Текст книги "Дальние снега"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Свечей, живо! – приказал Бобровский и повернулся к поручику: – Сдавай карты, Кирюшка. Все одно без реванжа тебя отсель не выпущу.
Трошка принес еще две свечи, получил на всякий случай увесистую оплеуху от хозяина и скрылся в сенях.
Новый план
День, когда дощаники с ссыльными подплыли к Березову, выдался на редкость солнечным, даже парливым. Темнела, горбилась земля на сугреве.
Меншиков с детьми сошел по сходням на берег. Царственно высились ели. Беспечно названивали дрозды, благовестили скворушки, паслись олени с ветвистыми рогами, выискивая что-то во мху не береге льдистой протоки. Меншиков невольно подумал, что, может быть, и не такой здесь тяжкий климат, каким его пугали, и приободрился.
Городок, с востока обтекаемый рекой, стоял на взгорье. Правее темнели еловый лес и можжевеловые кусты. Невысокие, со слюдяными окнами, домики словно расшвырял по широкой улице умчавшийся буран. То и дело прорекали небо ласточки с вилчатыми хвостами.
Ссыльные и конвой миновали пороховой погреб с земляным гребнем, водочный склад, распахнутый амбар для хранения меха, кабак-кружало с шатающимся возле него людом, прошли мимо огромного многолетнего кедра с верхушкой, обожженной молнией, застуженной ветром.
Двор острога обнесен заостренными столбами, тесно прижавшимися друг к другу, а сам острог – длинный, из теса, покрытого землей, – неприветливо поглядывал узкими, сверху и снизу закругленными окнами в решетках.
В остроге ссыльным отвели четыре клети: в одной поместили Александра Даниловича с сыном, в другой – дочерей, а еще в двух, подальше по коридору, – крепостных: отдельно мужчин и женщин.
Меншиков шагнул в свою клеть и пригнул голову, чтобы не задеть потолок. Сел на узкие щелястые пары, положил ладони на острые колени.
Еще и еще раз следовало продумать последнюю игру, где ставкой была жизнь детей. Как скинуть петлю с шеи?
Александр сел напротив отца, тоже напряженно задумался. Резкая складка легла меж бровей. Вырвется ли он отсюда? За какие вины здесь? Почему за батюшку ответ держать должен?
Часа через два пришел веселый Мартын. Он побывал на базаре. Увидел там на нартах меха в навал. Каких-то чудных женок с колокольцами на локтях, на меховых шапках – навроде капоров с широкими полями. Приезжие торговали скобяным товаром, скупали икру, моржовую кость.
– Жить, ваша светлость, можно, – сияя одутловатым лицом, сообщил Мартын, – есть базар привозной. Вот…
Он приподнял связку свежей рыбы, и на его хитром лице заиграла довольная улыбка.
– Капустки квашеной добыл… Для княженышек – кедровые орешки, нехай пощелкают. А по болотинам издеся кусты багульника обирают – от клопов. Так и называют – клоповник.
Где-то прокричал петух. Меншиков удивился:
– Откуда его, ухаря, сюда занесло?
– Да это тута рядом семья казака Старкова проживает. Двадцать пятый год службу ломит. Коровенка у их есть… Молоко продавать будут… Котелок наш сыскать надо… – И опять закончил: – Жить можно.
– Ну, можно, так будем жить. Да житие такое, как попу праздник без звону. А все же стучите – и отверзется…
* * *
Недели через две нашел Меншиков и первый ход – попросить у воеводы разрешение за свои деньги построить церковь.
С тем и предстал перед Иваном Бобровским. Войдя в горницу, истово перекрестился на образа. Воевода с любопытством оглядел ссыльного: на осунувшемся лице – покорность судьбе. Бобровский разрешил сесть.
– Я с просьбишкой, – почти униженно сказал Меншиков, и воевода насторожился:
– Слухаю.
– Кругом виноват я, раб божий, – притворно стал виниться он. – Цареву заботу не ценил, себя возвышал… Вожделел войти широкими вратами… И за то справедливое наказание заслужил. Оно – милость господня. Все тщета, суета сует. Подул ветер – и дом мой ветхий упал. – Пора о душе подумать, прах отряхнуть с ног, вымолить покаянием прощение грехам своим, дабы отверзлись двери милосердия.
«Куда это он гнет?» – молчал воевода.
– Потому прошу тя: дозволь на мои жалкие гроши построить церковь возле острога. То будет мой ничтожный дар господу, да освятится имя его… Сам я топором владеть умею, на корабельных верфях рядом с царем стоял, да и холопов своих определю…
Воевода недоуменно поиграл седыми дремучими бровями, с ответом не торопился. Деньжата, видно, у ссыльного водятся. А почему бы и впрямь не потрудиться ему на благо господне? В инструкции такого запрета нет. Да и Софья рада будет, что появится еще один у нас храм. Ночью, баба неразумная, куковала: мол, облегчи участь деток Меншиковых, облегчи… Может, как отстроит церковь, и придет им облегчение.
– То дело ты доброе надумал, – наконец сказал важно Бобровский, – одобряю. Живет, чтоб ты знал, у нас в Березове мастер великий по плотницкой части Матвей Баженов. Не токмо здесь – даже в Обдорске славится: Вот ты с ним и рядись…
На следующий день увиделся Меншиков с плотником. Мартын сказал, лет ему под шестьдесят, а недавень дочь родилась. Был Матвей кряжист, весь, как леший, до глаз волосами в кольцах оброс. Они у него лезли даже из ушей, ноздрей, облепили пальцы рук.
Услышав от Александра Даниловича, зачем ему понадобился, Матвей с сомнением покачал кудлатой головой:
– Кабы артель. А так – долгая морока.
– Артель будет! – воскликнул Меншиков, уже радуясь, что у него есть занятие, заботы, чего-то надо добиваться. – У меня холопы… Ты их обучишь… – Он улыбнулся подкупающей улыбкой: – Да и я на амстердамской верфи с топором учен.
Договорились о цене – Матвей оказался не обиралой – и о том, когда начнут ладить божий храм.
Баженов ушел, а Меншиков присел на скамью во дворе. Все же надо не рушиться духом. Рана болит, а говори – свербит.
* * *
Лето продолжалось не более трех недель, поражая белыми воробьями, пестрыми галками, кусачим дождем москитов. А потом пошла походом Сибирь. Лег снег мертвой белизны, как покойницкий саван. Подул леденящий северный ветер, беспокойно закружили бурые, темно-синие облака.
Если летом солнце в сутки только на один час скрывалось за горой, то теперь рассветало в десять утра, а смеркалось в пять часов. Лютовал мороз выше естества, а в редкие часы оттепелей шел густой, непроницаемый туман с болот.
Мартын не успевал накалывать дрова, насыщать печи. Меншиков, топая ногами, ругал Мартына, бил его по лицу, чтобы лучше топил и не дымил.
С пищей было терпимо. Меншиков, всю жизнь непритязательный в еде, все же нет-нет да вдруг вспоминал, какие закатывал пиры, какие у него были сервизы из Лондона, Гамбурга, каждый на триста приборов. А как любил он удивить гостей блюдом из петушиных гребешков или пастетами, привезенными из Франции!
Но и здесь, в этом богом проклятом Березове, в неисходной тюрьме, с голоду не подохнешь. Варили, жарили, коптили рыбу. Привкус ее был даже в покупаемом молоке, потому что корову кормили рыбой. Глафира и Анна делали «кисель» из ржаных отрубей или давленого овса, вываренного в прокисшем молоке, научились готовить пельмени. Глафира купила по соседству сливки, да, пока донесла их, они замерзли, и в остроге их рубили на куски, как сахар.
Мороз стоял такой, что трещали стволы деревьев и лед на реке, будто подстреленные, падали замертво наземь птицы.
Быстрее всех освоился в этих краях Мартын: вместе с девками собирал он светло-красную, с белым бочком, бруснику, янтарную морошку, черную ягоду водяницу, вкусный корень хас, сбивал кедровые орехи.
Как-то девочкам, для развлечения, принес белоснежного горностая – выменял у остяков за железную пуговицу.
Зверек был пушист, со смышленой мордочкой, мокрым носом и очень скоро стал ручным, жил в меховом чулке, даже прибегал, если его кликали: «Сибирёк!» Как-то на дворе коршун пытался унести горностая, уже поднял было его в воздух, да Сибирек вцепился в горло коршуну И вместе с ним упал вниз, на копну сена, заготовленную соседом-казаком для лошади.
Дети, ликуя, принесли победителя домой, и Александр даже прицепил ему на грудку орден из деревяшки – «За храбрость».
* * *
Первое время конвой не докучал ссыльным, понимая, что никуда они не денутся. Жили конвойные во флигеле, и по утрам Меншиков видел, как то коренастый крепыш сержант Мисочка, то худощавый, высокий сержант Зверев проводили с солдатами занятия.
– Слушай! – резко требовал Мисочка, и это Меншикову больше нравилось, чем тихая команда Зверева. – Клади мушкет на-рука!
И дальше с интервалами:
– Подвысь мушкет!
– Мушкет на краул!
– Мушкет перед себя!
– Мушкет к нога!
– Сыпь порох на полки!
– Скуси патрон!
– Взводи курки!
«Эх, чучела гороховые, – внутренне бушевал Меншиков, – да разве ж так команду выполняют, дохляки кургузые! Дать вам по зубам – сразу зашевелились бы». У него даже кулаки зачесались.
Иногда появлялся перед солдатами усатый капитан Миклашевский в артиллерийском шпенцире на меху и меховом картузе, действительно давал солдатам зуботычины, и Меншикову становилось веселее. «Ну, молодчага, справно службу несет. Молодчага». С конвоем все шло тихо и хорошо, пока не началась вражда между сержантами.
…Амвросий Мисочка нрава был неуемного. Может быть, отточила его таким солдатская служба в Тобольске, походы на башкир, калмыков да по ясак в дауры. Кровь и разбой сделали свое.
А сержант Онисим Зверев – полная противоположность: совестливый, людей обижать избегал. Был он ростом высок, сухощав, прямые русые волосы нависали над синими глазами.
Ему, как и Мисочке, – за тридцать. Мисочка из семьи дьячка, а отец Зверева, Дементий, – казенный крестьянин, жил еще с двумя сыновьями в деревне на Енисее, хлебопашествовал, добывал деготь из бересты. В недороды семья, сдав казне оброк, бедовала, терпела всекрайнейший голод, приходила в убожество. Когда Онисима забрили в рекруты, то братьев его сначала погнали работать без платы на рудник, потом – строить мосты. А Дементий по указу должен был платить оброк с бани, звериных ям, птичьих ловель. Поэтому Онисим большую часть своего жалования посылал отцу – может, сумеет поправить хозяйство.
…По натуре своей Онисим был деликатен и, когда однажды заметил, что Мисочка полез лапать Глафиру, а та – в слезы, наедине сказал ему:
– Совесть-то у тебя есть? Пошто девку обижаешь?
Мисочка хохотнул:
– А чаво? Гляди, еще и порушенную ампираторшу пошшупаю.
Зверев пропустил мимо ушей это обещание, пригрозил:
– Только попробуй еще Глашку обидеть, я те рыло поганое сворочу…
В Кондинском монастыре закупил Меншиков кирпич для фундамента и с артелью приступил к работе. Он сам с топором в руках отводил душу, не однажды благодарно вспоминая голландского корабельного мастера, что обучил плотницкому делу, в один час царю и ему выдал аттестаты.
Правда, в первое время Меншикову приходилось туго. За «сиятельные» годы он разучился даже одеваться, даже ходить – все обслуга да кареты. Но прошел месяц-другой, и если не возвратилась былая сноровка, то, по крайней мере, к рукам вернулась память и тело перестало болеть, как в первое время. Теперь ему работалось споро, только борода развевалась.
А по субботам наслаждался в мыльне. Мартын в сарае сложил из дикого камня печь, разжигал ее докрасна, в ведро с ледяной водой бросал раскаленные камни, вызывая пар, березовым веником сек что есть силы барина.
Остерман плетет сеть
«Божией милостию Мы, Петр Вторый, император и самодержец Всероссийский и протчая, и протчая, и протчая, объявляем, дабы наши верные подданные молили всеблагого бога о нашем здравии, о благоуспешном царствовании…»
С него взяли клятву, что не станет никому мстить за отца, даже тем, кто подписывал смертный приговор Алексею.
На заседаниях Верховного тайного совета Петр, если ему было не лень, сидел теперь в кресле под балдахином. «Верховники», сохранив за собой власть, пытались выветривать петровский дух, резко ослабили заботу о флоте. Почти перестали строить новые корабли, многих флотских офицеров перевели в армию. Даже столицу с ее учреждениями перенесли в Москву, дабы превратить Питербурх в провинциальный город, а самим быть ближе к поместьям.
Вновь пожалованный обер-гофмейстер Остерман считал, что Меншиков свален необратимо, а притаившиеся его собственные недруги придавлены так, что живы, да насилу дышат.
Дочери Екатерины – Елизавета и Анна – получили «отступных» почти на два миллиона рублей каждая, поделили бриллианты матери, а бабушка Петра II – Евдокия Лопухина, она же «инокиня Елена» – 60 тысяч годовых да волость в две тысячи дворов.
…Когда царский двор переехал в Москву, Остерман поселился у Лефортова дворца, ближе к малолетнему императору, хотя видел его нечасто. Вместе с фаворитом, егерями, борзыми пропадал юнец неделями на охоте, а если и появлялся в Москве, то ночи напролет мотался по улицам, врывался в незнакомые дома, обмазывал людей сажей, выливал вино им на голову, пил безоглядно с Иваном Долгоруким, играл в карты, а днем спал беспробудно.
* * *
По дороге в канцелярию Остерман зашел в недавно появившуюся книжную лавку. Андрей Иванович заглядывал сюда часто. Он открыл застекленную дверь, весело зазвенел колокольчик. Из задней комнаты навстречу барону вышел грузный, угрюмоватый книготорговец Иоганн Войткен. Поздоровавшись, он стал предлагать новинки «русского завода» и заграничные издания.
Андрей Иванович с удовольствием вдыхал запах свежей типографской краски, пыль старых фолиантов. Отобрал для покупки «Вексельный устав», «Трактат о мире с Персией», «Кодекс Юстиниана», «Как пишутся комплементы разные» и, уплатив деньги, приказал помощнику книготорговца – высокому русоволосому Якову – отнести книги домой, представляя, как недовольно будет фыркать Марфа.
Покинув лавку, Остерман успел пройти всего несколько шагов, как в ноги ему упал на снег мужик в обтерханном зипуне, треухе и лаптях. «Даже здесь подстерегли», – недовольно подумал барон.
– Ваша светлость… яви божескую милость, заступись… Ездим, ездим с челобитными в Верховный… сил нет от господ Нарышкиных… Приказчик Гаврила наглым боем бьет, босыми в снег по колени зарывает, баб да девок насилует… На себя хлеба не сеем… пришли в великую скудость… От той великой господской работы намерены все разно брести, скитаться меж дворов и кормиться милостыней…
Мужик смотрел снизу вверх светлыми слезящимися глазами, а поодаль стояли еще двое, сдернув шапки с голов, качали ими, подтверждая, что все так и есть, все истинная правда.
Андрей Иванович брезгливо обошел стоящего на коленях мужика и сухо бросил:
– Оному делу дан ход в установленном законом порядке…
В канцелярии он приказал принести из тайного совета челобитную нарышкинских крепостных, а сам пока сделал наброски трех указов: о ссылке в Соловецкий монастырь словоблуда надворного советника Нагаева, о пожаловании сибирского губернатора действительным тайным советником, о сожжении хулительного письма палачом на плахе, под виселицей.
Когда принесли связку, где оказалось сразу тридцать шесть челобитных нарышкинских крестьян, он углубился в чтение.
Картина предстала безотрадная. Желая получить мзду побольше, Нарышкины драли десять шкур. В Шацком уезде оброк на крестьян увеличили за короткий срок в шестнадцать раз, барщину – втрое. Какой-то приказчик Клим брал себе за полцены и даже безденежно крестьянские пожитки, скотину, лошадей. Крестьяне просили учинить «милостивое и рассмотрительное решение, чтобы не помереть голодной смертью и отписать нас в дворцовую волость».
Остерман задумался. Все же как глупы эти Нарышкины и иже с ними, подрубающие сук, на котором сидят. Землевладельцы дальновидные стараются вести хозяйство обдуманно и тем повысить доход. Не бегут же крестьяне из его собственной вотчины. Хотя и у них повинности немалые: на каждое тягло назначил он по восемь десятин пашни, по десятине сенокоса, приносить запасы к столу, поставлять подводы, баб для прядильни, оброк денежный… Но больше установленного, ради пустой прихоти, с крестьян требовать не станет.
Надо бы подготовить рекомендации тайному совету, напомнить, что Петр I издал указ, запрещающий помещикам приводить крестьян в конечное разорение.
Ходоки, однако, достойны сурового наказания. Их просьба отписать крепостных от законных владельцев не токмо предерзостна, но прямо преступна. Чтоб неповадно было им с такими челобитными шастать, да еще без дозволения господ, надлежит бить кнутом без пощады…
Затем барон вызвал к себе канцеляриста преклонных лет Михайлу Ендовицкого с корреспонденцией иностранных послов.
Конечно, было бы наивно полагать, что дипломаты могут доверить частной переписке какие-либо серьезные секреты. И все же… и все же… Тем более что Михайло великий мастер по тайному вскрытию писем. Он так ловко разрезал сургучные печати, а потом склеивал их, что в увеличительное стекло ничего не обнаружишь.
Иностранные послы норовили подсечь свою рыбку в мутной воде дворцовой сумятицы. Многие вожделели: власть ослабеет, гляди, вчерашние бояре похоронят Петровы реформы, возвратят Россию с отсталости.
Михайло с поклоном протянул вице-канцлеру готовые копии писем. Остерман пробежал их глазами и пообещал канцеляристу:
– Жди к рождеству прибавку к жалованью.
Михайло скромно потупился:
– Премного благодарен…
В это время в кабинет Остермана ворвался Иван Долгорукий. Вот никак не мог Андрей Иванович привыкнуть к этим внезапным налетам.
– Хватит, барон, штаны протирать – его величество приглашает тебя поехать с нами сейчас же на охоту!
Сатана побери ваши охоты, до них ли ему! Но и отказаться было невозможно.
– Это большая честь для покорнейшего слуги императора, – сказал Остерман. – Немедля приду…
Долгорукий убежал, а вице-канцлер уложил в небольшую сафьяновую сумку копии с писем послов, сунул сумку в широкий карман кафтана и отправился к Лефортову дворцу.
Там уже бурлил людской поток: толклись почти все Долгорукие, щебетала любительница приключений царевна Елизавета в охотничьем костюме, не знали, куда девать себя, жеманные фрейлины, пробегали пахнущие псиной егеря, ведя борзых на сворах.
Остерман ненавидел эти выезды на охоту. В прошлый раз он верхом трясся лесной тропой, когда егермейстер показал молодому императору на вырытую в снегу яму, из которой шла струйка пара:
– Ведмедь.
Все спешились, сполз с седла и Остерман.
Вдруг у Петра заплясали чертинки в выпуклых глазах.
– Андрей Иванович, – лукаво обратился он к воспитателю, протягивая ему отделанный серебром английский карабин, – а ну-ка покажи нам свое искусство.
Это было так неожиданно, что Остерман растерялся.
– Что вы, ваше величество! – взмолился он. – Да я с трех шагов в дерево не попаду.
– Приучайся! – настаивал Петр. – Я так хочу! – капризно добавил он.
Остерман, обреченно вздохнув, взял карабин.
– Подымай медведя! – приказал Петр егерям.
Один из них – саженного роста – стал ширять рогатиной в берлогу, приговаривая:
– Полно спать, Михайло Иваныч, выходи гостей встречать.
В берлоге послышалось недовольное кряхтенье, а вслед за ним злой рев, и показалась бурая голова зверя.
Остерман вжал приклад в плечо, зажмурившись, выстрелил. Отдача шатнула его, чуть не сбила с ног. Как позже выяснилось, пуля срезала у зверя кончик уха. Медведь, яростно рыча, легко выскочил из берлоги, повел злобными глазками и огромными прыжками бросился на людей. Но в тот же миг два егеря вонзили ему в бок и брюхо рогатины. Медведь упал с жалобным ревом, пытался подняться. Петр, выхватил из рук Остермана карабин, в мгновение зарядил его и выстрелил. Медведь задергал лапами и вытянулся в луже крови.
– Эх, барон, ты и стреляешь, как баба! – злорадно сказал Иван и расхохотался.
…Остерману удалось незаметно улизнуть с охоты в домик, выстроенный неподалеку по царскому указу. Здесь у барона была своя комната с камином. Остерман заперся, зажег свечу и, раскрыв сумку, стал снова, на этот раз внимательно, вчитываться в копии писем посланника Пруссии Мардерфельда, английского – Витфорда, голландского резидента де Биэ. В письме испанского посла герцога де Лириа он наткнулся на любопытное место: «В России всяк дворянин хлопочет о личной выгоде и ради своей цели готов продать отца, мать, родных и друзей».
Ну что ж, наблюдение не лишено меткости. А вот строки и похлеще: «Все в России в расстройстве. Царь не занимается делами, денег никому не платят, и бог знает до чего дойдут финансы: каждый ворует, сколько может… Учреждения остановили свои дела, жалоб бездна, каждый делает то, что придет ему на ум!»
…Остерман аккуратно сложил письма и прислушался. Ловчие трубили конец охоты. Вскоре в большой соседней комнате послышались громкие голоса – возвратились Петр и Иван. Комната эта была отделена от спаленки вице-канцлера лишь дощатой перегородкой, выкрашенной под дуб.
Задув свечу, Остерман прильнул к щели. В ярко освещенной комнате юнцы сидели на толстом персидском ковре перед жбанами с вином. У Петра были здесь изрядные запасы их в дальнем шкафу. Остерман успел как-то обследовать его погребок: рейнвейн соседствовал с каталонским, бордо – с хересом.
Судя по форме жбанов, винолюбы пробавлялись бургундским и мадерой. Ну, да дьявол с ними! Чем бы ни тешилось их величество, лишь бы подписывало нужные указы и не заставляло его охотиться на медведей.
Иван – слабость Петра. Он прощает ему предерзости и держит для него всегда отверстые объятия. Иван хмелел редко. Как правило, старался подпоить своего дружка, сам оставаясь почти трезвым.
Сквозь щель Остерману виден профиль Ивана. Ничего не скажешь – красив, прямо Аполлон Бельведерский. Но для своих восемнадцати лет этот майор Преображенского полка дремуче необразован и предается безмерному женонеистовству. Недавно взял на блудодеяние жену генерала князя Трубецкого и бивал князя в его собственном доме, хотел из окна выбросить, да младые друзья, с кем вместе потешались, отговорили.
Сейчас Иван сидел в лазоревом камзоле, штанах белого атласа. Сбоку на ковре в беспорядке валялись малиновая епанча, обляпанные грязью сапоги со шпорами и черная, на меху, шляпа с плюмажем.
– Кабы знал ты, государь, какую кантату сочинил тебе кавалер де Гиро.
– Разве? – заинтересовался Петр, на прыщеватом лице его с выпуклым лбом, детски-пухлыми губами появилось выражение любопытства. – Это кто ж такой?
– Францужский дворянин, на службу к нам проситься приехал, – ответил Иван. – А намедни, увидя твое величие, оную кантату написал. Я ее в коллегию отдал, и там перевели. Вот послушай, государь. – Иван налил в чарку царя вина, миновав свою, оперся правой рукой о ковер и, достав из кармана камзола бумагу, стал читать с ложным пафосом: «Сколько божественных деяний совершено вашим величеством. Их перечислить невозможно, как счесть звезды на небе. Моя смелость потерпела фиаско среди океана ваших добродетелей. Солнце не нуждается в похвалах…»
«Кажется, у Ювенала писано. – подумал с усмешкой Остерман. – „Ничего нет такого, чему б не поверила власть благосклонно, когда ее хвалят…“»
Как бы подтверждая эти слова, Петр польщено улыбнулся:
– Скажи Андрею Ивановичу, чтоб оного кавалера на службу пристроил. Да пусть ему завтра пошлют за вирши сто… нет, двести червонцев. И вдруг всхлипнул: – Наташи-то моей боле нет в живых…
Семнадцатилетнюю сестру Наталью Петр любил искренне, нежно, а она неожиданно умерла неделю назад. Иван, стараясь отвлечь, друга-повелителя от мрачных мыслей, сказал:
– Ты знаешь, государь, Катрин наша бредит тобой. Клянусь!
Петр самодовольно вздернул голову с париком, завитым в короткий мелкий барашек.
– Ты передал ей мою записку?
– Передал и даже рассказал, каким бесстрашным ты был, государь, прошлый раз на охоте. Она едва чувств не лишилась.
Петр посмотрел на Ивана с обожанием:
– Ничего особенного…
– Ты слишком скромен, государь. – Иван сел, скрестив ноги по-турецки. – Когда медведь ринулся на тебя, я похолодел от ужаса… Но ты хладнокровным выстрелом убил наповал яростного зверя.
Ну, положим, укокошили медведя егери, но сопливое величество любит лесть – вот пусть и получает ее.
– А этот трусливый Остерман… – начал было Долгорукий, но Петр недовольно перебил его:
– Не смей при мне плохо отзываться об Андрее Ивановиче.
– Не буду, – покорно согласился Иван.
Он втайне презирал Петра. Когда один проходил в зале мимо его портрета, рисованного Людденом, с надписью: «Petrus II. lmperator Russia», ожесточенно сплевывал. Но внешне был сама покорность.
– Решено, – неожиданно сказал Петр, – я женюсь на твоей сестре.
Остерман, крайне раздосадованный услышанным, притаился у щели. «Конечно, – думал он, – лучше б всего женить Петра на его тетушке Елизавете, и тогда кончились бы притязания Долгоруких, претендентские страсти. Ведь при сотворении мира сестры и братья сопрягались и человеческий род распложался. Но разве осилишь застарелый обычай, идиотские предрассудки о кровосмешении. Вой поднимут. Вероятно, придется смириться с женитьбой на Екатерине. Весьма нежелательный вариант!»
* * *
Недели через две, сидя в своем кабинете, Остерман нет-нет да и возвращался мыслью к разговору, подслушанному в охотничьем домике. И опять подумал: «Прискорбно, но придется смириться с этим браком».
…Еще три дня назад Остерман приказал доставить ему из архива годичной давности расследования по «слову и делу», переданные в тайный совет после недавнего упразднения Преображенского приказа. А кроме того, принести донесения за этот год, относящиеся к политическому сыску среди столичных дворян. К счастью, в этой варварской стране наветы шли густо, и на мути этой можно было кое-что замесить. Хорошо, что доносы не передали в архив к вечному забвению.
…Андрей Иванович, сдвинув назад парик, впился глазами в доставленные бумаги.
Все же дьявольски приятно быть много умнее тех, кто окружает тебя, знать, что ты незаменим и все вершишь сам, якобы лишь давая на подпись бумаги, знать, что исподволь направляешь придворную жизнь, где подлаживаясь, а где изменяя ее ход, имея во дворце свои глаза и уши, исполняя волю полезных тебе вельмож. Эти Долгорукие да Голицыны меж собой иронически называют его «наш оракул». Ну что ж, может быть, они правы больше, чем предполагают.
Он сочинял определения о наследстве, указы, составлял тексты договоров, давал советы, как лучше проводить дознания, подбрасывал вопросные пункты, решал, кого включать в комиссии по расследованию злоумышлений, а кого нет. Он готовил проекты расправ со своими недругами, планы, как ловчее вести жертву к погублению, искоренить ее.
Ему было сладостно знать, что он, чужеземец, превосходством ума своего стал тайно первейшим лицом, некоронованным правителем. Тонкая интрига привлекала состязанием ума в дальновидности, гибкости и возможностью принести неприятности другим, видеть их корчи. Сладостно было ощущение, что в руках твоих тайные нити судеб людских, их благополучия или гибели, что ты плетешь силки и удавки, сам оставаясь в тени! Ему-то громкость к чему?
…Однако что можно извлечь из этих архивов?
…Донской казак Анисимов из Черкасска крикнул «государево слово» на купца Твердохлебова – тот-де матерными словами поносил Преображенский приказ.
Эка невидаль!
…Рыльский мещанин Кузьмин обвинил провиантского комиссара Аршеневского в повреждении казенных интересов. За напрасный крик «слова», долженствующий относиться только к измене и поношению бога или государя, бит кнутом и отправлен со своим изветом в Ревизион-коллегию.
И правильно сделали.
…Приказчик Широносов брякнул псаломщику Судакову, что «за очи и царей бранят», за что бит кнутом нещадно.
Все это мелочи, неинтересно…
Остерман прикрыл глаза – что-то они в последнее время сильно болели, – помассировал ревматические припухлости пальцев левой руки. Но поглядим дальше. А-а-а, вот это, пожалуй, любопытней.
…Денщик Арбузов крикнул «слово и дело» на своего офицера, поручика Нарвского полка Михайлова-Рославлева – тот-де непотребно государя лаял за великое к роду Долгоруких благоволение. Однако, будучи вздернут на дыбу, Арбузов повинился, что оговорил поручика напрасно за многие его побои и немилости.
«Так ли уж напрасно?» – усмехнулся Остерман и полез за табакеркой. Щедро засунув в ноздреватый нос понюшку, смачно зачхал, после чего стал перебирать донесения дальше.
…В Кроншлоге лейтенант флотский Казаринов порицал Верховный тайный совет: флот ныне в загоне, моряков не блюдут, дела Петровы на свал готовят. А виноваты в том лиходеи Долгорукие, что за младостью и глупостью государя все самовольно вершат.
…Коллежский асессор Мятлев сильно Долгоруких порицал за то, что двор и коллегии в Москву перевели, поближе к своим вотчинам, пренебрегая Питербурхом в урон отечеству.
…Капитан Семеновского полка Панютин да ундер-лейтенант Колзаков во время пиршества возводили хулу на государя, тайный совет, а паче на фаворита Ивана.
Мол, Петр Великий с малолетства делами военными озабочен был, а у нынешнего одни забавы непотребные на уме. Многих офицеров по имениям распустили, пришлому люду наниматься в армию воспретили. В Военной коллегии после Меншикова по сию пору президента нет. От той небрежливости армия в великое расстройство прийти может. Да и не одна токмо армия, но и все дела государственные. А виной тому Ванька Долгорукий с батюшкой и дядьками, что ныне по стопам Меншикова идти хотят, во временщики лезут. Ванька императора от дел отвращает, дабы их род мерзкий за государя правил и всем вершил.
Капитан Панютин вскочил, шпагой по столу брякнул, вскричал: «Нет дале сил такое терпеть! Не для того Меншикова в Сибирь загнали, дабы боярских захребетников на шею посадить!»
…Остерман задумчиво отодвинул бумаги. Правильно тревожатся. Когда он недавно предложил императору завести под Москвой воинский лагерь и быть в нем командиром, царь только рукой махнул, мол, отстань.
А сделать то надобно было, дабы хоть на время оторвать монарха от бесстыжего фаворита.
Ванька совсем распоясался: помышлял убрать и его, Остермана, да не на того напал. Государь своего попустливого воспитателя, что во всем ему потакает, любил, расставаться с ним не хотел. А недавно сдружился Ванька с камергером герцогини Курляндской Анны Иоанновны – Бироном, и тот фавориту, при наездах, собак поставлял, в Англии купленных.
Теперь, когда Екатерина невестой царской стала, Алексей Долгорукий в генералиссимусы лезет, Ванька – в генерал-адмиралы заместо покойного Апраксина, а премудрый Василий Лукич в великие канцлеры.
Только помер Апраксин, как Ванька с батюшкой своим забрали из его дома даже ковры и столовое серебро. Наследники адмиральские и пикнуть не посмели.
Ванька мертвой хваткой вцепился в свой фавор, всякого, в ком соперника зрил, устранял немедля, не без помощи сродников. Стоило отроку-императору с гвардейским капитаном Бутурлиным кумпанию начать водить, как в полк пехотный того перевели. Приглянулся Петру князь Сергей Голицын – спровадили его посланником в Берлин.