хорошо… Неправда ли, как сегодня радостно и светло? Да, мне радостно и светло. Я смотрю ей в глаза и мне хочется сказать, что в ней радость и что она, – яркий свет.
Я тоже невольно смеюсь.
– Как давно я не видела вас… Где вы были, где жили, что видели, что узнали?… Что вы думали обо мне?
И, не ожидая ответа, краснеет.
– Я так боялась за вас.
Я не запомню такого утра. Цветут ландыши, пахнет весной. В небе тают перистые облака, догоняя друг друга. В моей душе опять радость: она за меня боялась.
– Знаете, я живу и не замечаю жизни. Вот я смотрю на вас и мне кажется, вы – не вы, а кто-то чужой и всё-таки милый. Да, ведь вы мне чужой… Разве я знаю вас? Разве вы знаете меня? И не надо… Ничего не надо нам знать. Ведь нам и так хорошо?… Не правда ли, хорошо?
И, помолчав, говорит с улыбкой:
– Нет, скажите же мне, что вы делали, чем вы жили?
– Вы ведь знаете, чем я живу.
Она опускает глаза.
– Так правда… террором?
– Террором.
По её лицу пробегает тень. Она взяла меня за руку и молчит.
– Слушайте, – говорит она наконец, – я ничего в этом не понимаю. Но, скажите, зачем убивать… Зачем? Вот смотрите, как здесь хорошо: расцветает весна, поют птицы. А вы думаете о чём? Живёте чем?… Смертью?… Милый, зачем?
Я хочу ей сказать, что кровь очищает кровь, что мы убиваем против желания, что террор нужен для революции, а революция нужна для народа. Но почему-то я не могу сказать этих слов. Я знаю, что это только слова для неё и что она меня не поймёт. А она настойчиво повторяет:
– Милый, зачем?
На деревьях роса. Заденешь ветку плечом, – брызнет дождь разноцветных капель. Я молчу.
– Не лучше ли жить, попросту жить?… Или я не поняла вас? Или так нужно… Нет, нет, – отвечает она себе, – так не нужно, не может быть нужно…
И я робко спрашиваю, как мальчик:
– Что же нужно, Елена?
– Вы спрашиваете меня? Вы?… Разве я знаю? Разве я могу знать? Ничего, ничего я не знаю… Да и знать не хочу… А сегодня нам хорошо… И не надо думать о смерти… Не надо…
Вот она опять рвёт со смехом цветы, а я думаю, – скоро я снова буду один и её детский смех зазвучит не для меня, – для другого. Кровь бросается мне в лицо. Я говорю едва слышно:
– Елена.
– Что, милый?
– Вы спрашиваете меня, что я делал?… Я… я помнил о вас.
– Помнили обо мне?
– Да… вы ведь видите: я вас люблю…
Она опускает глаза.
– Не говорите мне так.
– Почему? Боже мой… Не говорите. Прощайте.
Она быстро уходит. И долго ещё между белых берёз мелькает её чёрное платье.
29 апреля.
Я написал Елене письмо:
«Мне кажется, что я не видел вас долгие годы. Каждый час и каждую минуту я чувствую, что вас нет со мной. Днём и ночью, всегда и везде, – вот я вижу ваши сияющие глаза. Я верю в любовь, в своё право любить. В глубине моего сердца, на самом его дне, живёт спокойная уверенность, предчувствие будущего. Так должно быть. Так будет. Я люблю вас и я счастлив. Будьте же счастливы любовью и вы».
Я получил короткий ответ:
«Завтра в Сокольниках, в шесть часов».
30 апреля.
Елена мне говорит:
– Я рада, я счастлива, что вы со мною… Но не говорите мне о любви.
Я молчу.
– Нет, обещайте: не говорите мне о любви… И не печальтесь, не думайте ни о чём.
– Я думал о вас.
– Обо мне?… Не думайте обо мне…
– Почему?
И я сам тотчас же отвечаю:
– Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно, простите… Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей. Для добродетельных жён есть только домашний покой, чистые комнаты сердца. Простите.
– Как вам не стыдно?
– Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и подвенечного платья, законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.
– Молчите.
Несколько минут мы молча идём по узкой дорожке парка. На её лице ещё гнев.
– Слушайте, – поворачивается она ко мне, – неужели для вас есть закон?
– Не для меня, а для вас.
– Нет… А вот вы… Вы живёте кровью. Пусть это нужно, но вы… зачем вы живёте кровью?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
– Слушайте, ведь это закон… Вы сказали себе: так нужно. Я говорю, помолчав:
– Нет. Я сказал: я хочу.
– Вы так хотите? Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза.
– Вы так хотите?
– Ну да. Вдруг она мягко кладёт мне руки на плечи.
– Милый, милый мой Жорж.
И быстро, гибким движеньем целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я открываю глаза: её уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?
1 мая.
Сегодня первое мая, – праздник рабочих. Я люблю этот день. В нём много света и радости. Но именно сегодня я бы охотно убил генерал-губернатора.
Он стал осторожен. Он прячется во дворце и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.
Я узнал: 14-го, в день коронации, он поедет в театр. Мы запрём Кремлёвские ворота. Ваня станет у Спасских, Фёдор у Троицких, Генрих у Боровичьих. И здесь будет наше терпение.
Я радуюсь заранее победе. Я вижу кровь на мундире. Вижу тёмные своды церкви, зажжённые свечи. Слышу пение молитв, душный ладан кадила. Я хочу ему смерти.
Я хочу ему «огня и озера огненного».
2 мая.
Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном: в моём желании убить. Каждый день я зорко смотрю: нет ли за мой шпионов. Я боюсь, что мы посеем, но не пожнём, что нас арестуют. Но я не сдамся живым.
Я живу теперь в гостинице «Бристоль». Вчера принесли мне мой паспорт. Принёс из участка сыщик. Он топчется на пороге и говорит:
– Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого изволите быть вероисповедания?
Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:
– Как?
– Какого исповедания-с? Веры какой-с?
Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Ландсдоуна:… «We, Henry Charles Keith Perry Fitz Maurice Marquess of Landsdown, Earl Wy combe» и т. д. Я не умею читать по-английски. Я произношу буквы подряд. Сыщик внимательно слушает.
– Понял?
– Так точно.
– Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?
– Так точно. Я стою спиной к нему, смотрю в окно. Я говорю очень громко:
– А теперь, – пошёл вон. Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?
6 мая.
Мы встретились в Кунцеве, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Фёдор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки. Я говорю:
– Четырнадцатого генерал-губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто бросит первую бомбу?
Генрих волнуется:
– Первое место мне. У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб.
Я вопросительно смотрю на него. Генрих повторяет:
– Непременно мне, непременно.
Ваня ласково улыбается:
– Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место.
Фёдор равнодушно пыхтит папиросой. Я спрашиваю:
– Фёдор, а ты?
– Что ж , я всегда готов.
Тогда я говорю:
– Генерал-губернатор вероятно поедет через Спасскую башню. Ваня станет у Спасской, у Троицкой Фёдор, Генрих у Боровичьей. Ваня бросит первую бомбу. Все молчат.
По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.
– Слушай, – говорит Ваня, – я вот о чём думал. Ведь легко ошибиться. Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, – не всегда попадёшь. Попадёшь, например, в заднее колесо, – ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как Рысаков.
Генрих волнуется:
– Да, да… Как же быть?
Фёдор внимательно слушает. Ваня говорит:
– Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.
– Ну?
– Ну, наверное взорвёт карету и лошадей.
– И тебя тоже взорвёт.
– И меня.
Фёдор с презрением пожимает плечами.
– Не надо этого ничего. И так убьём. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.
Я смотрю на них. Фёдор навзничь лежит на траве и солнце жжёт его смуглые щёки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смотрел вдаль. Генрих ходит взад и вперёд и порывисто курит. Над нами синее небо. Я говорю:
– Я скажу, когда продавать пролётки. Фёдор оденется офицером, ты, Ваня, – швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддёвке.
Фёдор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеётся:
– Я, говоришь, его благородием… Ловко… Значит, без пяти минут барин.
Ваня говорит:
– Жоржик, нужно ещё о снарядах подумать.
Я встаю.
– Будь спокоен. Всё помню.
Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.
– Жорж:.
– Ну что?
– Жорж:… Как же это… Как же Ваня пойдёт?
– Так и пойдёт.
– Значит, погибнет?
– Погибнет.
Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.
– Я этого не могу, – говорит он глухо.
– Чего не могу?
– Да этого… чтобы он шёл…
Он останавливается. Он говорит быстро:
– Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?
– Конечно, повесят.
– Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрёт? Пусть лучше повесят меня.
– И вас, Генрих, повесят.
– Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет…
Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:
– Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад, в университет.
Он молчит. Я беру его под руку.
– Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.
Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.
– Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:
– И подождите ещё: suum quique.
7 мая.
Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.
– Скоро, Жоржик? – спрашивает она.
– Скоро.
– Когда?
– Четырнадцатого, в коронацию.
Она кутается в тёплый платок. Видны только её голубые глаза.
– Кто первый?
– Ваня.
– Ваня?
– Да, Ваня.
Мне неприятны её большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щёк. Я отворачиваюсь. Она говорит:
– Когда готовить снаряды?
– Подожди. Я скажу.
Она долго курит. Потом встаёт и молча ходит по комнате. Я смотрю на её волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог её целовать? Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:
– Ведь ты веришь в удачу?
– Конечно.
Она вздыхает:
– Дай Бог.
– А ты, Эрна, не веришь?
– Нет, верю.
Я говорю:
– Если не веришь, – уйди.
– Что ты, Жоржик, милый. Я верю.
Я повторяю:
– Уйди.
– Жорж, что с тобою?
– Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.
Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слёз.
– Жоржик.
– Что, Эрна?
– Нет. Ничего.
– Ну так прощай. Я устал.
В дверях она шепчет грустно:
– Милый, прощай.
Её плечи опущены. Губы дрожат. Мне её жаль.
8 мая.
Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чём же моё преступление, если я целую Елену? В чём вина, если я не хочу больше Эрны. Я спрашиваю себя. Я не нахожу ответа.
Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы Эрну, не искал бы Елену. Но в чём мой закон?
Говорят ещё, – нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: «Я взглянул, и вот конь бледный и на нём всадник, которому имя смерть». Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть – не закон.
9 мая.
Фёдор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет. Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у него увереннее и твёрже.
Мы сидим с ним в Сокольниках, на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки. Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Фёдору честь. Он говорит:
– Слышь, как по-твоему, сколько плочено вот за этот костюм?