Текст книги "Дальние снега"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Смерть Меншикова
Меншиков к самоубийству Глафиры отнесся безразлично. Его заботило иное. Генерал-губернатор прислал в Березов надворного советника Опочинина, и Александр Данилович ломал голову: для чего бы это? Может, в Москве, где ныне двор, прояснилось? Ведь возвращали иногда и при нем из Соловков, из Сибири и одаривали, осыпали новыми милостями, почестями. В конце концов Меншиков решил, что хуже, чем сейчас, быть не может.
Опочинин въехал на воеводский двор в кибитке, запряженной взмокшими лошадьми, в сопровождении солдат и писаря. Сильно прихрамывая, опираясь на трость с янтарным набалдашником, поднялся на крыльцо, где его встретил Бобровский.
Наделенный чрезвычайными полномочиями, Опочинин с первых же шагов дал почувствовать это воеводе: своим начальственным видом, разговором свысока, а позже – недовольством отведенными покоями, скудностью корма для лошадей.
Вызвав капитана Миклашевского и протягивая ему анонимку, надворный советник спросил надтреснутым голосом:
– Не ведаешь, кто сие писал?
Капитан сразу узнал руку сержанта Мисочки, однако говорить об этом не стал, опасаясь навлечь на себя беду. Он знал о распрях сержантов, но старался не вмешиваться, потому что перекладывал на них большую часть своих обязанностей.
Опочинин потребовал денежные расписки на получение жалованья и легко установил по почерку автора анонимки.
На следующий день надворному советнику стало известно о приглашении Меншикова на блины к воеводе, о подаренных им ссыльному пимах, о поездке к остякам и еще о многом другом.
– Потворство! – зудливо выговаривал Опочинин Бобровскому, решив, что от воеводства его следует отстранить. – Никаких церковных старост!
Пергаментное лицо Опочинина стало еще желтее.
Допрошенный Мисочка признался, что это он написал истинную правду, да еще добавил: Зверев злопакостный называл эту Меншикову девку – а она от гнилого древа – порушенной ампиратрицей и, значит, ампиратора хулил, А с девкой той говорил, о чем, подлинно не знает, но тайно. Бумагу и чернила доставал. И надо того Зверева казнью казнить, как вражину, а сам он, Мисочка, усердный приставник и снисхождения ждет.
– А какие записки диктовал дочке ссыльный Меншиков? – строго спросил Опочинин Миклашевского после допроса Мисочки.
Капитан побледнел: он до сей поры не удосужился переправить эти бумаги в Тобольск. Миклашевский дознался, что Меншиков дал Звереву полтинник и сержант купил у воеводского писаря, вроде бы для себя, стопку бумаги и пузырек чернил. Обо всем этом капитану донес Мисочка, заключив: «Государев преступник что-то девке своей говорит, а она пишет».
Капитан отобрал исписанные листы, проглядел их и забросил в свой походный сундук. Звереву же дал в зубы для науки.
– Записки его императорскому величеству не вредительны, – сказал он сейчас, – описание баталий, о каких прежде в реляциях печатано, походов… Потому я не осмелился беспокоить его сиятельство генерал-губернатора.
– Подчиненных распустил! Службу плохо несешь! – закричал Опочинин. – Видно, шпагу носить надоело? Так я те помогу на солдатский мушкет ее сменить!
Опочинин приказал немедля отдать ему записи Меншикова, удвоить караул в избе ссыльных, ни шагу без конвоя им не ступать и отбыл, увезя с собой Мисочку и Зверева. Им предстояло пройти в Тобольске пытку с трясками.
…Меншиков сразу же почувствовал, как ужесточился надзор. Ему запретили быть старостой в церкви, вольно встречаться даже с Матвеем Баженовым.
А когда при выходе из церкви новый угрюмый сержант, разломив просфору, что держал он в руках, начал искать в ней бог весть что запретное, Меншиков понял – это конец. Не выбраться из крайсветного горького места, из поругания. Бита последняя карта в последней игре.
Долгорукие – это не Матвей, их на мякине не проведешь. Ни Тобольск, ни Москва не поверят его смирению.
Возвратись в избу, Меншиков слег: лопнула какая-то последняя жила.
Его и до этого одолевала ломь в костях, у него распухали руки и ноги, наливаясь водой, все чаще шла горлом кровь, болела грудь, знобило, трудно было дышать. Кровоточили десны, выпадали зубы. Могильной тоской придавливала бессонница.
Но он противился хворям, не в его характере было сдаваться. Поддерживала работа с топором в руках, заботы по церкви, едва тлеющий огонек надежды, что все еще переменится. Даже смены в погоде, когда зима наступала без осени и приносила клубки молний, стужу, выдерживал он стоически, не думал о смерти.
А теперь знал: до дна кончился прежний удачливый светлейший. Перебили хребтину. Обретается при смерти старик, вдетый в кандалы, и нельзя пошевелиться в них. Только бы набраться сил напоследок, выдолбить себе гроб из того ствола кедра, что валяется у порога.
Зазвонил колокол. «Как набат. Не к бунту ли?» – вяло подумал Меншиков. Но нет, бунтовать было некому. Только ветер с Ледовитого бунтовал.
* * *
Видя, как не по дням, а по часам уходит из жизни отец, скрытно горевала Мария, пыталась помочь ему. Недавно отец часа на два лишился речи, только улюлекал как-то страшно да лицо перекосило. Потом отпустило.
Мария вспомнила, как лекарь Иоганн сказал однажды, что у батюшки загустела кровь и, если не выпустить лишней, может быть паралич. До смерти боясь даже вида ее, Мария тем не менее вместе с Мартыном, прежде помогавшим лекарю, решилась. Но отец воспротивился. Он глядел на нее как-то странно, будто прощался. И Марии становилось еще страшнее.
Вчера она лежала на топчане, ее лихорадило. До тошноты чадила плошка с ворванью, свирепо терзал за окном ставню ветер.
Батюшка подсел, провел усохшей ладонью по ее волосам.
Мария знала, что он по-своему любит ее, но никогда не разрешал себе нежностей, вероятно, полагая, что это – удел матери.
Сейчас он сказал дрогнувшим, незнакомым голосом:
– Не суди меня строго… что судьбу твою порушил…
Он неумело погладил руку дочери, и у Марии навернулись на глаза слезы.
– Зачем вы так, батюшка?
– Нет, нет… Я перед могилой правду реку. Природа задумала меня лучше, чем я себя сотворил… А ты не падай духом, еще вырвешься отсюда… Сложишь судьбу; как захочешь…
После этого разговора Мария не находила себе места: то пыталась читать Библию, то помогала Анне штопать, то украдкой обращалась к спасительной иконке в кованой вызолоченной ризе. Ничего не помогало, все слышала винящийся голос отца.
Она и сама чувствовала недомогание, но никому в этом не признавалась. Ночи наваливались тяжкими бредовыми снами. Под утро назойливо вела короткий счет кукушка. Мария лежала с открытыми глазами и думала, думала о своей неудавшейся жизни, о Федоре… Мимо прошла любовь…
…Мария с тревогой посмотрела на отца, когда он встал и начал точить топор. Потом медленно, видно, через силу, оделся, шагнул в непроглядную ночь. Вскоре послышалось тюканье топора. Что он задумал?
С этого дня отец перестал есть. Никаким уговорам, просьбам не внимал, только лежа отворачивался от пищи. На седьмые сутки начал бредить.
Ему привиделась быль: огонь пожирал слободу суконников… Он примчался на пожар, прихватив небольшой шланг… Полез на крышу горящего дома, спрыгнул в огонь, вытащил из пламени на улицу древнюю бабку…
Потом возникло поле битвы под Полтавой…
– Вынесите на воздух… На лафет… Огонь! Огонь! – Эти команды он едва прошептал и затих.
…В гробу лежал в мерлушковом кафтане, стеганой шапочке, с шейным крестом.
Мария глядела на отца застывшими глазами.
Трещали от мороза стены избы, стволы вековых деревьев на дворе.
Зашел Миклашевский, удостоверился, что Меншиков мертв, тихим голосом, плохо скрывая радость, приказал хоронить.
Матвей Баженов и Мартын стали готовить возле выстроенной покойником церквушки могилу. Так пожелал Меншиков. Мороз все крепчал, забирался через тулупы, валенки, дыхание превращалось в иней. Земля не впускала ни лопату, ни лом. Разожгли костер, стали поливать землю кипятком. Только после этого смогли вырыть неглубокую могилу. Увязая в сугробах, понесли туда гроб.
Неистово билась оземь жгучими белыми крыльями пурга, валила с ног.
Какаулин отпевать покойника не захотел – может, то начальству неугодно, – послал вместо себя младшего батюшку Гервасия. Красноносый старичок хлебнул водки и скороговоркой отправил отмаявшегося раба божьего в царствие небесное.
Кроме дворовых и конвойных, были еще прихожане церкви святого Спаса, богомолки в черном. Пришел кабатчик Корепанов, скорее, из любопытства, поглядеть на похороны бывшего светлейшего.
Дети не плакали, изошли слезой до похорон, а сейчас не хотели показывать свое горе. Жалась к Марии Саня, с опухлыми глазами окаменел Александр. Одна из старушек прошамкала осуждающе соседке:
– Сердца-то у них нет.
Дети подошли ближе к гробу. У отца белые, словно в насмешке сложившиеся губы, седая борода. Они по очереди поцеловали его.
– Скоро приду к тебе, батюшка, – прошептала Мария.
Гроб прикрыли крышкой, опустили на дно могилы.
Корепанов, бросив ком смерзшейся земли, пробормотал задумчиво:
– Вот-то и всех делов… – Подергав меховые уши картуза, медленно пошел в кабак.
Глухо, словно осипнув от мороза, бил колокол.
По-разному держали себя дворовые. Иные делали вид, что безутешны, чтобы показать преданность молодым хозяевам. Втайне же радовались и в клети своей говорили с надеждой: «Теперь скоро возвернут домой из треклятой Сибири». Анна, скорбно глядя на девочек, дала себе клятву не щадить жизни для них. Мартын был искренне огорчен смертью барина, хотя она всколыхнула, как это иногда бывало у него и прежде, тоску по своей деревне, старой матушке, теплой хате, пропитанной запахом жаренного лука. И он сокрушенно думал, что вот ему уже за сорок, а он так и не нагрел собственное гнездо…
Дети Меншикова молча сидели в большой палате. В оконце заглядывала полярная ночь. Обледенелые ветки царапали крышу, Потрескивали к морозу свечи из тюленьего сала, упокойно голосила вьюга в трубе и на чердаке. Где-то по-волчьи выла собака, тявкали лисы. В углу неутешно всхлипывала Анна.
– Замолчи! – резко прикрикнул на нее Александр. – Иди! Да позови Мартына.
Косо, с неприязнью поглядел на Марию. Порушенная невеста… Готовилась стать выше его. А как матушка умерла, схотела ее подменить. «Нужна твоя опека! Теперь я глава рода. Батюшка завещал на прощание: „Ты храни фамилию. Пример мой пусть послужит тебе наставлением“. Нечего сказать, хорошее наставление!»
Как только Анна вышла, Александр сказал:
– Ну, дражайшие сестрицы, будем решать, не откладывая, как дале жить.
Мария подняла голову:
– Батюшка перед смертью сказывал: «Ныне нет препятствий для отъезда вашего отсюда. Надобно прошение подать в тайный совет или государю».
– «Препятствий нет», – передразнил Александр. – Думаешь, забыл царь, – мстительно произнес он, – как ты против его воли с ним обручалась? Не простит он тебе сие и нас здесь сгноит.
– Разве ж то моя вина, – едва слышно ответила Мария, – то воля батюшки была, а мне – беда.
На пороге появился Мартын.
– Ты собираешься, нехристь, поминки делать? – набросился на него Александр.
– Дак я…
– «Дак, дак…» Вот возьми, – он протянул Мартыну тридцать копеек, – купи у кабатчика вина и рыбы. Не хватит – заложи батюшкин кисет.
Он протянул было кисет, да, раздумав, положил его в карман.
– Нет, я сам курить буду…
– Дак ведь рано-то, барин, – несмело подал голос Мартын, – одно вредство…
– Не твоего ума дело! – оборвал Александр.
– Воеводиха с девкой пироги прислала, – подал голос слуга.
– Прими, – разрешил Александр.
Отпустив Мартына, он сказал:
– Отсюда вырваться будет не так просто, как ты, Машка, думаешь.
Прежде никогда ее Машкой не называл, а сейчас сделал это, словно грубостью утверждая свое старшинство, грубостью показывая независимость.
– Господи! – воскликнула Саня, и ее темные, с розоватинкой, похожие на каленые орешки глаза наполнились слезами, а щеки в легком пушке задрожали. – Да неужто всю жизнь бобылкой оставаться?! Может, попросить, чтоб дозволили мне хоть за солдата замуж выйти?
Александр брезгливо скривил тонкие губы:
– Ты девка али княжна Меншикова? Батюшка мне признался, – до шепота понизил он голос, – в голанском городе Амстердаме лежат у его банкира Фандербурхова на имя купца Косогорова деньги наши. Два мильена. И доходы на них идут. Мы только выберемся отсюда – так и получим.
Саня глядела широко открытыми глазами, слезы у нее мгновенно высохли.
– А захочешь омужланиться, – жестко закончил Александр, – я от тебя отрекусь, и всего ты лишишься.
– Я буду ждать, братец, – покорно сказала Саня.
– С капиталом тебя любой дворянин возьмет. Вот боюсь… – он запнулся, будто эта мысль ему только что пришла, хотя вынашивал ее давно, – с Марией нас отсюда не выпустят.
Старшая сестра посмотрела вопросительно, ничего не понимая.
– Послушай, Маша, – как мог мягче, вкрадчиво сказал Александр, – отпиши ты в Москву, что хочешь постриг принять. Тогда выкарабкаемся из этого омута. А мы тебя не забудем в монастыре…
– Правда, Машенька, – обняла сестру, заластилась Саня, – спаси ты нас.
Мария долго сидела молча, опустив голову. Впервые брат открылся ей, каким не знала его. Она поднялась.
– Нет, Александр, не стану я в Москву писать. Нужды в том нет. Скоро с родителями предстоит мне встретиться.
Александр растерянно посмотрел на сестру.
– Ну что ты, Маша, – виновато, торопливо заговорил он, – разве желаем мы смерти твоей? Не поняла ты меня. Для твоего же блага прошу – отпиши, а там видно будет. Помнишь, как царевичу Алексею Кикин сказал: «Клобук-то не гвоздями к голове прибит».
– Нет, братец, все я поняла, как след, – печально и твердо ответила Мария, – пишите прошение сами. Покуда оно дойдет, меня уж не станет.
Она повернулась и, тоненькая, хрупкая, пошла, а брат и сестра ошеломленно смотрели ей вслед.
И так вдруг стало жаль Александру старшую сестру – в ноги бы ей бросился. Много лучше она его, добрее и чище.
…И впрямь тихо угасла Мария через полтора месяца, в день своего восемнадцатилетия.
Сибирский генерал-губернатор так же, как он недавно писал о Меншикове: «Не стало ноября 12 дня во исходе его жизни», – теперь готовно донес Верховному тайному совету, что «декабря 26 дня 1729 года Меншикова дочь Марья в Березове умре».
Зелен камень
В январе 1730 года в Москве по случаю предстоящего по власти божественной бракосочетания четырнадцатилетнего Петра II с княжной Екатериной Долгорукой собрались члены тайного совета, синода, послы, генералитет.
Дочь князя Алексея Григорьевича волоокая красавица Екатерина – хотя и сохла по дальнему родственнику, красавчику гвардии капитану Юрию Юрьевичу Долгорукому и влюблена была без памяти в графа Мелиссимо, шурина австрийского посланника Братиславского, – довольно охотно подчинилась требованиям отца и дала Петру II согласие на брак.
Алексей Григорьевич жил теперь как в тумане, шутка ли – будет отцом императрицы. Он совал всем, даже близким, руку для целованья.
А невеста прикидывала, какие заморские платья ей вскоре привезут, и не оставляла надежды на продолжение встреч с Мелиссимо.
Все карты перепутала неожиданная смерть Петра.
Одни говорили; утром вскочил мальчишка, открыл окно, наглотался студеного воздуха, другие – что от скоротечной оспы помер, третьи – что оспой болел, да открыл окно, оспа исчезла, а смерть вошла.
Как бы то ни было, но глубокой ночью, за несколько часов до назначенной свадьбы, по-щенячьи скуля, раздирая лицо ногтями, преставился император, успев только выкрикнуть: «Запрягайте сани!.. Хочу ехать к сестре…»
Трон снова осиротел – угасла мужская линия императорской власти. Возмечтали родовитые – боярский афронт, – не возвернулся ли их час, их привычная жизнь по старинке: без геометрий, верфей да каналов, математических школ, гошпиталей и академий, что напридумывал Петр. Будут жить, род храня, не деля власть с черной костью, с выскочками.
В ту же ночь заседал Верховный тайный совет. Князь Дмитрий Михайлович Голицын, с готовностью приняв подсказку Остермана, предложил выбрать императрицей племянницу Петра I Анну Иоанновну, «чтобы себе полегчать и вольность прибавить». На том и решили.
Еще при жизни своей царь выдал восемнадцатилетнюю племянницу Анну – дочь старшего брата Ивана – за курляндского герцога, тоже восемнадцати лет, Фридриха-Вильгельма, потому что Речь Посполитая зарилась на Курляндию, хотела разделить ее на воеводства. Через неделю после свадьбы герцог помер, злые языки сказывали, не выдержал неуемность супруги.
Вскоре Анна приблизила конюшенного покойного Бирона и родила от него сына.
Решив императрицей сделать Анну, тайный совет предложил ей на подпись в Митаве условия-кондиции: без тайного совета не вступать в брак, не назначать себе наследника, не жаловать знатные чины и деревни, не привозить в Россию Бирона… «А буде чего по сему обещанию не исполнено – то лишена будет короны российской».
Остерман на то заседание тайного совета идти не хотел, чтоб не связывать себя, руку правую перебинтовал – «подагра!»– да его настойчиво вызвали. Сутулясь более обыкновенного, Генрих Иоганн твердо сказал, опустив тяжелый подбородок:
– Я иностранец и не считаю себя вправе принимать участие в решении, кто будет располагать короной Российской империи… Подчинюсь мнению большинства… Считаю своим долгом находиться у тела императора.
И откланялся. Надо было рассылать во все концы державы траурные указы, запечатанные черным сургучом, готовить медали с изображением усопшего, черные рамки в придворных календарях. А главное – не дать воли фавориту, князю Ивану.
…Остерман, сгорбившись, сидит в Печальной зале у изголовья гроба всепресветлейшего и державнейшего. Из полумрака выступают завешенные зеркала, картины. Свечи тускло отражаются в инкрустации паркета. Остерман неотрывно глядит на восковое лицо мальчика. Привык к нему, даже привязался, и сейчас было жаль его.
А с Меншиковым все. Сибирский губернатор прислал никчемные записки светлейшего, продиктованные дочке: воспоминания о военных походах.
«Сего дня, на самом утре жарко неприятель нас атаковал… Потом стал во фрунт, пехоту из ретраншемента вывел и поставил на обоих флангах. А шведский генерал Шлиппенбах с полками своими отошел и стал в Гумоловой мызе. Драгуны, казаки и калмыки обещались стоять храбро, друг за друга пить смертные чаши. И бой зачался с первого часа дня июля в 18 числе. Кто ведать хочет подлинно про убитых драгун и солдат, в канцелярии есть справедливая роспись».
Остерман покривился: «Ну кому интересна эта мыза? В огонь записки. И памяти не останется».
Губернатор писал, что окончено следствие по обвинению сержанта Зверева в потворстве ссыльному. Этот негодяй помогал ему достать бумагу и чернила, за что бит кнутом и сослан на вечную работу в Нерчинские рудники. И изветчика Мисочку – за несвоевременный донос – отправили рядовым в дальний гарнизон…
Да, с Меншиковым покончено. Теперь очередь Долгоруких. Князь Иван попляшет карасем на сковороде раскаленной…
После смерти Петра Иван Долгорукий действительно заметался. В день обручения императора с Катькой он без разрешения фельдмаршала вызвал ко дворцу батальон Преображенского полка – «на всякий случай».
Еще при жизни Петра была у них такая игра: оба писали, подражая почерку друг друга, и добивались полного сходства. Иван решил теперь подписать за императора духовную о возведении на престол Катьки.
Батюшка Алексей Григорьевич план сей одобрил, и завещание Иван подмахнул. В мундире майора Преображенского полка вышел он из зала, где лежал покойник, к сановникам и послам. Здесь были испанский посол усохший герцог де Лириа, французский – живчик Кампредон, голштинский – граф Бонде с тяжелой челюстью, датский – беловолосый Вестфален, шведский – крепыш Дитмар, английский резидент – подтянутый Рондо.
Выдернув шпагу из ножен, Иван прокричал, как на плацу, высоким фальцетом, держа «завещание» над головой:
– Виват императрица Екатерина!
Воцарилась напряженная тишина. Слышно было, как потрескивали свечи, как билась о стекло ожившая муха. Навстречу Ивану устремились ненавидящие, насмешливые, ускользающе-боязливые взгляды. Угрюмые, неприязненные, равнодушные… Они воздвигали стену, отгораживая, оттесняя Ивана.
Он вбросил шпагу в ножны и поспешил в свой дворец – сжигать неудачливое «завещание».
Здесь-то и нашел его бледный, взволнованный Федор, недавно вернувшийся из Лондона.
– Прошу тебя, брат, об одолжении великом.
– Что такое? – неприязненно спросил Иван.
– Займи денег, выправь подорожную, я хочу спасти Марию, в Сибирь поеду… Отец ее помер…
Однажды, еще при жизни императора, просил Федор Ивана замолвить слово перед государем, чтобы возвернули Марию из ссылки, Иван посмотрел на него, как на юродивого:
– У меня что – две головы? Государь эту тихоню терпеть не хочет.
Подумал тогда с удивлением: «Неужто Федька в отца – дамский угодник?» Князь Василий Лукич, несмотря на свое шестьдесят лет, душился наилучшими духами и вечно приволакивал за женками. Так нет же, Федор вроде бы другой породы – заумник приблажный.
Внешне Иван относился к Федору то насмешливо, то с легким презрением, но в глубине души все же уважал родственника, как уважают натуры испорченные, сами в том не желая себе признаваться, тех, кто нравственно их намного превосходит.
Сейчас Иван стал убеждать Федора, что незачем ему ехать в такую даль, что государь перед смертью, это точно ему известно, на милость положил, заготовил указ о возврате детей Меншикова, даже одну деревеньку им обещал. Но Федор твердо стоял на своем.
Он бы и прежде поехал в Березов. Но при Меншикове Федору не было туда хода: и светлейший вряд ли обрадовался бы появлению сына своего злейшего врага, и государь не простил бы ему этого поступка, и отец не допустил бы отъезда…
Теперь Мария особенно нуждается в поддержке. Отец же уехал в Курляндию, да и похороны отвлекли всех.
В конце концов Иван, сам удивляясь своей участливости, пообещал Федору деньги, подорожную, хотя опять подумал с осуждающим недоумением: «Мало ему здесь женок, так надо в Сибирь гонять».
* * *
Вынос тела государя задерживался. Екатерина Долгорукая потребовала, чтобы во время похорон ее поместили среди особ императорского рода, но Голицыны воспротивились этому.
У Остермана полно хлопот. Он распорядился, чтобы к вечеру выставили на улице зажаренных поминальных баранов, бочки с водкой. Затем надел взятые в Печальной комиссии бархатный черный плащ, черные шелковые чулки… Мимоходом, в неизбывном горе, прошелестел на ухо де Лириа:
– Государя сгубили неуемные охоты…
Наконец, без невесты, траурное шествие все же двинулось к Архангельскому собору. В колесницу с гробом, обтянутым черным бархатом, впряжена шестерка вороных лошадей. Надрывно бьют барабаны, стенают трубы, склонились знамена.
Неожиданно заморосил дождь.
Впереди процессии – архиепископ Феофан Новгородский, архимандриты Гавриил Рязанский, Леонид Крутицкий, Игнатий Коломенский, Георгий Ростовский. Сенаторы несут герб, корону, шпагу, шпоры Петра. Князь Иван, идя за гробом рядом с Остерманом, тоже несет государеву кавалерию на подушечке багряного бархата. На князе длинная черная епанча, черный флер свешивается со шляпы, оттеняя меловое лицо.
Краем глаза Иван посмотрел на Остермана. Сразу же после опалы Меншикова пытался Иван восстановить императора против Остермана, да не сумел: оказывается, сопляк любил своего воспитателя. Даже в последние минуты жизни все звал: «Андрей Иванович… Андрей Иванович…»
Князь Иван становился все мрачнее. «Чего может ожидать фаворит после смерти государя? – с тревогой думает он, – Забвения? А еще хуже того – преследования».
Деньги, подорожную Федору дал, и этот угорелый, воспользовавшись тем, что отца не было в Москве, помчался в Тобольск, не дожидаясь похорон и коронации.
…Незадолго до смерти императора родители обручили Ивана с Натальей Шереметевой – фельдмаршальской дочерью. Все хвалили Наталью: и скромна, и преданной будет. Да плевать Ивану на это. В день помолвки ушел он в загул.
Сейчас колесница с гробом проплыла мимо дома Шереметевых, и в верхнем окне его разглядел Иван лицо невесты. С горечью подумал: «Захочешь ли опального мужа… Небось, родня взвоет». Не знал, что Наталья уже про себя решила: «Ни за что не оставлю его в беде».
Дождь сменил морозец, и сразу заскользили по наледи лошади, люди.
Пропуская траурный кортеж, застыли в переулке сани, груженные кожаными мешками с мягкой рухлядью Сибири. Возчики и охранники глазели на бесконечную похоронную ленту.
Вот в недобрый час приехали в столицу!
* * *
Федор мчался на перекладных, отдавая сну всего несколько часов в сутки, чувствуя в кармане шубейки тепло зелен-камня.
Как встретит его Мария? Неужто замкнется в горе своем, отгородится? Нет, не может быть того! Не может…
Бросятся они друг к другу, прильнут… И скажет он Марии: «Свиделись все же на краю земли, и никакая сила теперь не разлучит нас». И еще скажет, что будут они до конца дней вместе… Пусть даже в краю пурги, стылой стужи, непроглядной ночи. Все им нипочем, потому что нет на свете счастья выше счастья любви и тепла большего, чем тепло сердца. Он положит на ладонь Марии зелен-камень, и тот засветится чистой, незамутненной радостью.
Наконец Федор добрался до Тобольска.
Конечно, можно было к дядюшке и не заходить. Он видел Михаила Владимировича лишь однажды, еще мальчишкой, в доме отца – тогда посла во Франции. После этого они много колесили по земле, жили в Польше, Дании, Швеции, но встреч с дядюшкой не было.
Однако Федор решил, что лучше зайти, чтобы разрешил поездку дальше.
Губернатор отнесся к появлению племянника почти равнодушно. Не до родственников ему было сейчас. Михаил Владимирович с тревогой ждал, как повернется его собственная судьба. Но все же дотошно расспрашивал Федора о столичных новостях. Когда Федор спросил, как поживает Мария Меншикова, губернатор безразлично сказал:
– Померла. Марья…
У Федора потемнело в глазах.
– Когда? – только и спросил шепотом.
– В конце декабря. А тебе-то что с того?
Федор убито молчал. Дядька начал о чем-то догадываться.
– Померла, – повторил он и жестко добавил: – Оно, может, и к лучшему. Не станешь род наш грязнить. Отцу-то сказал, зачем сюда пожаловал?
Федор посмотрел в жестокие глаза дядюшки: поразительно! Это были глаза постаревшего Ивана.
– Позволь мне в Березов съездить, – попросил Федор, и на лице его были написаны решимость и мука: не позволишь – сам отправлюсь.
«А, черт с тобой и твоими щенячьими прихотями, не до этих мне переживаний», – подумал губернатор, а вслух сказал:
– Поезжай, коли делать нечего, но я эти фокусы не одобряю. И отцу твоему беспременно обо всем напишу.
* * *
В Березове светило негреющее солнце. Вдали задумчиво высился заснеженный вековой лес. В кружевном наряде стояли ближние деревья. Распушив хвосты-правила, сигали белки с ели на ель, сбивая розово искрящуюся пыль с веток. Нахлобучили снежные шапки пеньки.
Федор ехал в возке улицей. Поднимались к небу дымные столбы. Навевали тоску одинокие, покинутые гнезда.
Мария жила в этом краю, ходила по этим тропам. Может быть, не однажды вспоминала его, ждала… Вот-вот приедет и увезет или здесь останется в ссылке добровольной… Все смотрела на снега бездорожные… А кругом, сколько глаз хватает, сугробье, сугробье…
У него запершило в горле.
…Детей Меншикова Федор нашел быстро. Удивился, как похудела, вытянулась Саня, каким мрачным стал Александр. Федор видел их не однажды в Питербурхе, при жизни светлейшего.
Они сели в самой большой комнате избы, и Федор выслушал рассказ о смерти Меншикова и Марии…
– Я могу пойти на ее могилу? – спросил он.
Саня вскочила:
– Пойдем вместе…
Она быстро оделась и повела Федора расчищенной в сугробах тропкой к могиле сестры. Порывы ветра временами покачивали ветви могучих елей. Бесхитростно посвистывали красногрудые снегири, упорно долбил кору дятел.
Федор попросил Саню:
– Ты иди домой… Я сам побуду.
Он долго стоял над холмиком с крестом. Заходило солнце. Из-за края земли потянулись желто-багряные, малиновые, сиреневые ленты, подсвечивая облака, горностаевый снег. Наплывали сумерки. Замерла стылая луна в небе, падали безучастные звезды.
Собственная жизнь иссякла и для него. Он, конечно, будет строить корабли, но никогда никого уже не полюбит…
* * *
Когда Федор возвратился в столицу, там разыгрывались свои трагикомедии.
Все получилось не так, как задумали «верховники», как чаяли Долгорукие и Голицыны. Они считали, что, посадив на престол вдову-герцогиню Анну Иоанновну, сделают тем ей помазку властью по губам, пусть довольствуется именем императрицы и ста тысячами рублей в год. А власть останется за Верховным тайным советом «в восьми персонах».
Но Анна Иоанновна, написав под кондициями, что станет «все без всякого изъятия содержать», появилась в Москве вместе с прижитым от фаворита Бирона младенцем и с ним самим..
Остерман испросил у нее аудиенцию.
– Ваше величество, – сказал он, – долг верноподданного обязывает меня к истине: кондиции – обман. Их составили против воли ваших подданных. Поверьте, ни один дворянин не желает ограничения монаршей власти. Они вам и челобитную уготовили…
Вскоре, при большом стечении дворян во дворце, Анна Иоанновна, притворившись наивной, спросила:
– Кто ведает про те пункты кондиции, что привозили мне в Митаву подписать?
Все молчали.
– Не иначе обидеть меня, как самодержицу, кто-то схотел и обмануть, – разыгрывая огорчение, сказала Анна Иоанновна, – и пункты те не от всего народа.
Она решительно разорвала бумагу. Скрестив руки на могучей груди, обвела испытующим взглядом присутствующих.
Обер-прокурор Ягужинский подумал: «Лучше один деспот, чем восемь тиранов в тайном совете».
Назавтра по улицам объявили с барабанным боем, чтоб все шли к новой присяге. А вслед за тем появился рескрипт, где о новоявленном графе Ягане Эрнсте фон Бироне было сказано, что «сиятельный особливо нам любезен» и потому пожалован в обер-камергеры, так как «через многие годы, будучи в нашей службе при комнате нашей камергером, во всем так похвально поступал и такую совершенную верность и ревностное радение к нам и нашим интересам оказал, что его особые добрые квалитеты и достохвальные поступки и многие полезные службы не инако, как к совершеннейшей благоугодности нашей касаться могли».
Временщик скоро дал знать о себе. Кнут рассекал тела до костей, летели с плахи головы, закачалась дыба, корчились посаженные на колья, тайная канцелярия начала полнить Соловки и Сибирь новыми ссыльными. Тем, кто дерзал определять наследника престола по своему произволу, урезали языки, а добро их делили. «Солнце Анны воссияло, светлый день нам даровало, лжи навечно разогнало», – утешно вещал архиепископ Феофан, приветствуя «порфироносную особу, любимое чадо божие, что искоренит папежный дух». У него уже были свои деревеньки, несколько домов в Москве и Питербурхе, сто пятьдесят картин, написанных маслом.