355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Бедный » Девчата. Повесть и рассказы » Текст книги (страница 27)
Девчата. Повесть и рассказы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:30

Текст книги "Девчата. Повесть и рассказы"


Автор книги: Борис Бедный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

Маница робко провела рукой по его щеке и тут же отдернула руку, словно сама испугалась своей смелости или того, что Степан может неверно ее понять. И снова, будто ее магнитом притягивало, коснулась его щеки и сказала ласковей прежнего, точно не взрослого мужчину утешала, а несмышленого младенца:

– Не горюй, не надо… – И добавила тихо, на одном дыхании: – Пусть так… Так тоже живут.

Она гладила его по плечу и щеке уже не таясь, словно спохватилась вдруг, что он уйдет, а она так и не сможет израсходовать весь запас нежности, который накопился в ней с того далекого дня, как ушел ее старшина на войну. Похоже, после того как Степан растревожил ее поцелуями, ей трудней стало сдерживать себя и не давать этой затаившейся нежности ходу. Маница, может, и не его вовсе видела сейчас перед собой и ласкала, а старшину своего сурового, убитую мечту свою – дождаться его возвращения и сполна отдать всю ласку ему…

Они с Маницей, может быть, и сладились бы, если б хоть один из них смотрел на жизнь полегче, был бы побойчей, поискушенней в таких делах. Уж больно похожи они друг на друга – и не только судьбой своей, но и всеми повадками. Вот и хотели они переступить через себя, совсем было собрались, да не хватило у них силенки. Никогда прежде не думал Степан, что в далекой Абхазии, на теплом этом берегу, живет чуть ли не его двойник, да к тому же еще и женщина. И может, не только здесь, а и в других местах схожие с ними люди живут. Страна у нас большая, и берегов у нее много – и теплых, и холодных, и всяких иных. А уж деревень вроде той же Ольховки или этой вот Юриной деревни, названия которой никак не мог запомнить Степан, и того больше…

И Степан как-то разом вдруг понял, что Маница лучше, душевней, чем он о ней прежде думал. И не столько мужик ей нужен, сколько верный человек, на кого можно до конца положиться, с кем можно пройти душа в душу остаток своей жизни.

Да и он сам, если на то пошло, тоже напрасно пытался перебороть себя и перешагнуть через лучшее в себе. Выходит, плохо они себя оба с Маницей знали. И уж ради одного того, чтобы узнать себя поближе, им стоило сходить в ночной сад и покараулить кривую грушу…

Он так хорошо понимал сейчас Маницу, будто вся их несостоявшаяся семейная жизнь – со всеми возможными для них тихими радостями и неизбежной, скрытой из боязни обидеть друг друга глубокой печалью – наяву прошла перед его глазами. Степану и радостно стало, что на свете так много хороших людей, – гораздо больше, чем он думал. И тут же тоска охватила его, даже сердце заныло от боли: ему-то теперь не только не легче станет жить на свете, а еще и потрудней прежнего. Ведь мало встретиться с хорошим человеком, чтобы самому быть счастливым.

А Степану с новой силой счастья захотелось – совсем уж несбыточного, какое у него могло быть с одной лишь Катериной. Слепая эта жажда была так велика, что снова, как два года назад, когда Степан из письма деда Василька впервые узнал, что семья его погибла, – снова не поверил он этому. Не могло этого быть, никак не могло. Просто не было этого – и все. Но неподвластная ему память тут же высветила порушенную Ольховку, оплывший холм братской могилы в овраге, – и вся невозможная эта правда снова настигла Степана и навалилась на него…

– Пойдем домой, – сказала Маница и первая шагнула навстречу празднику, что все еще шумел и горланил в доме.

И Степан послушно шагнул за ней, догнал и пошел рядом.

А может, просто поторопились они с Маницей? И не спеши они так, выжди подольше – и жизнь взяла бы свое и все у них сладилось бы? Что ж, может, и так. А теперь идти им по жизни врозь. Да и просто не годится теперь Степану жить под одной крышей с Маницей.

Ему припомнилась вдруг давешняя его задумка о том, как они с Маницей построят себе домишко и заживут самостоятельно, чтобы никому не докучать, – и Степан подивился недавней своей слепоте. Ишь, как он разбежался! А когда шаркали они ногами у крыльца, чтобы не тащить грязь в дом, совсем уж зряшная мыслишка шмыгнула у Степана: Манице так теперь и не узнать, что означает непонятное ей русское слово – разговеться. Сама она теперь не спросит, а ему и подавно негоже просвещать ее по этой части.

11

Они поднялись на веранду. В доме по-прежнему гремела музыка и топали неустающие, прямо-таки моторные танцоры. За время, что они были в саду, ничего тут не изменилось, вот только веселье размахнулось еще бесшабашней, набирая нетрезвую силу.

Степан машинально остановился у того столба, где они и прежде стояли с Маницей. Он думал, что Маница сразу же уйдет в дом, а она прислонилась к столбу с другой стороны и даже вполоборота к Степану повернулась – как и до прогулки стояла. То ли случайно у нее так вышло, то ли нарочно на прежнем месте она обосновалась, чтобы легче им было войти в накатанную свою колею и поскорей позабыть прогулку в сад.

Они молча смотрели на танцующих. Лучше всех танцевал Махаз. Ревнивый к чужому успеху туляк приставал к музыкантам и слезно просил их сыграть камаринского. Но те лишь плечами пожимали и дудели лезгинку, а заготовитель распалялся все больше и больше. Ноги у него ходили ходуном: видать, очень уж хотелось ему поразить всех своим камаринским.

И все вокруг было так, точно никуда они с Маницей не уходили, а так и стояли здесь все это время. Степан покосился на Маницу. И в ней все осталось прежним, вот только разве нацелованные губы чуть припухли и поярчели. И вся она стала теперь как-то поспокойней, будто окончательно убедилась, что живет правильно и ничего ей в своей жизни переделывать не надо. А тот выход, что померещился было им со Степаном, – не для них, а для кого-то другого, более расторопного и менее совестливого.

Из комнаты на веранду выскользнули Юра с молодой женой и, не замечая Степана с Маницей, прошли в конец веранды. Степан проводил их – счастливых и отрешенных – пристальным взглядом и сказал Манице:

– Их день.

Он засомневался, поймет ли его Маница, но та сразу все поняла и поспешно закивала головой, словно боялась, что он станет разъяснять ей то, о чем словами лучше не говорить. Все-таки неудачная экскурсия в сад сблизила их, и теперь они лучше понимали друг друга. Степан уверился вдруг, что Маница подумала сейчас: «А наши с тобой такие вот деньки давно миновали, а вторым не быть, ибо только раз в жизни они выдаются. А кому больше перепадает – так, считай, и одного настоящего не было, а так, только видимость одна и самообман».

Юра с женой постояли-постояли в конце веранды, пошептались о чем-то своем, молодом, поцеловались разок-другой и двинулись назад. И тут Юра заприметил наконец-то Степана с сестрой и подмигнул им, радуясь, что они так долго вместе и, по всему видать, сбываются все его тайные планы.

Маница потупилась, а Степан стойко выдержал Юрии дружеский, лишь самую малость подтрунивающий взгляд и подумал снисходительно: «Зеленый ты еще, сержант. Как кипарис зеленый. И ничего ты в наших делах не кумекаешь, мало еще своей мамалыги съел!»

Теперь разбредутся они с Маницей по своим тропкам и каждый наособицу станет жить бегучей минутой, что скользит мимо, да еще стародавними своими воспоминаниями, которые будут приходить к ним – званые и незваные.

В комнате громко затянули незнакомую Степану песню. Маница вздрогнула и глянула Степану в лицо, точно ей не терпелось узнать, что тот думает об этой песне. И чтобы только не молчать, Степан похвалил:

– А сильно поют!

Маница недоверчиво покачала головой, сожалея, что на этот раз мнения их расходятся.

– Кричат, а эту песню надо тихо петь… – Помолчала и сказала твердо: – Мой Алеша эту песню всегда пел тихо.

И даже вызов послышался в ее голосе, будто она напомнить хотела – Степану ли, себе, – что не только у него была когда-то любимая жена, но и у нее тоже был муж, которого она любила и любит до сих пор.

Степан подумал: вот и еще годы пройдут, а в ушах Маницы все так же, не затихая, будет звенеть голос старшины Алеши, а перед его глазами – как живая – стоять Катерина в пляске.

Он видел, как плясала Катерина, наверно, с полсотни раз. Но теперь, за давностью лет, все эти ее пляски слились для него в одну, приуроченную к последнему предвоенному году, когда вместе с ним любовались матерью и Гришутка с Нюрой.

…Вот, придерживая косынку за широко разведенные концы, входит Катерина в круг и для начала притопывает вполсилы, как бы пробуя прочность пола. Она всегда начинала плясать посмеиваясь, чуть ли не дурачась, словно стыдилась в глубине души, что она – жена и мать – занимается таким зряшным делом. Так Катерина обходила весь круг и постепенно строжала вся, подбиралась, будто неведомый другим нелегкий груз ложился на ее плечи. Она отыскивала глазами Степана у стенки, коротко кивала ему, как бы говоря: «Не бойсь, не посрамлю нашу фамилию!» – и заранее прося у него прощения, что до конца пляски не будет уже больше на него смотреть.

Лицо ее становилось вдруг незнакомым, неулыбчивым, даже хмурым. Она во второй раз, испытывая пол, топала чуть погромче первого, замирала на секунду, как перед прыжком с обрыва, и начинала свою пляску. И все, кто оказывался поблизости, сразу же поворачивали к ней головы, будто Катерина была не простой колхозной птичницей, а знаменитой заезжей артисткой из города.

Не было в пляске Катерины никаких выкрутасов и особенно замысловатых колен. Вся красота и особинка ее пляски была в удивительном слиянии Катерины с музыкой, в переводе этой музыки на какой-то другой, каждому по-своему понятный язык.

Степану всегда чудилось, что пляской своей Катерина как бы разговаривала с односельчанами, рассказывала им какую-то заветную историю. А верней – и не рассказывала, а напевала ее своей пляской. Да и не пляска это была, а скорей песня, только вместо звуков тут были движения рук и ног, поворот плеча, наклон головы, нежданный изгиб чуткого в музыке, певучего ее тела.

И даже самые грубые и глубоко равнодушные к танцам люди сразу же схватывали, что Катерина пляшет не так, как другие, и донимали ее просьбами – плясать еще и еще. И Катерина никогда не отказывалась и охотно выходила в круг, будто верила, что уменье плясать дано ей на радость людям, – богом ли дано, природой – понимай, как образование и сознательность тебе позволяют. А вообще-то она не очень ценила это свое уменье, и в семье у них все шло точь-в-точь так же, как и в других семьях, где жены отродясь не плясали.

Как ни мало Степан разбирался в танцах, но все-таки углядел, что Катерина даже под одну и ту же музыку каждый раз пляшет по-новому. Скорей всего она и сама толком не знала, как именно она пляшет и почему на этот раз у нее выходит иначе. Степану порой казалось, будто Катерина даже и не сама распоряжается танцем, а тот ведет ее по своим неведомым, скрытым ото всех и от нее самой законам. Просто Катерина двигалась, как ей в голову взбредет, мало заботясь о том, что там у нее получается, заранее уверенная, что как-нибудь да получится. И у нее всегда получалось – и складно так получалось, хоть на сцену в театр ее выпускай.

Впервые Степан догадался, что в пляске Катерины есть свой особый смысл, однажды на Первомай, еще в самом начале их семейной жизни. В тот день они поругались дома: одна из тех мелких, но ядовитых ссор, без которых все-таки не обходилось и у них. Сейчас за давностью лет Степан уже позабыл, в чем там было дело и кто из них виноват больше, скорей всего оба поровну: один упрекнул, другой не промолчал – и пошло-поехало. Поругаться они поругались, а в клуб на праздничный вечер все-таки пошли, решив, не сговариваясь, что другим вовсе незачем знать про их ссору, сами как-нибудь разберутся. Помнится, всю дорогу они шли рядком и стесненно молчали, оба враз отвечая на поклоны односельчан – как спаренные части хорошо отрегулированного, хоть малость и разладившегося механизма.

А в клубе, как водится, Катерину вытащили в круг, и она начала плясать. И Степан заметил – обостренными свежей ссорой и неспокойной совестью глазами, – что пляшет нынче Катерина совсем по-особому, как никогда прежде не плясала, и это почему-то тревожило его, задевало за живое. Он только никак не мог понять, то ли Катерина жаловалась односельчанам на него, то ли танцем своим хотела разбудить в нем подзаснувшую любовь и добиться того, чтобы ему стыдно стало за нынешнюю их ссору.

И Катерина добилась-таки своего: ему стало стыдно. Вот тогда он и заподозрил впервые, что Катерина, наверно, всегда что-то кровное свое рассказывает людям в пляске и все это смутно чувствуют, да вот только не всегда и не всё понимают.

Степана только сейчас осенило, что у его Катерины редкий талант. А в Ольховке никто этого не понимал, и он первый. Она сама, может, и догадывалась, да помалкивала. А то и сама не знала: не такая уж легкая была у них жизнь, чтобы про песни и танцы всерьез думать. Все это как бы откладывалось на потом, когда вся жизнь вокруг крепче станет на ноги.

Всегда было много неотложных дел, и Катерина разрешала себе плясать лишь по большим праздникам, раза три-четыре в году, и чем дальше – тем реже. И то многие в Ольховке осуждали ее: замужняя женщина, мать, а ведет себя, как молоденькая. В клуб на репетиции колхозной самодеятельности Катерина никогда не ходила, а танцевала сама по себе, без всяких репетиций, – и заведующая клубом обзывала ее за это единоличницей…

Катерина плясала, а Степан подпирал плечами стенку, и на душе у него частенько горчило оттого, что сам он ни петь ни плясать не умеет. Он и гордился тем, что Катерина у него такая плясунья, и в то же время душу его грызла обидная догадка: в танце своем Катерина уходит от него, пересекает какую-то тайную грань, незримой, но прочной стеной отделяющую их друг от друга. Первое время Степан даже не шутя побаивался, что Катерина не вернется к нему из-за этой грани, а так и останется там. И потом, уже после танца, он все испытующе поглядывал на Катерину, точно проверял: она ли это, и не подменили ли ее, пока она была за этой недоступной ему гранью.

В такие минуты он особенно остро чувствовал, что Катерина выше его, богаче душой и все вокруг видят это. И выходило, что в обычные дни она только снисходит до него, бесталанного, делает вид, что она такая же, как и он, и лишь в эти вот редкие минуты пляски бывает сама собой.

Исподволь ему начинало тогда казаться, что Катерине не так-то легко любить его, обделенного всеми талантами. А отсюда оставался всего лишь один короткий шажок и до ревнивого опасения, что когда-нибудь она его бросит: найдет себе под стать ловкача-танцора – и поминай как звали! И Катерина женским чутьем догадывалась, кажется, об этом его заскоке и каждый раз, отплясав свое, сразу же, нигде не задерживаясь, даже обрывая грубовато односельчан, которые взапуски принимались хвалить ее, спешила к нему и становилась рядышком, как бы говоря: «Тут я, никуда не делась. Зря только переживаешь!»

Как-то в минуту откровенности Степан поведал ей о своих опасениях.

– Чудак ты у меня, Степушка, – укорила его Катерина. – И чего удумал!

И на ближайшем празднике долго отнекивалась и пошла в круг лишь после того, как он сам упросил ее, клятвенно пообещав «ничего такого» не думать.

Сначала Степан один из их семейства любовался ее пляской, потом с Гришуткой, а напоследок, перед самой войной, и Нюра уже подросла, глазела на мать-плясунью и восторженно молотила крошечными своими ладошками, смешно растопырив пальцы. Детишки и видели, что это их мать пляшет, и вроде бы уже сомневались, что эта танцорка с непривычно строгим родным лицом и плавным телом – их мамка, которая стряпает им обеды, по субботам моет их в корыте, стыдит за мокрые носы и шлепает их за малые ребячьи провинности. Порой Гришутка с Нюрой даже поглядывали встревоженно снизу вверх на отца, выпытывая: «Правда, это наша мамка?» И Степан успокаивающе кивал им головой, подтверждая, что это действительно их мамка пляшет, и все идет, как должно быть, и беспокоиться им нечего…

Рядом пошевелилась Маница. Степан покосился на нее и не сразу узнал. Кто это? И зачем она здесь, рядом с ним? И сам он зачем здесь, на этой шумной свадьбе?

Маница зябко повела плечами.

– Пойдем в комнату, а то свежо тут, – пожалел ее Степан.

– Потом, – попросила Маница. – Пусть потом…

Может, и она сейчас вспоминает своего старшину Алешу? Оттого и в комнату не идет, что побаивается, как бы свадебная толчея не помешала ей думать о дорогом.

С трудом, не до конца уже веря себе, Степан припомнил недавние свои поцелуи в саду. И зачем ему это понадобилось? Прямо затменье какое-то нашло!

Свежая его вина перед Катериной еще ярче высветила всю ее, до последней жилки, и как бы вплотную придвинула Степана к ней. Ему даже послышалось в нетрезвом гуле свадьбы притопыванье ее каблуков, а когда шум в комнате затихал, то и шелест ее платья. Будто пляшет сейчас Катерина на Юриной свадьбе, – только на той половине комнаты, что не видна с веранды.

И Степан подумал: кто знает, может, как раз в пляске Катерина и была сама собой – настоящей, той, которую он хотя и любил, но так до конца и не понял. И он пожалел запоздало, что так редко плясала тогда Катерина, так редко была сама собой.

В один ряд с пляской стала для него теперь и другая особенность Катерины: она как-то мало менялась с возрастом, будто годы шли мимо, не задевая ее. Телом она, после того как родила ему двух детей, раздобрела и походила на других односельчанок своих лет. А вот душой как-то не взрослела, и все повадки у нее остались девичьи, порой даже девчоночьи. На деньги, предназначенные для хозяйственных надобностей, Катерине ничего не стоило накупить вдруг каких-нибудь пряников, дорогих конфет или заковыристых игрушек для детей.

Среди родичей и знакомых она слыла транжирой, практичные соседки посмеивались над ней, и сам Степан, случалось, не раз попрекал ее мотовством. А сейчас он остро пожалел, что так мало понимал ее тогда, и все былое разбазариванье невеликих ее капиталов показалось вдруг ему несказанно милым, доверчивым и беззащитным. Катерина словно предчувствовала, что и ей самой и детям недолго осталось жить на свете, и пыталась хоть этакой малостью скрасить остатние их денечки.

И не каприз это был пустой, не легкомыслие, как ему тогда казалось, а все та же коренная особинка ее души, которая и плясать ее выводила, и отличала от всех других. И ему, дураку, не злиться тогда надо было, а понимать и радоваться, что у него такая чудесная жена. Но вот поди ж ты, он только нынче дорос до этой простой истины.

А теперь поумневший Степан в этой особинке Катерины увидел вдруг несбывшееся обещание какого-то совсем невиданного и нестареющего с годами их счастья.

И в свете этого счастья, обошедшего его стороной, особенно стыдно стало Степану за былое свое крохоборство, и он запоздало усомнился: а была ли Катерина счастлива с ним? И что она в нем нашла? Ведь и другие парни на нее заглядывались, а она вот почему-то его выбрала. И не пожалела ли потом, что связала с ним свою судьбу? Вслух она никогда не жаловалась, и все соседи считали – Степан это твердо знал, – что живут они хорошо, и даже ставили их в пример другим, незадавшимся семьям. Находились и такие бедолаги, что и завидовали им, – но сама Катерина-то как? Не пожалела ли в глубине души, что вышла за него замуж? Как теперь узнать? Может, и пожалела когда, кто ему теперь скажет?

Степана обожгла вдруг мысль: теперь уж ему никогда не узнать полной правды. Хоть до ста лет доживет, а этого вот никогда не узнает. Чуть ли не впервые он до конца понял весь жестокий и окончательный, без переигрыша, смысл этого слова – никогда.

Прежде он просто отмахнулся бы от таких сомнений и не стал бы голову ломать: до свадьбы, мол, надо было ей думать, а раз вышла замуж – так терпи! А сейчас, чем пристальней вглядывался он в минувшую свою жизнь с Катериной, тем сильнее сомневался, так ли уж была она с ним счастлива. Будто что-то сдвинулось в нем с привычных устоев – и весь он со всеми своими делами и воспоминаниями шагнул вдруг в новую и неведомую полосу своей жизни.

К Степану пришло такое странноватое чувство, словно он только сейчас вот наконец-то стал самим собой, каким давно уже должен быть. Вроде бы вырос он сразу на целую голову и стал вровень с Катериной, а прежде все ниже ее был, едва до плеча ей доставал. Живи Катерина сейчас, она тоже, наверно, не стояла бы на месте и как-нибудь по-новому переросла бы его, хотя ей это и не так уж надо было. Она и прежняя хороша была для него – и не только для тогдашнего низкорослого Степана, а и нынешнему была бы впору.

Весь житейский горизонт его как бы раздался – и Степан стал видеть и понимать дальше, чем видел и понимал когда-либо прежде. Ему стало доступно многое такое, о чем раньше он даже и не подозревал: и в себе самом, и в Катерине, и во всей жизни вокруг. Не потому ли он и Маницу так хорошо угадал, что видел ее уже новыми, только что прорезавшимися глазами? Маницу вот понял, а Катерину, выходит, прозевал…

Или это рывком взмыла любовь его к Катерине, подняла его и сделала зорче? Степан лишь не знал, может ли такое быть, чтобы любовь не только жила, но еще и росла, набирала новую силу – даже и тогда, когда любимого человека уже нет на свете. Но если так даже и не бывает, не должно быть – то у него это было. Пусть не по правилам, а все-таки было.

И Степан остро пожалел, что никак нельзя ему поделиться с Катериной этим запоздалым своим открытием. Теперь оно перегорит в нем впустую да так и заглохнет, а Катерина никогда и ничего уже не узнает. Вот здесь и притаилась самая большая и непоправимая вина его перед женой: не мог прежде, еще при ее жизни, до всего этого дойти.

Понадобилась война со всеми ее тяготами, гибель Катерины с детьми, чтобы он наконец-то прозрел. Дорогой же ценой пришлось ему заплатить за нынешнее свое прозренье. А ведь сверху все лежало, на самом виду! Другой, поглазастей, сразу бы все углядел, а он вот, недотепа, долгие годы ничего не видел и даже злился на Катерину за то, что она не такая, как все… Бить его мало!

Или до самого смертного часа все растет и карабкается человек, все вверх тянется? Достигнет своей верхушки, а тут и помирать пора. Да, не очень-то складно жизнь человеческая скроена…

Мечтая когда-то о том, как расчудесно заживут они с Катериной после войны, Степан невольно строил в уме грядущую эту жизнь по образу и подобию своего довоенного житья-бытья. А теперь он вдруг уверился: все у них пошло бы по-другому. Самое лучшее из прежнего они, конечно бы, сберегли – зачем же от хорошего отказываться? Но многое стало бы у них совсем не так, как раньше было, а как именно – Степан и сам не знал. В общем – умней, душевней, чище. А значит, война отняла у них не только стародавнее их счастье, известное ему вдоль и поперек, но и новое, совсем неведомое, только смутно угадываемое им сейчас и от этого еще более заманчивое, как и все несбывшееся.

И выходит, война обездолила их еще посильней, чем Степан прежде видел. Она лишила их не только того, чем они уже владели, но еще и забежала вперед и отняла у Степана с Катериной все то, что не подоспело еще в их жизни, но что наверняка пришло бы к ним в свой черед, как пришло оно сейчас к одному Степану. А теперь, как ни готов он был к светлой и насквозь счастливой жизни своей с Катериной, а счастью этому никогда уже не бывать…

Похоже, Степан так сильно виноватил себя перед Катериной не только за то, что прежде не понимал ее и придирался к ней по пустякам, но и за свежую свою шкоду – за недавние поцелуи свои скоропалительные в саду. Он сам сейчас не понимал себя тогдашнего: то ли вино его подвело, то ли просто накатила такая минута грешная. Вот так живешь-живешь, а сам себя до конца и не знаешь…

Катерина снова вошла в него, и дикой теперь показалась Степану недавняя его хмельная задумка переступить через нее по дороге к новому своему счастью, что поманило его и тут же сгинуло…

Наверно, и перед Маницей он тоже малость виноват – за то, что сбил ее с толку и, сам того не желая, ввел в заблужденье. Вина эта, которая у людей мелких и слабых оборачивается злостью к тем, перед кем они виноваты, у Степана проклюнулась новой и совсем уж спокойной нежностью к Манице. Ему захотелось как-то скрасить если не всю ее жизнь – он думал, что такое ему просто не под силу, – то хотя бы эту вот минуту, что ковыляла себе потихоньку мимо них, – одна из многих рядовых минут, из которых складывается человеческая жизнь.

Степан только не знал, как подступиться ему к нелегкой своей задаче, и для начала, лишь бы не стоять без дела, осторожно взял руку Маницы и некрепко стиснул ее у запястья, как раз посередке знаменитого тети Дуниного манжета.

– Вот так и живем, Маня.

– Так и живем, – сразу и охотно отозвалась Маница, будто давно уже ждала именно этих слов, знала, что Степан их обязательно скажет, и догадывалась обо всем, что было припрятано у него за этими словами…

В комнате вдруг загалдели. Степан высунулся из-за столба, чтобы разузнать, что там стряслось. Не добившись толку от музыкантов, подвыпивший туляк пошел танцевать своего камаринского под какую-то кабардинку. Танцевал он легко и складно – видно, танцор был заядлый. Но была в его танце одна лишь бездумная сноровка, будто он работу привычную делал. Ничего душевного, Катерининого не было в его танце и в помине. Однако всем его танец понравился, ему дружно хлопали в ладоши, и, глядя на его пружинистые, ловкие и какие-то бесстыжие ноги, Степан уверился вдруг, что найдет себе заготовитель вдовушку по вкусу.

Ему не хотелось только, чтобы этой горемычной вдовой стала Маница. Впрочем, он был почему-то уверен, что такой человек, как туляк, не полюбится Манице.

И выходит, одной жажды счастья мало еще для того, чтобы быть счастливым. Надо еще, если понадобится, переступить через все в себе, что стоит на пути к этому счастью, и даже через дорогое свое прошлое, если оно помешает. И Степан с Маницей не сумели этого сделать. Замахнуться замахнулись, а переступить вот не смогли. А туляк умел, ему даже и переступать ничего не надо было; так и шагает по жизни: ать-два!

Что ж, подтверждалась старая догадка Степана: таким пройдохам, как туляк, легче живется на свете. Они всегда делают лишь то, что им самим выгодно, и совесть им не помеха…

А потом из колхозного погреба привезли невысокий, но очень пузатый бочонок вина – подарок правления к свадьбе. Бочонок торжественно вкатили в комнату, тамада свирепо зашикал на музыкантов, оборвал танцы и замахал руками, сзывая всех на пробу нового вина.

Степан с Маницей переглянулись и покорно пошли в комнату.

12

Степан поднялся на крыльцо строительной конторы, одернул гимнастерку. Стоявший на крыльце рослый парень в шинели внакидку выплюнул изо рта окурок и сказал дружелюбно:

– Зря стараешься, браток: непыльной работенки здесь нету!

Степан рывком открыл набухшую дверь, сколоченную из сырых досок. «Строители!»

Начальник строительных кадров, еще не старый человек болезненного вида, сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел в окно. Большие роговые очки безработно лежали на кипе бумаг, нацелившись на Степана пустыми стеклами. «Ну и бюрократище!» – решил Степан. В углу машинистка бойко печатала на машинке, в соседней комнате зычный командирский голос распекал кого-то по телефону, от влажных полов пахло керосином – и Степан вдруг оробел.

Переминаясь с ноги на ногу, он сказал чужим трудным голосом:

– Пришел вот узнать насчет работы…

– Завхоз у нас уже есть, в кладовщиках тоже не нуждаемся, – проговорил начальник кадров, не отрываясь от окна.

Степан не сразу понял, что говорят с ним.

– При чем здесь завхоз? Я по объявлению… Плотник я.

Начальник живо повернулся к Степану всем телом, проворно нацепил очки.

– Плотник? – удивился он и спросил, все еще не веря: – Топором?

– Не шилом же!

Начальник виновато улыбнулся.

– Не сердись, друг. К нам все больше насчет завхозов и кладовщиков стучатся. Вот я и подумал…

Он смущенно развел руками – и Степан увидел, что начальник вовсе не бюрократ, а просто хороший человек, которого сильно допекли пройдохи вроде туляка, шныряющие вокруг в поисках теплого местечка. Вышестоящее начальство наверняка ругает его за нехватку рабочих – недаром же он все кипарисы на побережье обклеил своими объявлениями о найме землекопов, плотников и каменщиков.

Начальник строительных кадров понял, что Степан его разгадал, и строго насупился, чтобы не допустить панибратства. Не глядя он сунул руку в нижний ящик стола и выложил перед Степаном два листка по учету кадров и один бережливо выкроенный чистый лист бумаги.

– Напишите заявление. Заполните анкету. Чернилами, – отрывисто сказал начальник, давая Степану попять, что предварительное знакомство кончено и начинается служебный разговор.

Он предложил Степану сесть, но свободного стула в комнате не оказалось. Тогда начальник вскочил сам и, шагая вдоль стола, привычной скороговоркой познакомил Степана с условиями работы. Степан узнал, на какой средний заработок он может рассчитывать, сколько будет получать хлеба, сахара и других продуктов. Если он семейный – то может претендовать на отдельную комнату и получит ее, но не сразу, а если холостой – так ему хоть сегодня дадут койку в приличном общежитии.

Степану показалось, что начальник строительных кадров давно уже никому не говорил об условиях работы в своей конторе и теперь сам рад случаю повторить вслух завидные эти условия.

«С такой специальностью нигде не пропадешь!» – подумал Степан. Но радости почему-то не было, словно в глубине души он даже недоволен был, что так легко и просто нашел работу – и, кажется, неплохую. Степан сам себя не понимал сейчас. Уж не ожидал ли он, что работы подходящей для него тут не найдется или с жильем застопорит? А это еще зачем? Или враг он себе? «Тебе, черту, никогда не угодишь!» – с неожиданной злостью обругал он себя.

Степан тщательно свернул бумаги в трубку, подровнял торцы и сказал:

– Я дома заявление напишу, а то у вас тут и сесть негде. Завтра принесу.

– Будем ждать, – ответствовал начальник, снял очки и, усомнившись в Степане, добавил ядовито: – Не позабудьте к нам дорогу!

А когда Степан вышел, начальник строительных кадров долго еще пристально смотрел на дверь, словно выпытывал у нее, придет завтра плотник или нет…

Спешить Степану было некуда, и в селение Юры он направился кружным путем – по полотну железной дороги. Ночью был ливень, и сейчас от мокрых шпал и подсыхающей щебенки балласта поднимался пар, и вся дорога дымилась, как бесконечный тлеющий трут.

Идти по шпалам было трудно: неполный прыгающий шаг держал в постоянном напряжении и мешал думать. Не доходя до станции, откуда слышались короткие сердитые гудки маневрового паровоза и лязг буферов, Степан сбежал с насыпи и вошел в лес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю