355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Чужая боль » Текст книги (страница 10)
Чужая боль
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:33

Текст книги "Чужая боль"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Чужая боль

В село Петровское Лида приехала три года назад, сразу после окончания педагогического училища. Ее Оленьке не было тогда и двух лет, а муж отправился в очередную командировку с партией геологов.

И, как всегда, Лиде самой пришлось решать все бытовые вопросы: находить комнату, определять дочь в ясли, привозить вещи с вокзала. Она делала все это и с горечью думала: «Как важно человеку иметь прочную опору в семье. Если нет такой опоры, все сложно и неуютно».

Село ей не пришлось по душе: длинное, немощеное, обдуваемое свирепыми песчаными ветрами, оно показалось ей чужим. Только школа согрела. Лиде достался второй класс «Б», и она увлеченно начала обучать его уму-разуму.

Потом незаметно привыкла и к селу, и оно стало даже нравиться: спокойное, задумчивое, стойко переносящее злые ветры.

…Сегодня предстояла контрольная по русскому языку, последняя в этом году, переводная, и они перестанут быть ее учениками, перейдут в пятый класс. Это, наверно, всегда будет немного грустным событием. Твои бывшие ученики. С ними уходит кусочек тебя самой.

Лида надела плащ и остановилась у постели дочери. Безобразница, вчера вечером нашлепалась по лужам и, видно, простудилась. Ночью отчаянно кашляла. Вот и сейчас лицо горит. Она положила руку на лоб девочки: ясно, температура.

Лида достала термометр, сунула его под мышку Оленьке, тревожно стала ждать. Девочка дышала тяжело. На ее лбу выступил пот. Боже мой, тридцать девять градусов! Что же делать!

Дождь сек оконные стекла. Он шел уже шестые сутки, казалось, ему не будет конца и солнце никогда не появится, и на сердце становилось еще тоскливей. Что же делать! Что делать! Она постучала в дверь хозяйки. Худая, со злым лицом, в застиранном платье, та появилась не сразу.

– Васильевна! – умоляюще посмотрела на нее Лида. – Олюнь заболела… Температура… А мне в школу… Я сейчас забегу к врачу, попрошу, чтобы пришел… Сама буду к двенадцати… Очень прошу вас… присмотрите.

Хозяйка осуждающе поджала и без того тонкие губы, и на мгновение Лида подумала: «К черту, все к черту! Какая тут школа! Побегу за врачом и с ним вернусь». Но тут же возникла другая мысль: «А как же дети! Ведь последняя контрольная!».

Васильевна проскрипела:

– Иди уж, раз такая крайность. Только после двенадцати я уйду.

Лида виновато улыбнулась, еще раз с отчаянием взглянула на дочь и вышла на улицу.

Дождь не ослабевал. Полтора километра отделяли ее от врача и школы. Она шла, пригнувшись, ожесточенно думая о себе: «Я плохая мать. Быть хорошей женой и матерью – это тоже, наверно, не каждой дано. Бросила своего ребенка ради чужих детей…»

Перед глазами стояла Олюня. В прошлом году, после приезда театра кукол, она сказала мечтательно: «Хочу работать в театре зайкой».

Она и сама походила на белесого кролика. Когда они поселились у Васильевны, Олюня как-то выпустила из ее крольчатника малышей, а к большим полезла сама. Решетчатая дверца на клетке захлопнулась. Так Лида ее и застала: сидит рядом с кроликами, ревет, а они сочувственно морщат носы.

И снова представила: лежит сейчас в жару… Бросила ради чужих детей… Лида приостановилась у старой высохшей шелковицы на повороте дороги. Ветки дерева походили на обезображенные подагрой пальцы Васильевны.

«Но почему чужих! – мысленно сказала Лида. – Через десять минут я буду у врача. Потом дам контрольную…»

«Мать называется! – казалось, услышала она голос Васильевны. – Их сколько, а у тебя одна! Разве ж они оценят!».

Да ей вовсе и не надо ничьих оценок. Просто она иначе не может. Вот и хотела бы с врачом пойти обратно и не может, как не могла зимой взять бюллетень, когда болела: как же пропустить уроки!

В класс она вошла, переполненная жалостью к брошенной дочери, ненавидя себя, мысленно представляя: вот доктор дошел до шелковицы, миновал развилку дорог, подходит к их хате. «Бросить все и бежать к нему. Если что случится, я никогда в жизни не прощу себе этого». Но руки сами достали листок с текстом, а голос произнес:

– Приготовьте тетради.

Взбудораженная, она совершенно не заметила необычайной взволнованности детей. Для этого она слишком занята была своей бедой. «Моя Оленька там одна, – думала она, – а вот эта… Барсукова сидит и не торопится достать тетрадь. Что ей! И что им всем! Перешептываются, ерзают. Барсукова даже головы не поднимает. Придумывает, наверно, какую-нибудь каверзу».

Учительница смотрит на Нину Барсукову с неприязнью: «Ради такой пришла».

– Барсукова, зачем ты в классе! – резко окликает ее Лидия Степановна.

Нина продолжает сидеть с опущенной головой. «Нарочно делает вид, что не слышит. Нарочно. Чтобы вывести меня из равновесия».

К горлу подступает все разом: больная дочь, страх за нее, усталость, от Семена давно нет писем, и она зло кричит:

– Барсукова! Вон из класса!

Казалось, девочка с трудом очнулась, не сразу поняла, что это обращение к ней, а поняв, покорно поднялась, пошла к дверям. И вдруг Лидию Степановну поразила тишина в классе. В этой тишине было осуждение, даже вражда.

– Лидия Степановна! – с отчаянием прошептал с первой парты безбровый, в синем свитере Сережа Попов. – Лидия Степановна, у Нины… папа… под машину попал…

Секунда ошеломленности, стыда, залившего лицо, острой боли, впившейся в сердце, – и учительница рванулась к двери:

– Ниночка, прости… Что же ты…

И только теперь разглядела ее измученные глаза, завиток волос на лбу, точь-в-точь, как у Олюни.

Трудный случай

Вы просите рассказать о каком-нибудь трудном случае из моей учительской практики? Случаев этих у меня, как, впрочем, у каждого учителя, проработавшего в школе много лет, более чем достаточно.

Но один я в памяти выделяю почему-то особо. Может быть, потому, что произошел он в самом начале моего пути воспитателя, лет тридцать назад, и вызвал целую бурю чувств и сомнений.

Как-то получил я руководство шестым классом, из которого уже ушло… трое учителей. Вернее, их выжили «милый детки».

Но был я молод, искал «твердые орешки» и воинственно устремился в этот класс.

Ну-с, вхожу. Познакомились. Говорю бодрым деловым тоном:

– Дети, достаньте учебники.

А возле черной доходящей до потолка круглой печки сидит паренек лет шестнадцати, толстогубый, с наглыми умными глазами (позже я узнал его фамилию – Грачев), и говорит классу:

– Не доставай!

Я на секунду даже лишился речи. Грачев смотрит на меня насмешливо своими разбойничьми темными глазами, и никто учебников действительно не достает. Один полез было в парту, да Грачев так бешено на него зыркнул, что тот съежился, отдернул руку от парты, как от огня. Я вплотную подошел к Грачеву, сказал как только мог спокойнее и тверже:

– Достань учебник!

– А он мне не нужен, – ответил Грачев, разбросав руки вдоль спинки парты.

Волосы у него черные до синеватого отлива, немного пониже правого глаза вдавлинка, похожая на крохотную подкову.

– Достань учебник, – повторил я.

Он теперь даже ответом меня не удостаивает, смотрит куда-то мимо. Чувствую, как внутри все начинает дрожать от гнева, но я еще сдерживаю себя, понимаю: хочет он вывести, меня из равновесия.

– Тогда тебе придется уйти из класса…

Он, отвалившись на спинку парты, усмехается:

– Мне и здесь хорошо. – Извлекает из кармана колоду карт и, обращаясь к классу, предлагает:

– Сыгранем, братва!

Я от оскорбления чуть не закричал, но сумел и здесь скрутить себя, медленно, словно проталкивая каждое слово через зубы, произнес;

– Выйди из класса… или я тебя… силой заставлю…

Грачев резким щипком с треском перебрал карты, ухмыльнулся:

– Вас же за это из школы выгонят!

И тут гнев захлестнул меня и понес. Перед мальчишкой стоял уже не учитель, впитавший в себя мудрые заповеди учебников педагогики и психологии, не выдержанный воспитатель, а оскорбленный до глубины души человек, забывший обо всем на свете, кроме того, что нельзя разрешать, чтобы его оскорбляли.

Хотя сейчас и не модно говорить о «действиях в состоянии аффекта», но – право же это было именно так – я готов был в тот момент на все: себя загубить, лишиться работы, но не дать в обиду человеческое достоинство. Протянул руку, чтобы схватить Грачева за шиворот, но он и сам испуганно ринулся вон, в коридор. Наверно, у меня было очень свирепое выражение лица, когда я снова приказал классу: «Достаньте учебники!» – потому что все безропотно и торопливо полезли в парты. Через двадцать минут дверь приоткрыла уборщица тетя Луша, шепотом сказала:

– Степан Иванович, вас до директора вызывают…

– Кончу урок, приду, – ответил я, наверно, таким же тоном, каким в свое время было произнесено: «Жребий брошен, Рубикон перейден».

Продолжаю урок, а сердце начинает подсасывать. Слишком хорошо знал я нашего директора Пантелея Кузьмича. Был он человеком однажды и на всю жизнь чем-то перепуганным – с бегающими глазами, с приседанием в голосе, с плешивой головой, втянутой в плечи.

Жизненным назначением своим считал – прожить потише, понезаметнее, ни с кем не обострять отношений. Меня Пантелей Кузьмич встретил словами:

– Что вы наделали! Ну что вы наделали!

Если бы он мог, то, наверно, немедля уволил меня, но он опасался и это сделать, да и вид у меня, вероятно, был такой воинственный, что заставил его только похрустеть пальцами. Вот ненавидел я эту манеру – он сцеплял пальцы и сразу все их надламывал.

– А что наделал! – ответил я зло. – Выгнал хулигана из класса. Или надо было весь урок глядеть, как он в карты играет! Помощи-то мне не от кого ждать!

Пантелей Кузьмич пропустил мимо ушей эту дерзость, только простонал:

– Но он побежал в гороно жаловаться на рукоприкладство. Оттуда звонили. Вызывают вас… Теперь расхлебывайте все сами! Я умываю руки. – И он снова хрустнул пальцами.

– Если в гороно неглупые люди, строго не осудят, – ответил я и отправился на объяснение, потому что уроков у меня в этот день больше не было.

В коридоре гороно приметил Грачева: он глядел издали со злорадством и опаской.

Заведовать тогда нашим отделом народного образования только-только начал Петр Семенович Гладышев. Человек спокойный, смелый, а главное – справедливый.

Когда я вошел, Петр Семенович окинул меня быстрым оценивающим взглядом, в умных прищуренных глазах его заплескалась чуть заметная смешинка, я сразу приметил ее, и от сердца отлегло.

Узнав, как было дело, он потер ладонью изрезанный морщинами лоб, сильно прихрамывая, прошелся по комнате. Потом попросил кого-то из своих сотрудников вызвать немедля с работы мать Грачева, а сам усадил меня на диван, сел рядом и стал расспрашивать о работе, школе, детях, о планах моих.

Пришла мать Грачева, худая женщина с изможденным лицом и страдальческим выражением глаз. Услышав о том, что произошло в классе, запричитала:

– Да его не то что из класса, из города выгнать надо! Мыслиное дело – вчерась вечером по комнате за мной с кулаками гонялся… Вы хоть его уймите!

Петр Семенович позвал из коридора Грачева, сказал ему сухо:

– Вот что, милейший, предупреждаю; если будешь продолжать бесчинства в школе и дома, распоряжусь отдать тебя в колонию для малолетних преступников. Степану Ивановичу объявляю благодарность за борьбу с хулиганством. Он сам решит: быть тебе у него на уроках физики или нет.

Когда мы остались вдвоем, Гладышев сказал мне по-отечески:

– Не дури больше. Так можно нажить крупную неприятность. Да и сам потом уважать себя перестанешь.

– Но кто это придумал, Петр Семенович, что учитель как человек не вправе защищаться от оскорблений? – воскликнул я, приободренный ходом событий.

– Не дури, – еще строже повторил Гладышев. – Это – слабость, а не сила… Через месяц зайдешь, расскажешь, как в шестом… как Грачев.

И насмешливо Добавил:

– Почтительный поклон Пантелею Кузьмичу.

…А на следующее утро у входа в класс меня поджидал Грачев. Придвинулся боком, не поднимая головы, спросил тихо:

– Можно… в класс!..

– Можно, если не будешь мешать.

Он поднял глаза, в них промелькнула искорка бесенка.

– А сели буду!

– Пеняй на себя!

Он довольно улыбнулся, словно именно этот ответ больше всего устраивал его и иного он от меня не ждал.

Сидел Грачёв на уроке как шелковый, и все в классе работали, а когда мальчишка сбоку от Грачева завозился, он зашипел с угрозой:

– Тишь, ты! У Степана Ивановича горло устало…

…Может быть, вам любопытно узнать, как дальше сложились у меня отношения с Грачевым! Представьте – друзьями стали. Вечно он крутился в физическом кабинете, домой ко мне приходил… Конечно, были опять и срывы и взлеты. Всякое бывало… Но – выпрямили парня.

Вот вам и трудный случай…

И, поверьте, рассказал я вам, молодым воспитателям, о нем не для оправдания своего педагогического греха молодости – право же, нет! – а для того, чтобы вы никогда, понимаете, никогда не давали в обиду свое человеческое достоинство, твердо отстаивали его.

Потому что уверен: гуманность – это и решимость не отступать перед наглостью хулигана.

Урок

Когда комсомольцы создали отряд «школьной легкой кавалерии», одним из первых подал в него заявление Виктор Ремарчук из седьмого класса.

Он, правда, еще не был комсомольцем, но в заявлении на имя совета командиров писал: «Хочу вести борьбу с нарушителями порядка».

И надо сказать, «кавалеристом» Ремарчук оказался отменным. Его темную жестковолосую голову, подтянутую фигурку с повязкой «ШЛК» на рукаве, встречали в школе всюду. Он привел в штаб не одного злостного нарушителя, а в журнале отряда можно было прочитать вписанное его решительным скачущим почерком: «Задержан за классическую борьбу», «Вылез одной ногой из окна»…

Кострикова же из шестого «А» была приведена даже за то, что «презрительно смотрела на члена ШЛК в увеличительное стекло». Понимаете! Невооруженным глазом разглядеть не могла, так стекло наводила!

В боевом штабе, конечно, принимали оперативные меры: кого фотографировали, о ком сообщали в газете «Говорит штаб легкой кавалерии», а то ограничивались устным внушением; об иных же писали домой или на производство, где работают родители, и тогда под письмами стояли подписи командира отряда или секретаря комитета комсомола.

Однажды патруль Ремарчука в перемену обнаружил в пятом классе под партой промокашку. Ремарчук, поджав губы, сказал патрульному:

– Запиши четверку за сор под партой.

– Да какой же это сор – промокательная бумажка! – не выдержал староста этого класса. Но Ремарчук оказался неумолимым.

– А промокашка – не бумага! – спросил он строго, слегка склонив лобастую голову. Четверка осталась.

…В штаб привели красного, взлохмаченного семиклассника Аксенова, и Ремарчук начал записывать: «Хотел вытянуть карикатуру из газеты…»

Но Аксенов вдруг закричал, подступая к Ремарчуку и разбрызгивая слюну:

– А ты сам! В военторге фонарик украл! Скажешь, нет! Не украл!

Никто в первое мгновение не поверил Аксенову. Но, когда поглядели на Ремарчука – глаза у него забегали, маленькое лицо сразу стало жалким – поняли: правду говорит Аксенов..

И сам Ремарчук недолго отпирался: верно, было… Осматривал в военторге фонарики – их там сколько угодно! – и зеленый такой, с кнопкой, взял на время… Подумаешь ценность!

Из отряда Ремарчука, конечно, исключили.

Директор школы Григорий Васильевич вызвал к себе отца Виктора – уважаемого на заводе слесаря…

Отец слушал директора молча, сгорбившись, низко опустив голову. Когда Григорий Васильевич умолк, отец поднял лицо с коротким разрезом рта, хрипло произнес:

– Позор-то какой…

Григорию Васильевичу стало жаль его, он попытался смягчить вывод:

– В этом возрасте так сильны мальчишеские соблазны…

Но отец отмел жалость, вставая, повторил:

– Позор-то какой…

…Через день, после уроков, к директору постучали.

– Войдите! – разрешил он.

На пороге остановился Виктор. Он похудел за это время, казалось, даже потемнел. Но Григорий Васильевич сразу заметил: к нему возвратилась та внутренняя собранность, что и прежде бросалась в глаза.

Ремарчук облизнул сухие губы и, глядя на директора большими ввалившимися глазами, сказал:

– Мы… с папой… отнесли фонарик… туда… И кавалерии я доложу…

В лице мальчишки, во всем его облике было столько нелегко давшейся решимости, что директор невольно подумал: «Ну, за этого парня теперь можно быть спокойным…»

Как становятся чужими

У моей младшей сестры Веры муж, Герасим Захарович Аркатов, работает тренером в спортивном обществе «Динамо». Несмотря на свои сорок пять лет, вид он имеет весьма бравый: коренаст, на короткой шее прочно сидит подстриженная «под бокс» голова с двумя складками на затылке. Аркатов длинным речам предпочитает краткость и решительность фразы. Вера долго не могла привыкнуть к его отрывистым, как команда: «подай!», «прими!», «сделай!» – без всяких смягчающих сопровождений.

С дочерью Светой у Герасима Захаровича сложились своеобразные отношения. Чаще всего он у нее спрашивал строго:

– Троек нет!

Узнав, что нет, напоминал для острастки:

– Если будет – месяц неувольнения в кино…

Этим, собственно, его озабоченность делами дочери и ограничивалась.

Как относилась к нему Света! Гордилась его боевыми орденами, бравостью, почтительностью, с какой обращались к нему соседи, побаивалась, по-своему любила. И уж, во всяком случае, была покорной дочерью.

Случай, о котором я хочу рассказать, произошел этой осенью, вскоре после того как Света начала ходить в девятый класс. Я удивился, увидев ее после каникул, – так она повзрослела, так неожиданно произошел в ней переход от угловатого подростка к девичеству с его застенчивостью и мягкостью. Хотя во всем ее облике была еще и какая-то незавершенность; бровки только намечались, полные неяркие губы к уголкам рта словно бы исчезали…

У нее толстые светлые косы, маленький нос, несколько бледное лицо. Глаза глядят, как у отца, исподлобья, но не хмуро, а пытливо, готовые каждую секунду приветливо улыбнуться, заискриться милым лукавством. Ко мне Света всегда относилась ласково, а в последнее время льнула душой особенно доверчиво.

И по тому, как она, открывая дверь, поглядела, как зарделась, почувствовал я, что есть у нее что-то очень-очень свое, и это свое чисто светилось в глазах, просило откровения.

– По физике сегодня пятерку получила, – скороговоркой сообщила она в коридоре. Но было ясно, что не от этого у нее так светятся глаза и вся она полна счастливого волнения.

Герасим Захарович встретил меня обычным покровительственным:

– Пришел! Хорошо.

Вера тотчас засуетилась, накрывая стол. Вот уж эта неистребимая русская привычка – угощать гостя во всех случаях жизни!

Сидя за столом, заговорили о школе, детях, о том, как сейчас порой легко относятся молодые люди к большим чувствам. На этом месте разговора Герасим Захарович, обращаясь ко мне, сказал:

– Подожди… Поразвлеку, – и вышел в соседнюю комнату.

Через минуту он возвратился, держа в руках общую тетрадь в синей обложке, и на лице его заиграла улыбка, которую можно было понять только так: «Вот посмеешься над тем, что сейчас услышишь, спасибо скажешь за представление».

Я случайно взглянул на Свету и поразился выражению ее лица: гнев, боль, презрение исказили его до неузнаваемости. И без того бледное, оно стало мертвенным. Глаза потемнели и сузились. Немного позже я узнал, что синяя тетрадь – это дневник Светы, извлеченный еще утром Герасимом Захаровичем из стола дочери. Сейчас девушка поднялась, протянула руку к своей тетради, сдавленным голосом сказала:

– Ты этого не сделаешь!

Аркатов продолжал все так же обещающе улыбаться:

– Почему же! Сделаю. Пусть Степан Иванович узнает, какой романчик завела моя дочь.

– Гера, ну зачем ты?! – умоляюще воскликнула сестра, по всей видимости, посвященная дочерью в то, о чем писалось в дневнике, и ошеломленная бестактностью мужа.

Надо было как-то спасать положение.

– А ну, что там такое! – разыгрывая наивное любопытство, протянул я руку к тетради, и когда она оказалась у меня, я неожиданно для Герасима Захаровича передал ее Свете со словами: – Возвратим-ка ее лучше владелице…

Она метнула на меня благодарный взгляд, потом бровки ее гневно поползли к переносице, и, протягивая дневник отцу. Света презрительно сказала:

– Пусть читает!

Герасима Захаровича, видно, задел ее тон, желваки забегали на его челюстях. Он повернул к дочери сразу сделавшееся жестким лицо, казалось, жесткость запеклась темной полоской на губах.

– Ты забываешь, что я имею право знать секреты своей дочери, – металлическим голосом напомнил ей.

Она выпрямилась:

– Имел… Теперь не имеешь…

– Гера, я прошу тебя, – со слезами в голосе произнесла сестра, лихорадочно разливая чай по стаканам, стараясь не глядеть на меня.

Только теперь я заметил, как изменилась Вера за последнее время. Будто что-то безнадёжно надломилось внутри: потускнели голубые глаза, поредели волосы, в одежде появилась несвойственная прежде небрежность, словно махнула Вера на себя рукой и решила чему-то не сопротивляться.

Я встал:

– Простите, дорогие родичи, мне пора…

Аркатов с шумом, оскорбленно отодвинул свой стул, решительно протянул ко мне руку:

– Нет, ты не уйдешь!

В этом жесте было желание задержать меня, сделать свидетелем того, как подчинит он строптивиц. На глаза Светы навернулись злые слезы:

– Вот видишь, дядя Степа, видишь! Он и тебя может заставить и тебе приказать…

– Это ты об отце! – с угрозой крикнул Аркатов, желваки у него еще лихорадочнее запрыгали, а подбородок поджался.

– Я теперь тебе ни слова… – всхлипнула Света, повернулась и, чуть горбясь, бросилась из комнаты.

И столько горя, отчаяния было в этой согнутой спине, в руках, поднесенных к лицу, что и мне захотелось поскорее уйти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю