355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Чужая боль » Текст книги (страница 8)
Чужая боль
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:33

Текст книги "Чужая боль"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Мой Пенчо

У каждой страны свои краски, звуки и запахи. В Болгарии – это запах долины роз, гулкое эхо гудков в синеющих Балканах, утренний бег морской зеленоватой волны, глухой голос старинного колокола в Габрово.

Как не льнуть сердцу к отчине славянской грамоты, к стране, где чаще других слов слышишь произнесенное на сотни ладов слово «мо́ля» [1]1
  Мо́ля – пожалуйста.


[Закрыть]
.

Мы приехали в Болгарию в тот ее самый счастливый месяц, что здесь называют «септемвр».

«Сентябрь стал нашим маем!» – говорят болгары о месяце своих революций и освобождения, месяце, когда до предела наливаются солнцем гроздья «димита», еще теплы прибрежные золотые пески, а море беспечно воркует, не думая о завтрашней штормовой канонаде.

Милая уютная Болгария, родная сестра! Она вошла в сердце градом Софией, что растет, не старея, поразила вторым, сентябрьским, цветением каштанов на проспекте Толбухина, открылась родиной Спартака – буйно-зеленой Фракией, кудрявыми террасами Тырново, столицей вина и поэзии Черпаном.

* * *

На Золотых песках, в восемнадцати километрах от Варны, появился еще один немудреный магазин сувениров, забитый пустяками, легко прельщающими туристов. Кому не хочется привезти домой якорь-штопор с изображением Варны, пробирку духов, упакованную в деревянный футляр, похожий на минарет, или совершенно уже неотразимую цепочку с железкой, на которой ветер счастья щедро раздувает паруса каравеллы.

Не устоял и я: купил крохотного, сделанного из дерева болгарина с лицом наивным и простодушным, с носом-бульбой, с прядкой волос, выглядывающей из-под круглой шапки, с длинными рукавами белоснежной рубахи, в которых где-то далеко скрывались пальцы.

Я вышел из магазина и начал подниматься в гору, разглядывая свою покупку.

«Назову его Родионом… Родей… И подарю дочке», – решил я, но деревянный человечек поглядел на меня с явным укором, напрашиваясь на болгарское имя, «Тогда, может быть, Христо! Или Веселии! Нет, Христо для него, пожалуй, слишком интеллигентно, а Веселин – легкомысленно».

Ярко светило полуденное солнце. Далеко внизу спокойно серебрилось море, пахнущее в эту пору спелым арбузом. Неразвернутые зонты пляжа походили на цветные крохотные кипарисы. Казалось, вывели на прогулку выводок кипарисовых детенышей.

Птицы, в наших краях умолкшие еще в июне, здесь продолжали свой праздник песни.

По обеим сторонам тропинки, тянущейся вверх, высились ореховые деревья, перевитые лианами. Все кругом дышало покоем, умиротворенностью, и, благодарный им, я негромко запел о кашей донской стороне.

Из-за крутого поворота тропинки неожиданно вынырнул шалаш. В проеме его стоял полный мужчина в фиолетовой выцветшей рубахе, вобранной в парусиновые брюки.

Увидев меня, он призывно замахал рукой, крикнул:

– Русский!

Я подошел ближе, подтвердил:

– Русский… С Дона…

– О-о-о… Тихия Дон… Шолохов… Казаци…

Мужчине за пятьдесят. У него почти совсем седая голова, улыбчивые, веселые глаза. Полнота его не грузна, не лишает подвижности. Он крепко жмет мою руку:

– Добре дошли, друга́рю… Аз есм войник… Солдат, против фашистите… Окопи…

Он закатывает рукав на сильной бронзовой руке и приоткрывает глубокий шрам – такой след оставляет при вылете разрывная пуля дум-дум.

– Аз се ка́звам Пе́нчо…

Ага, значит, его зовут Пенчо. Мы познакомились.

– Поча́кай, другирю, – просит Пенчо подождать его и легкой походкой идет в сторону виноградника.

– Почакай… – сверкнула издали белозубая улыбка из-под седеющих усов.

Вскоре он принес бокастый кувшин – домаджан – в плетенке. При виде этого вместительного домаджана у меня дрогнуло сердце. Но отступать было поздно. Вино походило на донское, только, пожалуй, было потемнее и менее терпкое. Мы долго засиделись с Пенчо и – вот чудо! – легко понимали друг друга.

– Мо́ят пра́дедо зае́дно със Скобелев разби́вал турци́те… Шипка твоя и моя…

Да, его и моя.

Несколько дней назад я был на Шипке – святом и гордом перевале. И невольно думал там: как надо каждому, и сейчас, и всегда, беречь в сердце своем шипкинскую высоту, ее призыв к величию духа, щедрости сердца.

Долго стоял я у окопа, вырубленного там, наверху в скале, у обелиска со львом, возле гробницы. Вглядывался в лица, высеченные из камня: опершись о ружья, сурово и печально замерли рядом, словно догадываясь, что не уйти им отсюда, засыпаемые снегом русский и болгарский солдаты. Может быть, один из них и есть прадед Пенчо! Может быть, это его родич мальчишкой во время Крымской войны переплывал Дунай, чтобы принести нам важную весть о готовящемся турецком нападении?

И, конечно же, в Габрово, в сквере, стоял, как и я, под могучими кедрами один из Пенчо, читая надпись на могильной плите: «Умер от ран на 21-м году жизни, при защите Шипки – прапорщик Всеволод Кобылянский из 56-го пехотного Житомирского полка… Сыну и боевому товарищу».

А мой новый другар, словно угадав эти мысли, сказал с силой:

– «Тоз, кой-то падне в бой за свобода, той не умира!» [2]2
  Слова Христово Ботева.


[Закрыть]
.

Пенчо, Пенчо, мы с тобой действительно кровные братья!

Его добрые зеленые глаза светятся, как виноградины на солнце. Но пора и расставаться. Мы обнимаемся.

– Стременную, – говорю я, поднимая бокал, скорее похожий на вазу для цветов.

– Последка, – понимающе улыбается Пенчо.

Рука моя случайно нащупывает деревянную игрушку в кармане. Я достаю ее:

– Вот… повезу домой…

Он смеется озорно:

– Българин! – И вдруг просит серьезно: – Друга́рю Бо́рис, наречи его Пе́нчо… Ако заболеешь, вместо теб понесе он боле́ста… Погля́днешь, меня вспомнишь…

* * *

Он стоит на моем рабочем столе – веселый Пе́нчо: задиристый нос репкой, пальцы рук, спрятанные в белых рукавах, наверно, такие же узловатые, коричневые, как у далекого друга. Он хмурится, если я не работаю, одобрительно подмигивает, когда дело идет на лад.

Я люблю мысленно поболтать с ним о сокровенных вещах, вспомнить сентябрьский виноградник под Варной, помечтать о том, что мы еще встретимся.

Мы и дети


Четыре часа Леночкиной жизни

Медленно приоткрывается дверь в коридор. В нее боком протискивается девочка лет четырех. Заметив неподалеку большую лохматую дворняжку, она опасливо отступает за дверь. Собака продолжает дремать, уткнувшись мордой в лапы, и девочка, осмелев, снова появляется.

Осторожно, ставя носки чуть внутрь, проходит она мимо собаки. Дворняжка даже не поднимает голову.

– Моторочка, Моторочка, – на всякий случай заискивающе шепчет она. – Ты меня узнаешь! Я – Леночка Лосева.

Уже на пороге, чувствуя себя в безопасности, Леночка с сожалением говорит:

– Эх ты, Моторка! – и – захлопывает дверь.

Во дворе тихое майское утро, ярко светит солнце, чирикают воробьи.

С порога дома видно темно-синее-море.

Промыта ночным дождем зеленая трава на склонах лощин. Если бы не отдаленный звон трамвая, все окружающее скорее напоминало большое село.

Внимание девочки привлек шум за воротами. Она выглядывает на улицу, но мгновение прячется. По дороге идет девушка-милиционер, а мама говорила: «Вот ты мажешь тротуар мелом, и тебя заберет милиция».

Минутой позже, припрыгивая на одной ноге, девочка скачет по улице. Стадо коз лохматым комом скатывается из рощи, скрывается за углом большого здания. Верещат цикады. Легкий ветер – «моряк» – колышет цветы. Неожиданно из рощи выбегает крохотный козленок. Он мечется во все стороны, потом останавливается, широко расставив копытца, и жалобно блеет. Леночка подбегает к нему, нагнувшись к мохнатому уху, участливо спрашивает:

– Вы плакаете!.. Не плакайте! Вашая мама пошли туда… – Она пальцем показывает вдоль улицы.

Козленок, будто поняв, весело дрыгнул задними ногами и, поматывая рожками, побежал вдогонку стаду. В это время Леночка заметила мальчика, ковыряющего забор гвоздем:

– Тебя как зовут!

– Зовут Борькой, а дразнят – Борис, – посмотрел тот исподлобья и обреченно добавил: – председатель дохлых крыс.

Леночка явно шокирована и обеспокоена.

– Ой, меня мама ждет… – вдруг вспоминает она, – Ты потом приходи…

Мама уже встала, прибирает комнату. Отец в белой рубашке и синих галифе сидит перед зеркалом, бреется.

– Вот и я! – Леночка, подбежав к отцу, чмокнула его в щеку. – Мам, я уже прогулялась. А сейчас с дядей немного на порожке посидела.

– С каким!

– Да с каким-то.

– О чем же ты с ним говорила, милая!

– Я ему сказала: «Нехорошо водку пить».

Только отец отвернулся, девочка мгновенно вытянула шею и, заглянув в зеркало, скорчила рожицу, сама себе подмигнула.

– Леночка, – строго сказала мама, – почему ты так часто смотришь в зеркало!

– Чтобы не потерять вид.

Потом пили чай, и девочка объясняла отцу:

– Понимаешь, раньше из старых-престарых бабушек становились обезьяны…

– Кто это тебе сказал!

– Вовка! Он в шестой класс перешел. У него ручка сама пишущая и сама задачки решающая.

И неожиданно закончила:

– А мы гулять пойдем!

– Немного позже… Ты пока поиграй…

Скучно. Пойти в кухню к маме, что ли!

– Мам, а что если дрожжи покушать!

– Что ты! Взойдешь, как тесто, станешь легкой и улетишь на небо.

Через несколько минут мать замечает исчезновение дрожжей и бросается в детскую. Леночка тихо лежит на ковре, широко разбросав руки и ноги, сосредоточенно жует дрожжи.

– Что с тобой!! – испуганно кричит мать.

– Мамочка, я хочу попробовать: так улечу?.. – Она показывает на гирьку граммов в двести, привязанную к ноге.

Часам к девяти Леночка с папой выходят на прогулку. Вообще с папой гулять лучше, чем с мамой. Мама все говорит «нельзя». Побежать нельзя – упадешь, на трамвае поехать нельзя – затолкают, мороженое кушать нельзя – простудишься!

– Папунь, поедем на трамвае!

– Ну что же, можно!

В трамвае просторно. Несколько женщин с кошелками, чубатый парень в фуражке-капитанке, мужчина в высоких рыбачьих сапогах. Мерно покачивается трамвай. Леночке надоедает смотреть на берег моря, мимо которого они долго едут, и она разглядывает пассажиров. Вот эта тетя что-то тихо говорит соседке, а рта почти не открывает, будто в нем полно слюны. У дяди, что в сапогах высоких, на носу смешнющая гургуля; вот если бы он сейчас попробовал ее достать языком!

– Папа, а я могу языком до носа достать, вот посмотри… – вдруг раздается ее звонкий голос.

Пассажиры улыбаются, а парнишка в капитанке тайком пытается достать языком свой слегка вздернутый нос, но, убедившись в тщетности усилий, одобрительно подмигивает Леночке.

…Стрелки будильника показывали начало двенадцатого, когда возбужденная впечатлениями и ходьбой девочка возвратилась с отцом домой.

– Мама, почему у парикмахерши пальцы пахнут вишневым вареньем!

– Ну вот, не успела порог переступить, уже вопросы задаешь. А почему ты – непоседа! Садись лучше, нарисуй что-нибудь.

Девочка устраивается за небольшим столом, низко пригнув голову к листу тетради. Миролюбивое тиканье часов вдруг нарушается громким горьким всхлипом.

– Что ты, доченька! – с тревогой спрашивает мать.

– Ничего у меня не получается, ничего у меня не получается, не получается, не умею рисовать!!

– Ну что ты, деточка! Ведь ты хорошо нарисовала домик!

– Это вовсе не домик, а собачка! – Слезы закапали из глаз Леночки.

– Ну, собачка, так собачка. Зато у тебя хорошо получился грибок!

– Это лодочка! – разрыдалась она.

Наконец, успокоившись, соглашается лечь спать. Задергиваются шторы, в комнате наступает приятный полумрак, и так хорошо лежать в постели, а рядом мама. Тихим шепотом рассказывает она о богатырях в степи.

– Степь, степь без края, – убаюкивает голос мамы. – Небо голубое-голубое. Тихо. Только легкий ветер колышет пожелтевшие травы да высоко парит какая-то птица.

Мать останавливается, не зная, о чем дальше рассказывать. Смотрит на дочку: разметались ее кудри, плотно слиплись ресницы. Чтобы проверить, спит ли, тихо спрашивает:

– Ну что ты увидела, милая!

– Суслик в норку побежал, – чуть слышно отвечает девочка. – А почему он серень… – Она так и не успела досказать слово, уснула, прижавшись щекой к руке матери.

Объяснение в любви

Мне исполнилось тринадцать лет, когда я перешел в шестой класс.

Класс наш был многолюдным, великовозрастным. На последней парте сидел, кажется уже третий год, Гавриленко – парень с пробивающимися над верхней губой усиками и нагловатыми глазами. На переменах он любил пугать Лукерью Ивановну, работавшую уборщицей, наверно, от «сотворения» школы.

Бывало, подойдет к Лукерье Ивановне и обреченно говорит:

– Буду биться головой о дверь!

– Бейся, бейся, голова-то у тебя для другого негожа! – с сердцем отвечает женщина.

Гавриленко чуть выдвигает вперед крепкую черноволосую голову, берет разгон, подбегая к двери, делает вид, что головой, как тараном, бьет в дверь, а сам незаметно коленкой наносит сильный удар. И снова удар. Лукерья Ивановна не выдерживает и спешит спасать непутевую голову.

…Шел урок русского языка. Гавриленко, тупо уставившись в пол у доски, бормотал нехотя:

– Причастия действительные и страдательные… Умолкал и вновь нудно, бессмысленно тянул:

– Действительно страдательные причастия…

Учительница Ольга Ивановна – очень худая, нервная женщина, – нетерпеливо постукивая карандашом по журналу, старалась не глядеть на Гавриленко.

– Ну, ну?.. – вытягивала она из него.

Мне стало скучно, и я предложил своему другу, Лёне Дороган, поиграть на перышки. Выигрыш мой уже приближался к полдюжине, когда раздался резкий оклик учительницы:

– Сандалов, повтори!

Поспешно пряча в карман перья, поднимаюсь. По лицам товарищей силюсь угадать, что бы это надо было повторить!

Ольга Ивановна, сделав долгую паузу, медленно, с расстановкой, спросила:

– Перышками развлекаешься!..

Указывая пальцем на место между Маруней Вилковской и ее подружкой, бледнолицей Тосей, грозно приказала:

– Сядь за эту парту!

Нехотя пошел я к новому месту назначения.

– Тетрадь свою возьми! – сказала Ольга Ивановна. – На моих уроках сиди здесь до тех пор, пока не исправишься.

Наказание было действительно очень неприятным. К девочкам относился я с некоторым пренебрежением и, во всяком случае, предпочитал держаться от них подальше. Может быть, потому и внешность моя была изрядно запущена: нестриженые волосы космами свисали из-за ушей на виски, рукава рубашки продрались на локтях и оттуда стыдливо просвечивало тело. Штаны с одинаковой справедливостью можно было назвать и трусами и брюками: они на четверть не доходили до щиколоток.

Посадили же меня рядом с Маруней, которая – единственная в классе! – была мне по душе. Нравилась и ее светлая копна волос-колечек, которыми Маруня то и дело встряхивала, будто сбрасывала брызги дождя, и задорно вздернутый нос, и опасные искры в голубых глазах.

Настоящие мучения я испытал, когда Маруня, вскинув лукавые глаза, начала просить шепотом то подать то резинку, то промокашку, и ей, видно, доставляло удовольствие внимательно рассматривать мои грязные пальцы.

Девочка, будто невзначай, поворачивалась так неловко, что ее локоть касался моего продранного. И хотелось его убрать, и не знал, куда, и жаркий пот выступал на лице, а она сидела как ни в чем не бывало.

Во время перемены в коридоре почему-то все смотрели мне вслед.

Догадался пошарить рукой по своей спине, и сорвал коварно прикрепленную кем-то бумажку. На ней крупными буквами старательно выведено: «Между двух роз вырос барбос!».

Но ядовитое любовное семя уже запало в мое сердце, пустило ростки, и покой душевный был потерян. Собственно, чувство к Маруне выражалось несколько своеобразно: играя в ловитки в школьном саду, я старался догнать именно ее и ударить по спине посильней; при выходе из школы норовил пройтись колесом на виду у нее.

Мать поразилась, когда я вдруг попросил носовой платок. Со страхом смотрела она, как я щеткой оттирал до красноты руки, и не сумела устоять против моего натиска – удлинила брюки на целую четверть. У меня даже был соблазн сузить свой широкий нос, надев на него на несколько часов прищепку для белья, но более важные соображения отодвинули эти намерения.

Вытащив из-под комода спичечную коробку со старательно сэкономленными на завтраках гривенниками, я установил, каков мой наличный капитал, и бодро зашагал в парикмахерскую. В кресло мастера сел так, словно добрый десяток лет брился у него ежедневно.

– Что прикажете, молодой человек! – спросил парикмахер снисходительно. – Под бокс или полечку!

– Побрить! – небрежно бросил я, нахмурив белесые брови.

Мастер недоуменно хмыкнул, поглядев на отрочески-нежные щеки:

– Дак ведь…

Но увидя, как я до слез краснею, гаркнул раскатисто:

– Прриборр!

Минутой позже, сохраняя серьезность, спросил:

– Одеколоном смочить!

Я нащупал в кармане свой капитал.

– У меня пятьдесят четыре копейки…

– Для такой процедуры соответственно, – галантно согласился парикмахер и, уже обмахивая нестерпимо горящее от одеколона лицо салфеткой добавил: – Одеколон, молодой человек, – он поднял указательный палец кверху, – не роскошь, а гигиена, запомните это, прошу вас, на весь остаток вашей жизни.

Когда наконец мне приснился огромный бурый медведь, который обнял меня и вдруг превратился в смеющуюся Маруню, я решил: сегодня надо ей все рассказать… Тем более, что по десяткам мелких признаков мне казалось, что и Маруне я не безразличен.

После уроков я замешкался у школьных ворот, возле повозки мороженщицы, краем глаза поглядывая, не идет ли Маруня. Исчезли за поворотом улицы последние шумные стайки школьников, все реже открывались двери школы, выпуская одинокие фигуры, а ее все нет и нет.

Я подошел к мороженщице и, хотя денег не было ни гроша, повел разговор, стараясь выиграть время:

– Большая вафля сколько стоит!

– Двадцать копеек, молодой человек.

– А маленькая!

– Десять…

– А какой сорт есть!

– Есть вишневое, шоколадное, сливочное.

– А всех сортов понемногу можно!

– Можно, можно…

– Сколько стоит!

– Все равно двадцать копеек…

– А сливочное и вишневое можно!

– Можно…

– А одно шоколадное!

Мороженщица догадывается, что имеет дело с несостоятельным покупателем, и собирается уже отогнать меня, когда в дверях школы мелькает голубая шапочка. Я поспешно отхожу от повозки и делаю вид, что медленно, задумчиво иду вдоль улицы.

На углу поравнялся с Маруней.

Тряхнув кудрями-колечками, она объясняет быстрым говорком:

– Меня Ольга Ивановна задержала, дала стихотворение выучить на октябрьский вечер.

– Ты где живешь! – спросил я, помахивая ранцем.

– На Дачном… А ты!

– Нам по дороге, – отвечаю я убежденно, хотя это вряд ли соответствует истине.

Был тот час осеннего заката, когда и небо, и деревья, и стекла окон пламенеют неярким багрянцем медленно угасающего дня, и первые тени ложатся на землю, и чуть ощутимая вечерняя свежесть овевает тело. Ковер из пожелтевших листьев шуршит под ногами. Так бы идти и идти без конца, идти рядом по улицам родного города… Но вот, увы, и Дачный переулок.

– Маруня, – прерывающимся от волнения голосом спрашиваю я, – ты кого-нибудь любишь!

Девочка подняла на меня голубые глаза, и лукавые искорки забегали в них. Носик еще больше вздернулся, когда она спросила:

– А что такое любовь!

– Ну, это, – запинаясь и краснея, стал я объяснять, – понимаешь… когда дружат… тайнами делятся…

– А ты кого-нибудь любишь! – недослушав, спросила Маруня и вдруг предложила весело: – Знаешь что! Давай сейчас напишем, кто кого любит, а потом бумажками обменяемся. Только ты мою записку не читай, пока я в калитку нашу не убегу. Наша калитка вон-вон через три дома. Ладно!

– Ладно, – с жаром соглашаюсь я. Достаю тетрадь, вырываю лист и, удобнее поставив ногу на ступеньку какого-то парадного, вывожу, придерживая сползающий с колена ранец, одно лишь трепетное слово: «Тебя».

Несколько раз сгибаю лист.

Маруня что-то еще старательно дописывает, присев недалеко на порог. Потом долго сворачивает свое письмо, мне показалось, глаза ее блеснули особенно ласково. Мы обменялись признаниями, и Маруня стремглав пустилась бежать к своему дому. Вот мелькнула последний раз голубая шапочка, хлопнула калитка… Волнуясь, надеясь, разворачиваю аккуратно свернутый листок. На нем нарисован (о, женское коварство!)… чертик. Только чертик и больше ничего.

* * *

После неудачного объяснения в любви, я боялся при встрече с Маруней поднять на нее глаза. А она звонко смеялась и смотрела на меня широко раскрытыми глазами, в которых вспыхивали то наивность, то лукавство.

Зимой наш класс затеял поставить пьесу о мальчике-коммунаре Фленго. Совершенно неожиданно у меня объявились артистические задатки, и Ольга Ивановна благосклонно сказала:

– Полагаю, роль Фленго ты осилишь…

Еще бы не осилить, когда во второй картине первого действия Маруня, исполнявшая роль матери Фленго, обнимала его, благословляя идти на баррикады! Еще бы не осилить!

В день спектакля мы собрались в городском Клубе «Маяк» часов за пять до начала представления: суетились, лихорадочно повторяли роли, натирали брови жженой пробкой… Когда зал стал наполняться зрителями (пришли учащиеся из других школ города), то и дело подбегали к щелке в занавесе, прильнув к ней, старались разыскать в зале знакомых и еще больше волновались.

Особенно опасались мы за Гавриленко. Он исполнял роль капрала-версальца. Вид у него, правда, был эффектный: треуголка делала Гавриленко еще выше, приклеенные усы как нельзя лучше шли ему, а шпага на боку внушительно побрякивала о пол. Но мы боялись, так ли, как надо, произнесет он свои немногие реплики. На репетициях капрал, к отчаянию Ольги Ивановны, басил со сцены и авторские ремарки:

– Капрал ходит вдоль баррикады, покручивая усы!

А однажды капрал произнес совсем загадочную фразу:

– Ха и еще раз ха! – и при этом устрашающе вытаращил глаза.

От волнений и ожидания я наконец так устал, что сел за кулисами на табуретку, откинувшись спиной на старые декорации, в беспорядке прислоненные к стене. Вспомнил, как сегодня, когда я гримировался, подошла Маруня, уже одетая в длинное, с бесчисленными сборками платье, сказала озабоченно:

– Лицо у тебя, Фленго, должно быть бледным, ведь ты в большой опасности!

При этом Маруня напудрила мой лоб, щеки и своими маленькими теплыми ладонями провела нежно несколько раз по вспыхнувшему лицу, растирая пудру.

Сидя на табуретке, я вдруг услышал какой-то подозрительный шепот позади себя за декорациями.

Вставать не хотелось, но когда шепот повторился, я заглянул за декорации и, как ужаленный, отпрянул назад. Маруню, мою Маруню нагло держал за талию капрал-версалец, а она, злодейка, закручивала ему усы стрелками. Не помню, когда поднялся занавес, как началась пьеса, чего хотела Ольга Ивановна, подталкивавшая меня на сцену. Знаю только, что я скорей дал бы тогда действительно застрелить себя на баррикаде, чем подойти к Маруне и, как того требовал ход пьесы, обнять ее.

Говорят, я играл с необыкновенным подъемом и особенно трагично произнес фразу:

– Я готов принять смерть!

В этом месте зал рукоплескал Фленго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю