355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Савинков » Конь бледный » Текст книги (страница 3)
Конь бледный
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:12

Текст книги "Конь бледный"


Автор книги: Борис Савинков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

– Так что? Две минуты, – готово дело. Все там будем. – Где? Он хохочет: – Да у свиней собачьих. 7 апреля. Прошла страстная неделя. Сегодня весёлый перезвон: Пасха. Ночью радостный крёстный ход, слава Христу. А с утра вся Москва на Девичьем поле, яблоку негде упасть. Бабы в белых платочках, солдаты, оборванцы, гимназисты. Целуются, щёлкают семечки, зубоскалят. На лотках красные яйца, пряники, американские черти. На ленточках разноцветные пузыри. Люди, словно пчёлы в улье: гомон и шум. В детстве говеешь ещё на шестой. Пост всю неделю, до причастия ни маковой росинки во рту. На страстной неистово бьёшь поклоны, к Плащанице всем телом прильнёшь: Господи, прости мне мои прегрешения. У заутрени, как в раю: свечи ярко горят, воском пахнет, ризы белые, киот золотой. Стоишь, не вздохнёшь, – скоро ли воскреснет Христос, скоро ли домой со святым куличом пойдёшь? Дома праздник, великое торжество. Всю святую неделю праздник. А сегодня мне всё чужое. Томит колокольный звон, скучен смех. Уйти бы, куда глаза глядят, не вернуться. – Барин, купите счастье, – суёт мне девчонка конверт. Девчонка босоногая, рваная, какая-то вся непраздничная. На клочке серой бумаги напечатано предсказание: «Если тебя преследуют неудачи, не теряй надежды и не предавайся отчаянию. Труднейшее преодолеешь и повернёшь, наконец, к себе колесо фортуны. Твоё предприятие окончится полным успехом, которого даже не смеешь ожидать». Вот и яичко на красный день. 8 апреля. Ваня живёт на Миусах, на постоялом дворе, в артели. Он спит вповалку на нарах. Ест из котла. Сам чистит лошадь, моет пролётку. Днём – на улице, на работе. Он не жалуется, доволен. Сегодня он в новой поддёвке, волосы смазаны маслом, сапоги у него со скрипом. Он говорит: – Вот и Пасха пришла. Хорошо… Жорж, ведь Христос-то воскрес. – Ну так что ж , что воскрес? – Эх ты… Радости в тебе нет. Мира ты не приемлешь. – А ты приемлешь? – Я? Я – дело другое. Мне тебя, Жоржик, жалко. – Жалко? – Ну да. Никого ты не любишь. Даже себя. Знаешь, есть у нас на дворе извозчик Тихон. Чёрный такой мужик, курчавый. Зол, как чёрт. Был он когда-то богат, потом погорел: подожгли. Простить до сих пор не может. Всех проклинает: Бога, царя, студентов, купцов, даже детей. И тех ненавидит. Сукины дети все, – говорит, – и все подлецы. Кровь христианскую пьют, а Бог с небес радуется… Давеча прихожу из чайной на двор, гляжу: посреди двора Тихон стоит. Ноги расставил, рукава засучил, кулачища у него громадные, – лошадёнку свою вожжей по глазам хлещет. Лошадёнка-то хилая, еле дышит, морду в гору дерёт. А он её по глазам, по глазам. Стерва, – хрипит, – сволочь проклятая, я тебе покажу, я тебя научу… За что, говорю, Тихон, бьёшь животину? Молчи, – кричит, – хлюст паршивый… И давай хлестать ещё свирепее. На дворе грязь, вонь, конский навоз, а наши повылезли, смеются, Тихон, мол, балует… Так и ты, Жоржик, всех бы вожжей по глазам… Эх ты, бедняга. Он скусывает кусочек сахару, долго пьёт чай, потом говорит: – Не сердись. И не смейся. Вот я думаю. Знаешь, о чём. Ведь мы нищие духом. Чем, милый, живём? Ведь голой ненавистью живём. Любить-то мы не умеем. Душим, режем, жжём. И нас душат, вешают, жгут. Во имя чего? Ты скажи. Нет, ты скажи. Я пожимаю плечами. – Спроси Генриха, Ваня. – Генриха? Генрих верит в социализм, знает, что люди будут свободны и сыты. Но ведь это же всё для Марфы, а что для Марии? За свободу можно, конечно, жизнь отдать. Что за свободу? За слезу одну можно. Я молюсь: пусть не будет рабов, пусть не будет голодных. Но ведь это же, Жоржик, не всё. Мы знаем, мир неправдой живёт. Где же правда? Скажи. – Что есть истина? Да? – Да, что есть истина. А помнишь: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего». – Ваня, Христос казал: не убий. – Знаю. Ты о крови пока молчи. Ты вот что скажи: Европа два великих слова миру сказала, два великих слова своею мукой запечатлела. Первое слово: свобода, второе слово: социализм. Ну, а мы, что миру сказали? Кровь лилась за свободу. Кто ей верит теперь? Кровь лилась за социализм? Что же, по-твоему, социализм – рай на земле? Ну, а за любовь, во имя любви, кто-нибудь на костре горел? Разве кто-нибудь из нас смел сказать: мало ещё, чтобы люди были свободны, мало ещё, чтобы с голоду дети не умирали, чтобы матери слезами не обливались. Нужно ещё, нужно, чтобы люди друг друга любили, чтобы Бог был с ними и в них. Про Бога-то, про любовь-то забыли. А ведь в Марфе одна половина правды, другая в Марии. Где же наша Мария? Слушай, я верю: вот идёт революция крестьянская, христианская, Христова. Вот идёт революция во имя Бога, во имя любви, и будут люди свободны и сыты, и в любви будут жить. Верю: наш народ, народ Божий, в нём любовь, с ним Христос. Наше слово – воскресшее слово: ей, гряди, Господи!.. Маловеры мы и слабы, как дети, и поэтому подымаем меч. Не от силы своей подымаем, а от страха и слабости. Подожди, завтра придут другие, чистые. Меч не для них, ибо будут сильны. Но раньше, чем придут, мы погибнем. А внуки детей будут Бога любить, в Боге жить, Христу радоваться. Мир им откроется вновь, и узрят в нём то, чего мы не видим. А сегодня, Жоржик, Христос воскрес, святая Пасха. Ну, так в этот день забудем обиды, перестанем хлестать по глазам… Он задумчиво умолкает. – Что ты, Ваня? О чём? – Да вот, слушай: цепь неразрывная. Нет мне выхода, нет исхода. Иду убивать, а сам в Слово верю, поклоняюсь Христу. Больно мне, больно…  В трактире пьяный гул. Люди справляют праздник. Ваня склонился над скатертью, ждёт. Что я могу ему дать? Разве вожжёй по глазам?… 9 апреля. Я опять с Ваней. Он говорит: – Знаешь, когда я Христа узнал? В первый раз Бога увидел? Был я в Сибири, в ссылке. Пошёл я раз на охоту. В Обской губе дело было. Обь-то у океана – море. Небо низкое, серое, река тоже серая, серые гребни волн, а берегов не видать, будто вовсе их нет. Высадили меня из лодки на островок. Сговорились: к вечеру, мол, за тобой приедем. Ну, брожу я, уток стреляю. Кругом болото, берёзки гнилые, кочки зелёные, мох. Шёл я, шёл, от краю совсем отбился. Утку одну застрелил, запала, найти не могу. Ищу между кочек. А тут и вечер упал, потянуло туманом с реки, стало темно. Вот решил я к берегу добираться. Кое-как по ветру взял направление, иду. Шагнул, чувствую: ноги вязнут. Я было на кочку хотел, нет, – тону в болотной трясине. Знаешь, медленно так тону, на полвершочка в минуту. Сиверко, дождь пошёл. Дёрнул я ногу, не выдернул, хуже: ещё на вершок увяз. Поднял я тут ружьё, стал