Текст книги "Дальние снега"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Борис Изюмский
Дальние снега
Исторические повести
Зелен-камень
Повесть
Смерть императрицы
Вдова в бозе почившего Петра Великого – всепресветлейшая, державная императрица всероссийская Екатерина – умирала трудно. Дряблое, расползшееся тело ее то корчилось в судорогах, то замирало; голова, покрытая редкими слипшимися волосами, ссунулась на край подушки.
Сквозь туман клубились видения: вот она – служанка лифляндского пастора Глюка – бежит росным утром с корзинкой на мариенбургский рынок… Потом поманившее сладким сном двухнедельное замужество за шведским драгуном-трубачом Паулем… Русский плен, жизнь в обозе – у молодого кавалерийского генерала Боура, у фельдмаршала Шереметьева, веселого баламута Алексашки Меншикова… И наконец – царский шатер… Бивачная жизнь…
Петруша, гневаясь на Алексашку, как-то сказал ей: «Не окончит плутовства – быть ему без головы, хоть и умна она». Ластясь, утешая, отвела Екатерина в тот раз беду.
Да от себя не отвела.
За три месяца до смерти своей прислал царь заспиртованную в банке голову ее возлюбленного – камергера Виллима Монса…
Екатерина с трудом приоткрыла веки. Над ней склонил длинное лицо князь Меншиков, крутые локоны белого парика почти касались подушки.
– Катерина, узнаешь ты меня?
Она отрешенно смежила веки.
Меншиков вжался в кресло у постели, голова его возвышалась над резной спинкой.
…Всего месяц назад исполнилось Кате сорок два года, казалось бы, жить да жить… И вот что осталось от рослой крепкой девки: выцвели когда-то вишневые глаза, посеклись когда-то кудрявые волосы, появились морщины на щеках. Коротким оказался бабий век. Да и роды свое сделали. Из одиннадцати чад только Анна да Лизавета в живых остались.
Меншиков с брезгливой нежностью посмотрел на Катерину. Уходила и лучшая часть его собственной жизни, когда рядом с ней и Петром сердце отстукивало искрометные годы, когда бросался в схватку с морем житейским, ломал, возводил…
А теперь уходила Катерина – жена-подруга царя, умевшая развеять его дурное настроение, делившая с ним невзгоды и радости. Веселая, находчивая, легко преодолевавшая неустройства походной жизни, умевшая гасить гнев своего Петруши.
Но нельзя распускать нюни, надо успеть сделать все, что велят его интересы. Уже неделю умирает императрица, и Александр Данилович, имея ключ обер-камергера, почти неотлучно при ней. Ему удалось вырвать прощание своих немалых долгов казне, освободиться от следствия. Разве могла отказать ему в чем-нибудь Катерина? Ведь это он возвел ее два с половиной года назад на престол.
Умирающий Петр, лишившись речи, успел написать на аспидной доске: «Отдайте все…» – и рука бессильно упала. Кому? А был давень разговор: «Помру, ты Алексашка, мой корабль дострой». Советовался, поручал самое трудное. Уезжая – за себя оставлял.
Да, родовитая труха не даст полной власти… Разве только в обход…
Когда умер царь, они заперлись в дальней комнате дворца, решая, кого возвести. Граф Петр Толстой отстаивал супругу покойного, Екатерину. Голицын и Долгорукие хотели возвести на престол девятилетнего внука умершего царя – тоже Петра, – полагая, что при нем их власть будет неограниченна.
Меншиков, не медля, удвоил патрули на улицах и караулы, вызвал старого генерала Бутурлина с гвардейскими Семеновским и Преображенским полками, посулил высокое жалованье, награды. Полки пришли, барабанным боем пугая уши вельмож. Иван Бутурлин, войдя с офицерами во дворец, объявил, что гвардия присягнет только августейшей вдове государя, как коронованной им при жизни.
Екатерина вышла к гвардейцам. Ее встретили возгласами:
– Ты делила с императором лихо!..
– Ломала походы!..
– Осушала за нас не один бокал!..
– Головы побьем, если кто пальцем тронет нашу матушку!..
На глазах у Екатерины выступили слезы благодарности:
– Мои любезноверные, я готова исполнить волю дорогого супруга, быть матерью отечества…
– Виват, императрица Екатерина! – доносились крики с площади и барабанный рокот.
– Виват! – бормотали заговорщики.
…Улыбка скользнула по тонким губам светлейшего, когда он представил этот решительный час. Сам он встал тогда рядом с Катериной, держа обнаженную шпагу, зорко глядя в лица ее супротивников. А после того, как показалась она в окне народу, он начал пригоршнями бросать вниз деньги.
Князь довольно сопнул. Вспомнилось и другое, как давень, глубокой ночью, вызвал его Петр к себе. Был он нервен и озабочен. Подойдя вплотную, спросил:
– Вызволишь, Алексашка? – Огонь свечой метался в царевых глазах, сам же и ответил: – Вызволишь!
И поручил ему сбрасывать колокола, в пушки да мортиры переливать.
– Главное – быстро! Главное, поручик, быстро!
И он, не мешкая, понимая, что делает сверхважное государственное дело – выручает Россию, – помчался, тараном сметая с пути поповское отродье, кликуш, всех, кто мешал. И сбрасывал жалобно стонущие колокола, и сам их грузил на сани, вез к печам. Надев кожаный фартук, раздувал огонь в горнах, лил металл в формы. За год сделали триста орудий, и царь позже, обнимая его, глядел с нежностью и гордостью, будто своими руками вылепил птенца и вот любовался, что сотворил. Этот сделает через «не могу», вернее верного, – единомыслец. Петр не склонен был к размягченным разговорам по душам, но на этот раз словно прорвалась тугая душевная плотина и он сказал:
– Умеешь ты, Данилыч, развеять мрак сомнений… Теперь загремим против шведов полезным отечеству звуком… Новое дело поручаю: помогай надзирателю артиллерии Виниусу.
А потом снова мчался Меншиков на фабрики – суконную, парусную, кожевенную, на денежный двор, ревельскую стройку – именем царского указа, своей неуемной энергией наводить порядок.
…Умирающая застонала. Александр Данилович поглядел на нее с опаской: не отдала бы душу богу раньше, чем подпишет еще один, главный указ – о том, что царем становится одиннадцатилетний цесаревич Петр, при непременном обручении с дочерью Меншикова Марией.
Дьявол его надоумил недальновидно приглядеть для Марии молодого Петра Сапегу – сына разбитого им при Калише литовского графа. Даже поторопился внести семье Сапоги брачный залог – 80 000 червонцев. Но Катерина взяла того Петьку женихом для своей племянницы Софьи Скавронской, из казны залог восполнила.
Теперь Мария со временем станет императрицей, а он, считай, «нареченным тестем», регентом. Да еще сына своего женит на царевне Наталии. Когда объявил Марии о готовящейся помолвке, о счастье, так она, дура, в оморочь, а потом сутками ревмя ревела. Сапегу оплакивала? Или кто другой есть? Мозги курячьи! Императрицей будет, в ноги за эту отцовскую заботу след кланяться, а она… Да бог с ней, были помехи и поважнее девичьих слез.
…Волчий вой подняли бывшие дружки и союзнички, проведав о его намерении. Толстой, Бутурлин, Апраксин и иже с ними из кожи вон лезли, чтобы помолвку сорвать, корону отдать Анне или Елизавете. Тогда б сами корабль повели. Они становились на его пути к власти.
Новым заговором запахло. Да он никому опомниться не дал. Со своим недавним союзником, а теперь новоявленным недругом, графом Петром Андреевичем Толстым, вмиг расправился. Позавчера Катерина, не читая, подписала указ о лишении старца Толстого, как изменника и клятвопреступника, чинов, богатств и ссылке в Соловецкий монастырь. А ведь в какой чести был: вывез в свое время из Неаполя беглого царевича Алексея, вел по его делу дознание, докладывая Петру. Тайной канцелярией управлял… Теперь сгинет вместе с сыном Иваном в земляной яме, куда хлеб и воду на веревке опускают.
И свояка Антона Девиера, исхлестав кнутьем, упек в Якутск, в Жиганское зимовье, – никакие мольбы его жены Анны, родной сестры Александра Даниловича, не помогли. И старика Бутурлина – в дальнюю деревню… А графа де Санти – без суда и указа заковали в кандалы «по подозрению в тайном деле»…
Меншиков ожесточенно поковырял мизинцем в волосатом ухе. Язвительная улыбка тронула его губы: «Уготовил я им старость. Те, что остались, теперь притихли, небось, насмерть спужались».
Как вопили тогда Девиер и Толстой, что он, Меншиков, с боярами-де снюхался, а своих друзей предал!
«Что ж, может, по-вашему, так оно и есть. Да только не вам, поганкам, овцам шелудивым, поперек дороги мне становиться! И что вам заказано, то мне сам бог велел!
Важен не род, а что у тебя в черепке. Или напрасно вывели мне латынью на гербе: „Доблесть – путеводительница, счастье – спутник“? Всю жизнь мне счастило. Так почему бы и теперь?.. Кто иной лучше моего достроит Петрову храмину? Прилежание и неусыпные труды приложит? Был подсудный, стану несудимый… Не вам, дремливым, чета…»
В покое пахло лекарствами, горячим воском. Майский ветерок с Невы не в силах был развеять этот запах, только поддувал занавески да колебал тусклое пламя свечей, потрескивающих в бронзовых жирандолях.
Меншиков ногой посунул под ложе таз с набухшими черными пиявками. Их ставил императрице молодой французский лекарь Арман Лесток, сейчас тоже сидящий в кресле, только по другую сторону ложа.
Князь внимательно посмотрел на Лестока: жидковатый галант, как только справляется с семнадцатилетней царевной Лизкой. Но понятлив и хитер.
– Верни сознание! Есть у тебя такое снадобье? – спросил он лекаря.
– Есть, ваша светлость, ненадолго возвратит разум. Но потом может стать еще хуже.
– Давай! – приказал Меншиков.
Лесток достал из кожаного саквояжа с застежками в виде львиных голов крохотный хрустальный пузырек, до половины наполненный темной жидкостью, вытащил притертую пробку, подошел к окну, покапал в рюмку, шевеля губами, старательно закупорил пузырек и понес лекарство умирающей. Раздвинув краем рюмки ее губы, влил лекарство. Вскоре императрица засохло произнесла какое-то слово на родном литовском языке.
– Что-что? – приблизил к ее губам ухо светлейший.
Серое лицо его в крупных порах напряглось. Приказал грозным шепотом Лестоку:
– Выдь! – и тот на носках пошел к двери, подрагивая куриным задом.
Императрица скончалась в два часа пополудни 6 мая 1727 года, успев причаститься и подписать все бумаги, подсунутые светлейшим.
Светлейший
Свой дворец на Васильевском острове, по фасаду выкрашенный в ярко-желтый цвет, светлейший построил с размахом и великолепием. Лучшие мастера сотворили изразцовые камины, живописные плафоны, люстры цветного хрусталя с золотыми ветвями, бра, похожие на огромные набухшие мочки деревьев.
Паркет был сделан из бука с врезанным перламутром, стены обтянуты шелковыми обоями, пол в вестибюле украшен мозаикой из уральской разноцветной яшмы и мрамора. Резные вызолоченные перила вели к дверям, выложенным перламутровыми раковинами. В широких коридорах, укутанных персидскими коврами, парижскими гобеленами, горделиво высились китайские, саксонские, японские вазы отменного фарфора.
Поражали воображение венецианские зеркала, столы на изогнутых ножках, массивные канделябры, золоченая кожа стульев с высокими спинками, огромные бронзовые куранты с мелодичным боем.
А стоило выйти в сад, где чудодействовал мастер Иоганн Фохт, пройти широкой липовой аллеей до цветников, беседок с канапе, к оранжереям и гроту, зверинцу и птичнику, миновать мраморные скульптуры венецианцев Антонио Тарсиа и Пьетро Барбаута, как ощущение невиданного богатства укреплялось еще более.
Особенно гордился светлейший своим портретным залом: там висели полотна персонных дел мастера Ивана Никитина. Живописец сей возвратился семь лет назад из Италии, где совершенствовал свой талант, почти не выходил из мастерской, построенной ему еще императором Петром по собственному рисунку Никитина.
Был мастер неприятен Меншикову, разило от него вольнодумством. Потому приказал Александр Данилович учредить за Никитиным крепкий надзор, даже установил караул возле мастерской. Но – никуда не денешься – писал портреты Никитин такие, что гости только ахали.
Вот взять хотя бы портрет жены Дарьи – «княгини Данилычевой», как называл ее в письмах светлейший. С холста смотрело доброе, с намечающимся вторым подбородком, холеное, красивое лицо спокойной насмешницы, любящей незлую шутку. Меншиков часто останавливался возле этого портрета. Даша родила ему семерых детей, да в живых осталось только трое.
Справа от нее висел портрет старшенькой, светловолосой Марии, ей недавно исполнилось шестнадцать лет. Мягко светятся огромные голубые глаза с поволокой, маленький рот слегка приоткрыт. Лебединая шея… белоснежные покатые плечи… в глубоком разрезе платья – холмики грудей.
Слева от матери – портрет темноволосой дочки Саньки, она моложе сестры на год. Щеки у сластены в пушку, как персики. И сын Александр – отрок с упрямым, замкнутым выражением лица. Кем будет он? Поддержит ли фамилию? Светлейший пытливо смотрит на портрет сына.
У самого Меншикова на портрете нависли дуги густых бровей над припухлыми веками, глаза проницательны. Но что-то в этом портрете всегда вызывает недовольство князя: уж больно надменно глядит двойник. Не захотел мерзавец Никитин передать силу его ума, безудержную храбрость. То ли дело величавый бронзовый бюст, стоящий на ореховой подставке в вестибюле. Он заказал его десять лет назад Растрелли и остался доволен этой работой: маленькие «петровские» усики оттеняли решительно очерченный рот на худом лице; крутой подбородок внушал мысль об умении добиваться цели. Вот здесь он настоящий.
* * *
За окном серая муть. Даша еще сладко спала, по-девичьи подтянув колени. Стараясь не разбудить ее, Александр Данилович поправил соболье одеяло и тихо вышел в предспальню. В комнате с выставленными на полках кубками, шкатулками в каменьях, коллекцией оружия на стенах светлейшего ждали визитеры: послы, сенаторы, президенты коллегий, губернаторы…
Меншиков, зевнув с повизгом, обвел всех приветливыми живыми глазами.
Стоял в углу поджарый, с жеваным лицом, адмирал Сиверс. Возле него ладонью подбивал бороду в проседи новгородский враль, иезуитский выкормыш, архиепископ Феофан Прокопович, что с готовностью расторг помолвку Марии с Сапегой. Похрустывал тонкими пальцами князь Шаховский, рассеяно слушал, что ему нашептывал сморчок Нарышкин, – не иначе суесловил.
Канцлер граф Головкин натянул на лицо маску. Влезть бы в его башку, узнать, что замышляет подговорщик?.. Да и подлипала, бездельный ласкатель Василий Долгорукий хорош. Ишь, каким павлином вырядился.
Светлейший сел в кресло с княжеским гербом. Парикмахеры подкрашивали его усы, покрывали ногти лаком, причесывали, камердинеры облекали костистое тело светлейшего в одежды, а он перебрасывался словом то с одним, то с другим из визитеров: обещал, журил, милостиво похвалил, приказывал, и приказы те записывал его секретарь – молчаливый, старательный Андрюшка Яковлев.
– Принеси огуречного рассолу, – приказал светлейший херувимчику-камердинеру, и тот выскользнул.
Головкин с трудом потушил презрительный взгляд: «Сейчас будет опохмеляться». Снова натянул на лицо маску невозмутимости.
Напившись из серебряного жбана рассолу, Меншиков затолкал в ноздри табак, смачно почихал и отпустил визитеров восвояси.
* * *
Пока чада и домочадица не проснулись, князь в домашней канцелярии крепил письма и диктовал распоряжения секретарям.
На потолке резвились писаные розовые амурчики, скрывшие прежний портрет Петра I. Портрет этот царю не понравился схожестью со святым на иконе. Только маленькую пушчонку, намалеванную возле портрета, признал бомбардир, остальное приказал соскрести. Тогда и появились амурчики да плафон французского живописца Пильмана.
…Меншиков удобнее устроился в кресле и, не выпуская из зубов костяного длинного чубука, стал просматривать отчеты управляющих имениями.
Готовно застыли три секретаря: Франц Вист, Адам Вульф да Андрюшка Яковлев. Первые два ведали иностранной корреспонденцией, а Яковлев – перепиской хозяйственной и составлением поденных записок.
Светлейший довольно свободно говорил по-немецки, голландски, но обучением письму и чтением себя не обременял: к чему засорять мозги, коли есть расторопные секретари.
Владения Меншикова разрастались все более. Теперь в его «империю» входили пожалованные за службу семь городов, три тысячи сел и деревень со ста тысячами крепостных, земли в Малороссии, Прибалтике, Польше, Пруссии, Австрии…
Он скупал доходные дома, мызы, харчевни, лесные угодья, открывал винокурни, кирпичные, мыловаренные, стекольные заводы, хрустальные мануфактуры, лесопильни, бумажные мельницы и солеварни. Не гнушался и малым прибытчеством: недавно отправил на Монетный двор серебра на двадцать пять тысяч рублей, а получил оттуда новоманерных гривен, с примесями, на сорок тысяч. Отдавал деньги в приплод… Графу Андрею Матвееву занял под заклад алмазов и при шести процентах годовых. Был даже… экономом Александро-Невского монастыря и без согласия светлейшего настоятель не мог производить траты.
Только в Москве у Меншикова двести лавок, да еще в Поморье рыбные промыслы, рудники. Его люди били моржей и тюленей в Белом море, собирали мед в приволжских лесах, привозили из Сибири бобровую струю.
Светлейший отправлял хлеб, сало, лосиную кожу, щетину, пеньку в Англию, Голландию, торговал икрой и воском, изюмом и ладаном, выписывал породистых овец из Силезии, Испании. Через подставных лиц принимал казенные подряды, за мзду освобождал купцов от внутренних пошлин, а для откупщиков добивался поблажек при питейной продаже.
Да, был он, как сам любил говорить, капиталист. Кабы знал кто, сколько его миллионов лежит в банках Амстердама и Антверпена!
Деньги – это власть, могущество…
…Обладая прекрасной памятью, Меншиков помнил имена верных и нужных людей, донесения годовой и более давности, свои распоряжения, держал в уме множество цифр.
Сейчас он внимательно слушал секретаря, читавшего письмо управителя раненбургских имений Якова Некрасова и ясно представил этого высокого, тощего, беспредельно преданного ему слугу.
«Государь мой премилостивейший, Александр Данилович! Доношу вашей светлости… Нынешний год был зело мочливый, а земли иловатые, и от того урожай худой ожидается. А потому, как в запрошлом годе, хлеба ржаные весьма худые были, отчего крестьяне ваши в скудости, весьма нужду претерпевают. Мужики поборами казенными зело отягощены, и недоимки за год прошедший не плачены.
А ныне среди них немалая шатость замечена. Ропщут многие, что-де в тягость им поборы и не след-де за то оброк прибавлять. Иные ж, страх божий позабыв, в бега пустились. И год нынешний бежало их, государь мой Александр Данилович, не менее как шесть сотен – один в скиты раскольничьи да в башкиры, другие в Запорожье али на Яик, иные ж, как сказывают, в Молдавию, а особливо в Польшу.
А в деревне вашей светлости, Клочковке, намедни смута была. Мужики Матюшка Пяткин да Спирька Герасимов со товарищи крестьян подбивали, дабы никаких повинностей вашей светлости не нести и налогов не платить, потому как все-де не токмо барское, но и казенное ему-де, светлейшему князю, достается. А я смутьянов тех приказал повязать и зачинщиков главнейших Матюшку да Спирьку в воеводскую канцелярию препроводил, протчих же, наказав батожьем нещадно, велел в подвал на хлеб и воду посадить, да на барщину в железах выводить. Тако смятение утишино было».
Князь громко выругался, попыхал трубкой, пропуская дым через ноздри, приказал Яковлеву ответить раненбургскому управителю: «Тем мужикам, кои в неустройство пришли, годовую отсрочку дай, дабы после урожая рассчитались, а в нынешнем году недоимок с них не требуй. Тем же, кои на оброке в Козлове, Переславле, Москве, по алтыну на рубль надбавь. А со смутьянами обращайся со всей строгостью, но в канцелярию воеводскую впредь их не вози, на месте наказание воздавай, сыск беглых усиль».
Продиктовать-то продиктовал, но и задумался: «Ныне над крестьянами десять командиров. Иные не пастыри – волки, в стадо ворвавшиеся, чего стоит один только приезд солдатских команд. В бегах уже тыщи и тыщи. Если так дале пойдет – не с кого будет взять ни податей, ни рекрутов. Когда вор Булавин голь поднял, так и в моих деревнях – Грибановке да Корочанах – мужики безобразия творили».
Андрюшка Яковлев протянул князю письмо от сибирского генерал-губернатора Михаила Долгорукого, почтительно напомнил:
– Пятый месяц лежит…
«Просит защиты, ворюга», – сердито сдвинул брови Меншиков.
– Ладно, читай!
Но еще раз, не без удовольствия, прослушал в начале губернаторского письма свой полный титул: «Светлейший Святого Римского и Российского государств князь и герцог Ижорский, в Дубровне, Горы-Горках и в Почепе граф, наследный господин Араниенбурхский и Батуринский, Всероссийского над войска командующий генералиссимус, верховный тайный действительный советник, рейхсмаршал, Государственной Военной коллегии президент, адмирал Красного флага, генерал-губернатор губернии Санкт-Питербурхской, подполковник Преображенской лейб-гвардии, полковник над тремя полками, капитан компании бомбардирской, орденов святых апостолов Андрея и Александра, Датского слона, Польского Белого и Прусского Черного орлов и святого Александра Невского кавалер».
«Ничего не забыл, все в кучу сгреб», – с насмешливым удовлетворением подумал Меншиков и снова не стал отвечать Долгорукому, продиктовал еще с дюжину писем: в Раненбург бурмистру Панкрату Павлову – о покупке рыбы на Покровской ярмарке и починке двора; в великолукские вотчины приказчику Михайле Баранову – о сборе долгов; в Ладогу – о продаже хлеба в кулях. И еще: о починке каменных палат, приготовлении пива, сборе доходов, покупке трех тысяч аршин лысковского полотна, волжских засолов икры…
Затем Вист прочитал ему заранее отчеркнутые места из свежих английских, французских и шведских газет, особенно то, что писали там о России, о самом князе. Прочитал и сообщения из «Ведомостей».
– Приготовь письмо шведскому послу барону Цедеркрейцу, – повелел Вульфу, – поблагодари за поздравление с обручением дочери, ну, и там подпусти пятое-десятое…
Под самый конец работы светлейший приказал Андрюшке:
– Узнай, солдат Нефедов жив ли?
Солдату тому в баталию голову разбили, а хирурги вставили ему кусок собачьего черепа. Вот чудо и новизна!
Отпустив Виста и Вульфа, князь спросил у Яковлева:
– Что в юрнале повседневных записок вчера написал?
Андрюшка открыл кожаный переплет, тисненный золотом, считал с голландской бумаги в водяных знаках:
«Пасморно и дождь с перемешкою. Его светлость встал в 4 утра, сел кушать в предспальне с губернаторами. Пил кофий с миндальным молоком… Принесли новый герб для карсты его светлости: на прямоугольном щите – красный лев, всадник на белом коне, золотой корабль и пушка. Посередь щита – черный маленький орел, над щитом – пять шлемов, а щит держат два солдата с мушкетами.
Встречался с архитекторами… Отправился в адмиралтейскую крепость, на спуск нового корабля и в школу навигаторов. Зрил, как делают новую дорогу на берегу Невы… Заседал в Верховном тайном совете, самолично тушил пожар в оружейном амбаре. Объявил о повышении в чинах… Вечером – ассамблея во дворце…»
…В палатях над Головой чья-то озорная рука забренчала на клавесине. Меншиков усмехнулся: «Проснулись. Не иначе Санька струмент терзает. Мария музыку серьезно любит, да сейчас ей и не до того».
– Справно записал, – удовлетворенно сказал князь Яковлеву и походкой враскорячку, твердо ставя кривоватые ноги кавалериста, сутуля спину, словно от привычки припадать к конской гриве, пошел в детские покои.
Коридоры сумрачны и таинственны. Свечи бросают блики на густо-медовые стены, дробят светом зеркальные пилястры. Поглядывают женские головки-бушты на огромный плафон, где пируют олимпийские боги.
На секунду Меншиков приостановился. Роста он был высокого, почти Петрова, – заглянул в верхнее овальное зеркало и недовольно отметил, что волосы стали редеть.
Сына Александр Данилович застал с его гувернером профессором Конрадом Генингером, маленьким старичком в башмаках с пряжками, в чулках, камзоле и парике.
На столе – глобус, гусиное перо в чернильнице, на полках – книги, а на стенном ковре – скрещенные шпаги.
– Как ученье, Кондрат? – строго спросил Меншиков.
Сын стоял с указкой у ландкарты.
– В трудах, – скромно ответил Генингер.
По заданию своего учителя мальчик должен был переводить главы французских книг на немецкий язык, а немецких – на французский.
Сократ, как и следовало ожидать, не произвел на подростка впечатления – мал еще, «Дон Кихота» отложил с презрением – не по душе пришелся, а вот Робинзоном бредил и сам играл в него.
Читал не без охоты «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению».
Мальчик был прилежен, особенно в пауках точных, хотя с видимым удовольствием штудировал и «Российскую риторику» – о правилах древних и новейших ораторов. Разделы «Основания красноречия», «Об украшении слова», «Обозрение частей витийского искусства – уверяющего, советующего, возбуждающего» – не оставляли его равнодушным. Да и шпажную битву любил.
– Ваши наставления, князь, Александр выполняет неукоснительно, – ответил Генингер.
Мальчик бросил на гувернера благодарный взгляд.
Ну, не все так уж благостно, но это их дела и вмешивать батюшку не стоит. А наставления его, записанные секретарем, Александр получил, как только появился в доме Генингер. Отец поучал: «Дорожи временем, убегай праздности, прилежай к занятиям. Ничего нет лучше в молодых летах труда и учения. Праздность – всему злу корень… Как добрым поступкам обучаются юноши от других, подобно кораблю, который управляется рулем, то и тебе должно слушать и почитать своего гувернера, определенного ее императорским величеством, который обязан доносить государыне о нерадении к наукам или о дурном твоем поведении, отчего приключится тебе бесславие, да и мне не без стыда будет».
Ну, бога гневить не приходится, принуждать Александра учиться не надо, как сына вологодского дворянина Ивана Маркова. Послал его Петр в Венецию для навигационной науки, а Иван в Россию сбежал, постригся, как иеромонах Иосаф. Его, однако, из монастыря извлекли да в Венецию возвратили.
Александру такое не грозит. На все у него желания и времени хватало, даже на обучение танцам и делание статуй.
* * *
За молчаливым завтраком Мария сидела с синими кругами под глазами, уткнувшись в тарелку. Ну и недоумок. Он ее на трон подсаживает, а она развела меленколию – вздохи да охи. И Дарья хороша, поглядывает на дочку с сочувствием.
Но не знал отец истинную причину горя Марии: полюбила она Федора Долгорукого, и не надобны ей были никакие царства, троны, отвратителен даже вид одиннадцатилетнего прыщавого мальчишки, предназначенного ей в мужья. Все в Федоре было ей по душе: и его почти смуглое благородное лицо, и то, что крепок, ловок, и что сдержан в разговорах, умен и скромен.
При необыкновенных обстоятельствах познакомились они. Отец Федора – князь Василий Лукич – полагал, что сын пойдет по его стопам – станет дипломатом. Поэтому уготовил ему место в коллегии иностранных дел. Однако Федька хотя и легко изучал языки, но больше бегал на верфи поглядеть, как работает царь, вырезал дома из дерева фрегаты, корветы, только и твердил:
– Хочу корабли строить!
– То арапу Ганнибалке к лицу, – вразумлял его отец, – а отпрыску Долгоруких…
– Не люблю я, батюшка, двора. Никак не люблю… И если сам государь корабли строил, то почему мне зазорно?
Все же Федор настоял на том, чтобы отец записал его служить на корабле Каспийского флота, – хотя бы так быть ближе к любимому делу.
В тех краях главным военачальником был друг Василия Лукича генерал Матюшкин, и его-то просил князь «приглядеть за неразумным».
Долгорукий пришелся по душе старому генералу, особенно когда он геройски проявил себя в десантах, сражениях с горцами, и на третий год службы Матюшкин с победной депешей послал в Питербурх именно его.
В дороге путь гонцу преградило наводнение, затопившее мост. Возле него Федор увидел две кареты. В одной, богатой, – девушку и, очевидно, ее мать, в другой – их людей.
Долгорукий помог дамам – пока схлынет вода – устроиться на ночь в избе для охотников. Девушка была совсем юной, тоненькой, с нежным лицом и большими глазами, в которых, как сказал себе Федор, горел кроткий огонь. Путешественницы, примостившись возле очага, поочередно пили чай из стакана Федора и весело беседовали с ним. Девушку, как выяснилось, звали Марией.
Ночью кто-то тихо постучал в окно сеней, где бодрствовал Федор. Он выскочил наружу. Какой-то бородатый охотник предупредил, что сюда идут «лесные люди», а от них добра не жди. Долгорукий разбудил своего денщика, кучера и камердинера путешественниц, вооружил их, приказал разжечь несколько костров и на поляне перед избой устроил засаду. Но бог миловал – разбойники не появились.
Наутро вода с моста спала. Федор, попрощавшись, продолжил путь. Мария, вместе с матерью выйдя на дорогу, печально помахала ему вслед зеленой накидкой.
В Пптербурхе Федор был обласкан императрицей, и, когда Екатерина спросила, каковы его желания, Федор осмелился сказать:
– Прошу о великой милости.
– Какой же? – вскинула брови императрица.
– Дозволь, государыня, в Англии учиться корабли строить! С малых лет мечтаю.
В это время вошел светлейший и – о чудо! – с ним путешественницы, кому помогал Федор в пути. Так это его жена и дочь!
Императрица рассказала Меншикову о просьбе поручика.
– Ну что ж, – снисходительно отнесся светлейший к этой просьбе, – России надобны флотские архитекторы. Жди указа от коллегии.
А про себя подумал: «Одним Долгоруким будет меньше в столице».
Вскоре вместе с отцом Федор оказался во дворце Меншикова на ассамблее. Как счастлив был он очутиться рядом с Марией!
Молодые люди полюбили друг друга, с ведома Дарьи довольно часто встречались.
Они скрывали от Меншикова эти встречи: мало того что Федор из рода, ненавистного светлейшему, это могло помешать князю распорядиться судьбой дочери. Для Федора сие грозило Шлиссельбургскою крепостью.
Отчаявшись, Федор предложил Марин, переодевшись, бежать с ним в Швейцарию, сказал, что ему удалось достать экипаж, выправить документы на имя поляков Грибовских, якобы возвращающихся в Варшаву. Мария не решилась на подобный поступок, не могла переступить порог дочерней покорности, расстаться с матерью.
Когда отец известил о предстоящем венчании с императором, сердце у Марии так заколотилось, что казалось: еще мгновение – и вырвется из груди. Она стала умолять отца, чтобы разрешил уйти в монастырь. Да мольбами этими только вызвала гнев. В своем девичьем воображении Мария свыклась с мыслью, что будет женой Федора, часто представляла заботу о нем, нежные ласки, доверительные разговоры, своих чад. Теперь, когда все это рухнуло, Мария считала: жизнь для нее кончилась на шестнадцати годах. Так и сказала об этом матери, от которой у нее никогда не было секретов. А Федору послала записку: «Рука – императору, а сердце вечно останется твоим».