с отчаяния в воздух стрелять. Авось услышат, авось помогут, придут. Нет, тишина, только, слышу, ветер свистит. Вот стою я так, почти по колено в тине. Думаю: в болоте завязну, пузыри надо мною пойдут, будут, как прежде, одни зелёные кочки. Противно мне стало, до слёз. Рванул опять ногу, – ещё того хуже. Оледенел я весь, как осина дрожу: вот он какой конец, на краю света, как муха… И знаешь, в сердце как-то всё опустело. Всё – всё равно: погибать. Закусил я губы до крови, из последних сил рванул в третий раз. Чувствую, – выдернул ногу. Тут вдруг радостно стало. Гляжу, бродень в болоте увяз, нога вся в крови. Кое-как я на кочку одной ногою ступил, ружьём опёрся, другую ногу тяну. Ну, как стал обеими ногами, боюсь шелохнуться. Думаю: шаг ступлю, значит, – обратно в трясину. Так всю ночь до рассвета, на одном месте и простоял. Вот в эту длинную ночь, когда я в болоте стоял и сеял дождь, и небо было тёмное, и ветер выл, в эту-то ночь я и понял, знаешь, всем сердцем, до конца понял: Бог над нами и с нами. И не страшно мне было, а радостно: с сердца камень упал. А утром товарищи подошли, подобрали меня. – Перед смертью многие Бога видят. Это от страха, Ваня. – От страха? Что ж, может быть. Только что же ты думаешь? Бог тебе здесь, в грязном трактире, явиться может? Перед смертью душа напрягается, пределы видны. Вот почему и Бога люди чаще всего перед смертью видят. Увидел и я. Слушай дальше, – продолжает он, помолчав, – великое счастье Бога увидеть. Пока не знаешь его, не думаешь о нём вовсе. Обо всём думаешь, а об нём нет. Сверхчеловек вот иным мерещится. Ты подумай только: сверхчеловек. И ведь верят: философский камень нашли, разгадку жизни. А по-моему, смердяковщина это. Я, мол, ближних любить не могу, а зато люблю дальних. Как же дальних можешь любить, если нет в тебе любви к тому, что кругом? Если нет любви к тем, что в грязи, в крови, в муках живут? Знаешь, легко умереть за других, смерть свою людям отдать. Жизнь вот отдать труднее. Изо дня в день, из минуты в минуту жить любовью, Божьей любовью к людям, ко всему, что живёт. Забывать о себе, не для себя строить жизнь, не для дальних каких-то. Ожесточились мы, озверели. Эх, милый, горько смотреть: мечутся люди, ищут, верят в китайских божков, в деревянных чурбанов, а в Бога верить не могут, а Христа любить не хотят. Яд в нас с детства горит. Вот Генрих, не скажет: цветок, говорит: семьи такой-то, вида такого-то, лепестки такие-то, венчик такой-то. За этим сором он цветка не увидел. Так и Бога за сором не видим. Всё по арифметике, да по разуму. А вот там, когда я под дождём на болотной кочке стоял, смерти своей дожидался, там я понял: кроме разума есть ещё что-то, да шоры у нас на глазах, да не видим, не знаем. Ты, Жоржик, чего смеёшься? – Да ведь ты словно поп приходский. – Ну, пусть поп. А ты мне скажи, – можно жить без любви? – Конечно можно. – Как же? Как? – Да плевать на весь мир. – Шутишь, Жорж. – Нет. Не шучу. – Бедный, Жоржик, ты бедный… Я прощаюсь с ним. Я опять забываю его слова. 10 апреля. Сегодня я видел генерал-губернатора. Он высокий благообразный старик, в очках, с подстриженными усами. Глядя на его спокойное лицо, никто не скажет, что на его совести тысячи жертв. Я шёл через Кремль. На площади, вчера белой, сегодня мокрые камни. Лёд стаял и Москва-река ярко блестит на солнце. В фабричном дыму тонет Замоскворечье. Чирикают воробьи. У подъезда дворца карета. Я сразу узнал её: чёрные кони, жёлтые спицы колёс. Я пересёк площадь и пошёл к дворцу. В это время дверь распахнулась, часовой стукнул ружьём, городовой отдал честь. С мраморной белой лестницы медленно спускался генерал-губернатор. Я прирос к мостовой. Я, не отрываясь, смотрел на него. Он поднял голову и взглянул на меня. Я снял шляпу. Я низко опустил её перед ним. Он улыбнулся и приложил руку к фуражке. Он поклонился мне. В эту минуту я ненавидел его. Я побрёл в Александровский сад. Ноги вязли в размытой глине дорожек. В берёзах шумно летали галки. Я чуть не плакал: мне было жаль, что он ещё жив. 12 апреля. В свободные часы я ухожу в Румянцевскую библиотеку. В тихом зале стриженые курсистки, бородатые студенты. Я резко отличаюсь от них своим бритым лицом и высокими воротничками. Я со вниманием читаю древних. У них не было совести, они не искали правды. Они попросту жили. Как трава растёт, как птицы поют. Может быть в этой святой простоте – ключ к приятию мира. Афина говорит Одиссею: «Буду стоять за тебя и теперь я, не будешь оставлен мной и тогда, как приступим мы к делу. И думаю, скоро лоно земли беспредельной обрызжется кровью и мозгом многих из тех беззаконных, твоё достоянье губящих». Какому богу мне молиться, чтобы он не оставил меня? Где моя защита и кто мой покровитель? Я один. И если нет у меня бога, я сам себе бог. Ваня говорит: «Если всё позволено, тогда – Смердяков». А чем Смердяков хуже других? И почему нужно бояться Смердякова? «Лоно земли беспредельной обрызжется кровью и мозгом…» Пусть обрызжется. Я ничего против этого не имею. 13 апреля. Эрна мне говорит: – Мне кажется, я жила только для того, чтобы встретить тебя. Ты виделся мне во сне. Я о тебе молилась. – Эрна, а революция? – Мы вместе умрём… Слушай, милый, когда я с тобой, мне кажется, что я маленькая девочка, ещё ребёнок. Я знаю: я ничего не могу дать тебе. Но у меня есть любовь. Возьми же её. И она плачет. – Эрна, не плачь. – Я от радости… Видишь, я не плачу уже. Знаешь, я хотела тебе сказать… Генрих… – Что Генрих? – Только ты не сердись… Генрих мне вчера сказал, что любит меня. – Ну? – Ну, я же не люблю его. Я люблю только тебя. Ты не ревнуешь, милый? – шепчет она мне на ухо. – Ревную? Я? – Ты не ревнуй. Я не люблю его вовсе. Но он такой несчастный и мне так больно было, когда он сказал… И ещё: мне казалось, что я не должна его слушать, что это измена тебе. – Измена мне, Эрна? – Милый, я так люблю тебя и мне так жалко было его. Я ему сказала, что я ему друг. Ты не сердишься? Нет? – Будь покойна, Эрна. Я не сержусь и не ревную. Она обиженно опускает глаза. – Тебе всё равно? Скажи, – ведь тебе всё равно? – Слушай, – говорю я, – есть женщины верные жёны, и страстные любовницы, и тихие друзья. Но все они вместе не стоят одной: женщины-царицы. Она не отдаёт своё сердце. Она дарит любовь. Эрна испуганно слушает. Потом говорит: – Так ты не любишь меня совсем? Я целую её в ответ. Она прячет лицо на моей груди и шепчет: – Ведь мы вместе умрём? Да? – Может быть. Она засыпает у меня на руках. 15 апреля. Я сажусь к Генриху в пролётку. За Триумфальной аркой я говорю ему: – Ну что, как дела? Да что, – качает он головой, – нелегко: целый день под дождём, на козлах. Я говорю: – Нелегко, когда человек влюблён. – Откуда вы знаете? – быстро оборачивается он ко мне. – Что знаю? Я ничего не знаю. И ничего знать не хочу. – Вы, Жорж, все смеётесь. – Я не смеюсь. Вот и парк. С мокрых сучьев на нас летят разноцветные брызги. Кое-где уже юная зелень травы. – Жорж. – Ну? – Жорж, ведь при изготовлении снарядов бывают иногда взрывы? – Бывают. – Значит, Эрну может взорвать? – Может. – Жорж. – Ну? – Почему вы поручаете ей? – Её специальность. – Специальность? – Да. – А кому-нибудь другому нельзя? – Нельзя… Да вы чего беспокоитесь? – Нет… Я так… Ничего… К слову пришлось. Он поворачивает обратно к Москве. На полдороге опять окликает меня: – Жорж. – Ну? – А скоро? – Думаю, скоро. – Как скоро? – Недели две-три ещё. – А выписать вместо Эрны нельзя никого? – Нет. Он ёжится в своём синем халате, но молчит. – Прощайте, Генрих. Бодритесь. – Бодрюсь. – И право, не думайте ни о ком. Знаю. Не говорите. Прощайте. Он медленно отъезжает. На этот раз я долго смотрю ему вслед. 16 апреля. Я спрашиваю себя: неужели я всё ещё люблю Елену? Или я люблю только тень, – мою прежнюю к ней любовь? Может быть, Ваня прав и я не люблю никого, не могу и не умею любить. Может быть, и не стоит любить? Генрих любит Эрну и будет любить только её, и всю жизнь. Но любовь для него источник не радости, а муки. А моя любовь, – радость? Я опять в своей комнате, в скучном номере скучной гостиницы. Сотни людей живут под одной крышей со мною. Я им чужой. Я чужой в этом каменном городе, может быть, в целом мире. Эрна отдаёт мне себя, всю себя, без оглядки. А я не хочу её и отвечаю, – чем? Дружбой? Не ложью ли? Глупо думать об Елене. Глупо целовать Эрну. Но я думаю о первой и целую вторую. Да и не всё ли равно? 18 апреля. Генерал-губернатор переехал из Нескучного в Кремлёвский дворец. Наши планы опять разбиты. Нужно начать наблюдение сначала. Это труднее в Кремле. Кругом дворца бессменная цепь часовых. На площади и в воротах шпионы. Каждый прохожий у них на примете. Каждый извозчик на подозрении. Полиция, конечно, не знает, где мы и кто мы. Но по Москве уже ходит молва. Повесят нас, за нами придут другие. Генерал-губернатор во всяком случае будет убит. Вчера в трактире я услышал такой разговор. Разговаривали двое: один, по виду, приказчик, другой, должно быть, его подручный, мальчишка, лет восемнадцати. – Это уж, как от Бога кому, – наставительно говорит приказчик, – одному, значит, пуля, другому – бомба. Приходит, слышь, во дворец барышня, при прошении. Допустили. Стал он прошение читать. Покуда читал, она револьвер вынула и давай в него пули садить. Четыре пули ему всадила. Мальчишка всплескивает руками. – Ах ты… Что ж, помер? – Какой… Живучи они, собаки. – Ну? – Повесили её, значит. По времени приходит другая. Опять при прошении. – Неужто же допустили? – Она, было, то-сё, десятое, пятое. Однако обыскали в прихожей. Глядят, в косе у неё револьвер. Это, значит, Бог спас. – Ну? – Повесили, значит, её. Только что же ты думаешь? – рассказчик изумлённо разводит руками, – по времени, гуляет он у себя в саду, по дорожке. Стража при нём. Вдруг, откуда бы ни возьмись, выстрел. Прямо в сердце пуля пронзила. Ахнуть едва успел. Что же впоследствии обнаружилось? Из-за куста солдат в него стрельнул. Свой же солдат, с караула. – Язви те… Вот так раз. – Да-а… Солдата, значит, повесили, а он всё-таки помер. Так уж положено ему было. Судьба. Он низко наклоняется через стол и шепчет:

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю