412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Бедный » У старых окопов (Рассказы) » Текст книги (страница 16)
У старых окопов (Рассказы)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:59

Текст книги "У старых окопов (Рассказы)"


Автор книги: Борис Бедный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

– Так, смеясь и беды своей не чуя, подсела я раз к Ивану в столовке. Вблизи он мне еще паршивей показался. И тут одежонку его я разглядела. Все мы тогда чистоту не шибко-то соблюдали, но у Ивана ворот такой грязный да засаленный – смотреть муторно. И такая злость тут меня взяла! Вроде до того уж Гитлер нас довел, что не только мыла у нас нету, но и щелоку уже не найдешь. И война не только мужиков переполовинила, но и всех баб и девок подчистую подмела, и пары рук здоровых у нас уже вроде не осталось, чтоб гимнастерку Иванову постирать… Ужасно мне тогда обидно стало за всю державу нашу, будто до того уж мы довоевались – хоть ложись да помирай! И мы, поселковые девки, тоже хороши: ржать над Иваном мастера, а гимнастерку его в божеский вид привесть – так нас нету. А он все ж какой-никакой, а тоже солдат, защитник Родины…

Сидим мы рядышком с Иваном в столовке, хлебаем пустые щи, я ему и скажи, не так ради него самого, как назло Гитлеру-подлюге: приноси вечерком гимнастерку, постираю. Ваня мой, при своем высоком о себе понятии, хватанул мимо и рассудил, что я под бочок его к себе кличу, и важно так головой повел: так и быть, мол, приду, жди и не сомневайся.

Тем же вечером пожаловал он ко мне с бутылкой самогонки и прямо на пороге полез целоваться. Ну я ему быстро укорот дала: постирать, говорю, постираю, раз уж пообещала, а целоваться иди к хромой Маньке Кокоревой, она и таких завалящих привечает. Он сразу присмирел и скидывает свою гимнастерку шелудивую. Хотела я его на улицу выгнать, чтоб под ногами не путался, да у него под гимнастеркой как есть ничегошеньки нету, одни ребра голые торчат. Разъединственную споднюю рубашонку кавалер мой непутевый как раз на самогон-то и сменял, чтобы не с пустыми руками ко мне прийти. А дело уже к зиме повернуло, снегу еще нету, но мороз первую пробу уже делает…

И снова затрещал телефон. Косогоров схватил трубку и бросил мимо рычага. Капа шагнула к телефону и положила трубку на место.

– Я стираю, а Иван закутался в мою телогрейку и сидит на табуретке, как погорелец какой. Гвардейски, говорит, стираешь. А я ему: как умею. Вот и вся наша беседушка… Повесила сушиться гимнастерку, и стали мы с устатку пить самогон из одной кружки: второй в те поры у меня в хозяйстве не водилось. Он, как мужику положено, длинными глотками пьет, я – короткими. Выпиваем мы таким путем, и, чтоб молча не сидеть, я возьми и спроси у него: где он воевал? Думка у меня была – может, на одном фронте с тобой. Кабы знала, чем обернется, так не спрашивала бы… И стал Иван рассказывать, чего на войне навидался. А он, Петя, когда вполпьяна пьян, выпукло так говорит, прямо картинки рисует. Сразу все проступает, вроде рядом с ним стоишь и своими глазами видишь. Такой вот талант у него на мою беду отыскался. Больше никаких талантов нету, хоть шаром покати, а этот вот, грех соврать, имеется…

Иван про себя рассказывает, какие ужасы ему на войне пережить довелось, а я, Петя, и тебя на его месте вижу, и всех наших поселковых парней, каких на войну забрали. И так мне всех вас, мужиков, какие на фронте бедуют, жалко тут стало, будто дети вы мои родные. Вот и не было еще тогда у меня своих детей, а померещится же такое…

Капа потупилась и сказала так тихо, что Косогоров не все расслышал, а переспросить не осмелился:

– Я не выкручиваюсь, Петя, но мне тогда так привиделось, вроде я всех вас на войну отправила, а сама за вашими спинами в безопасном затишке спасаюсь. Вижу, как вас там пулями решетят, танками давят, бомбами на куски рвут, а защитить вас нету у меня мочи. Аж сердце у меня зашлось… И через эту свою слабость не стало у меня силы прогнать Ивана, когда он снова ко мне подступился. Не то чтоб я тебя одного на его месте видела, а так, солдата какого-то всеобщего, что через все муки прошел и из пекла вырвался, а теперь лишь малости этой бабьей от меня домогается, чтоб душой ему отогреться и поверить – вовсе он живой человек… Иван мой опять ничего не понял и решил, что я красоты его невозможной не выдержала. Вот так мы и справили свою свадебку. В общем, подстерег он меня…

Капа умолкла и украдкой глянула на Косогорова, выжидая: попрекнет он ее старым грехом или утешит. Косогоров и сам чувствовал, что позарез надо ему сейчас что-то сказать Капе, но все нужные слова куда-то вдруг запропастились.

Мелькнула нескладная догадка: в другом месте он, может, и нашелся бы, что сказать Капе, а здесь вот, в рабочем своем кабинете, как-то не с руки ему было утешать ее. Здесь хорошо было проводить производственные совещания, выколачивать плановые и сверхплановые кубики древесины, отругиваться по телефону от вышестоящего начальства, воевать со строптивой бухгалтерией, песочить мастеров и бригадиров, вправлять мозги тунеядцам, свихнувшимся от обилия культуры в больших городах и присланным сюда, в лесную глушь, на перевоспитание. А сейчас вот нежданно-негаданно жизнь подвела его вплотную к чему-то совсем новому и неухватистому, с чем прежде, в горячке суматошной своей работы, он никогда еще не сталкивался. И Косогоров решительно не знал, как ему теперь быть…

Так и не дождавшись от него ответного слова, Капа тихонько вздохнула, прощая Косогорову его немоту, и поделилась своей думкой:

– Говорят, бабы военные – санитарки, радистки и кто там еще с мужиками войну ломал – не все в строгости себя соблюдали, а попадались и такие, что не очень-то отказывали вашему брату фронтовику. Я сама в точности не знаю, но молва такая была… А только я так понимаю, Петя: были, конечно, и среди них любительницы этого дела, как и у нас тут, какие ни одного мужика не пропустят. Но больше, я думаю, жалели они вас, фронтовиков: нынче вы живые, а завтра совсем наоборот… А вы там, как Иван мой, все думали, что они красоты да геройства вашего не выдерживают. Они же просто на виду смерти, как могли, своим бабьим средством жизнь вам красили. Ты учти, Петя, у баб это как-то напрямую связано: как пожалела – так тут же и полюбила. Не у всех, правда, а связано. В числе том и я. Ну, это я так, свое соображение… – И мягко упрекнула: – Что ж ты молчишь? Или забила я тебе все памороки своими байками?

– Слышь, Капа, – тихо сказал Косогоров, не решаясь посмотреть ей в глаза, – вот такую я тебя и не знаю вовсе. Девчонкой хорошо помню, когда за косы тягал, и позже, в девках, когда слюбились мы. А вот такую… Даже незнакомая ты мне сейчас!

Капа поняла его по-своему и критически оглядела себя.

– Правда, Петя, раздалась я. Это от родов вширь меня кинуло, ведь четверо же… А ты еще ничего, с десяти шагов за молодого сойдешь! Вот только глаза у тебя притомились. Достается на работе, да? Это ж надо, цельный лесопункт на себе тащить!

И в голосе Капы прорезалась такая забота о нем и такая любовь, давняя, потаенная, не только не скудеющая с годами, но, похоже, даже набирающая год от года силу. Любовь, затурканная сознанием своей непоправимой вины, какой и не было-то вовсе.

Нечем было Косогорову ответить на эту великую любовь Капы, и он невольно отшатнулся, словно показать хотел, что не разделяет этой незваной любви. Да и вообще: он сам по себе, а Капа со своей ненужно-верной любовью – сама по себе…

Отшатнуться-то он отшатнулся, а вот совсем отгородиться от Капы было уже не в его власти. Будто оплела его Капа своей любовью, заставила новыми глазами посмотреть и на нее, и на себя самого, и на все вокруг. И какие-то вовсе уж непривычные мысли заклубились в голове Косогорова. Не то чтоб он почувствовал вдруг себя виноватым перед Капой. Нет, чего не было, того не было, и никакой явной вины за собой Косогоров не знал. Скорей уж не вина это была, а настигшая вдруг догадка: в долгу он перед Капой и так задолжал ей за эти годы, что теперь уж не расквитаться ему с ней никогда. Семья его разом выросла, и в круг самых родных на свете людей, где до сих пор были лишь жена и дочка, теперь вот полноправно вступила и Капа.

Видно, не только любящий в ответе за любимого, но и непрошено любимый кем-то человек тоже связан и в меру душевной своей зоркости и отзывчивости в ответе за того, кто его полюбит. Даже и тогда в ответе, когда чужая эта любовь ничуть ему не нужна, а своя давно изжита, а то и не было ее вовсе. И тем трудней было сейчас Косогорову отбояриться от Капы, что он знал: долг его насквозь добровольный и никто с него не спросит, разве одна лишь его разбуженная совесть…

Да и как там ни крути, а лестно все-таки ему было, что сумел он, сам того не желая и не ведая, внушить Капе такую затяжную любовь. Не так уж часто выпадает такая любовь человеку в жизни. Косогоров по себе знал – нечасто. И еще: вроде бы похвалила Капа его своей верной, наперекор судьбе, любовью, как бы шепнула ему, что он лучше, чем привык о себе думать. И не весь он тут – грубоватый лесозаготовитель, добывающий многотрудные кубики древесины для ненасытных строек, прожорливых лесопилок и бездонных целлюлозных комбинатов. А есть в нем и еще что-то, помимо деревянных этих кубиков, за что, оказывается, можно его так крепко и верно любить.

А Косогорова редко хвалили в жизни. Всегда как-то уж так выходило, что надо было его, бедолагу, ругать – для пользы все тех же кубиков и чтоб другим неповадно было повторять большие и малые, действительные и мнимые его промахи и ошибки. И теперь он тем сильней был благодарен Капе за эту ее никем не запланированную и совсем уж нежданную им любовь-похвалу…

Мысли эти были внове Косогорову, да и не успел он их додумать до конца. Из коридора донеслось вдруг громкое и нахальное пиликанье. Мотив был нечеток и, едва возникнув, тут же пропадал в путанице нестройных звуков. Но, похоже, самодеятельный музыкант и не шибко заботился о том, чтобы играть чисто. Сдается, главным для него было – шуметь погромче и оповестить уединившихся Косогорова с Капой, что здесь он, у самой начальнической двери, живой и всезнающий. И Косогоров догадался, что это муж Капы пиликает на губной гармонике.

– Явился, хворь музыкальная… – беззлобно проворчала Капа. – Уйму ценных вещей порастерял спьяну, а пищалку немецкую сберег. Одно слово: Ва-ня!.. А знаешь, ведь это он наяривает так активно назло тебе. До сих пор тешит себя мыслишкой, что отбил меня у тебя, и ужасно этим гордится! Ему ведь и погордиться-то больше нечем, а ведь тоже человеком хочется быть.

Сперва Косогорова даже покоробило малость, что Капа так охотно позорит перед ним своего мужа. Но тут же каким-то новым, только что народившимся в нем чутьем он понял: просто она тоже считает его навек родным, и ей даже в голову не приходит приукрашивать перед ним нескладную свою жизнь и прятать от него семейные свои неполадки.

– Живешь-то как, Капа? – спросил Косогоров, с радостью чувствуя, что та неухватистая минута прожита ими и теперь ему легко говорить с Капой обо всем на свете.

– Хорошо живу, – убежденно сказала Капа. – Не хуже других… Я совсем бы даже ничего себе жила, Петя, коли б Иван мой не зашибал. Он ведь водку и не любит вовсе, а пьет, чтоб только покуражиться. А работаю, ты же знаешь, на шпалорезке, так мне с детишками сподручней. Ты не думай, Петя, норму я всегда выполняю… – Капа засмущалась. – Говорят, вроде бы даже передовик. И карточка моя на Почетной доске дотла выгорела, третий год весит… А только не такая уж я сознательная и про коммунизм вовсе мало думаю. Разве что по большим праздникам: на Октябрьскую там или на Первомай, когда по хозяйству все дочиста переделано и радио по всему поселку гремит-заливается. Знаешь, навевает как-то… А в будни все минуты не выберешь: то одно, то другое, ведь четверо дома сидят, а с Иваном так и вся пятерка. Каждому кусок сунуть надо, одеть-обуть. Тут уж без всякой сознательности, только успевай поворачиваться!.. Иль что не так брякнула? – встревожилась вдруг Капа, заметив, как тень прошла по лицу Косогорова.

– Да нет, ничего. Материальный стимул, он, конечно… – начал было Косогоров, но привычные и давно уже примелькавшиеся слова эти, которые он много раз читал в газетах и слышал на совещаниях, да и сам не единожды говорил, и даже в этих вот стенах, теперь как-то совсем не шли на язык. Просто не вписывались те казенные слова в задушевный разговор с Капой, и Косогоров не договорил и махнул рукой.

Но Капа и так его поняла.

– Правильно, Петя. Стиму́л этот очень даже подхлестывает нашего брата рублем!.. А детишки у меня, не сомневайся, в полной исправности, обихожены не хуже, чем у людей. Пусть хоть они поживут… Знаешь, мой Петька… старшенький, что нас с тобой развел, к арифметике ужасно способный!

– Значит, в тебя уродился, ты ведь в школе тоже всех нас по арифметике за пояс затыкала! – быстро сказал Косогоров, спеша хоть эту малую радость доставить Капе, раз уж к большим ее радостям дорога ему была заказана.

И Капа не стала скромничать:

– Должно, в меня… Помнишь, как мы на одной парте сидели, и я задачки за двоих решала? На переменках ты меня за косы таскал, а на уроках задачки слизывал!

– Было дело! – охотно признался Косогоров.

– Я с дробями ужасно ловко расправлялась! – пустилась в воспоминания Капа. – Теперь уж и не припомню, зачем надо было дробь крутить, а перевернешь ее вверх тормашками – и полный порядок! Мне дальше б тогда учиться… На инженера способностей, может, и не хватило, а на техника бы наскребла, это уж как пить дать…

Меж тем губная гармошка в коридоре разошлась не на шутку. Похоже, музыкальная эта самодеятельность подогревалась тайным желанием досадить кое-кому тем, что живет себе на свете вольный музыкант и ничего с ним нельзя поделать. Не отменить его, не зачеркнуть никому, даже самому начальнику лесопункта, со всеми его знаменитыми кубиками, придирчивыми мастерами и бригадирами, скупой бухгалтерией и даже со всей неправильной, насквозь глупой любовью к нему Капы…

– Ишь, как выводит, – посочувствовала Капа. – Старается, дьявол, что твой композитор!.. А пойду-ка я, Петя, пока магазин не закрыли. Спасибо за разговор.

Она протянула руку лопаточкой – застенчиво и неумело, как делают это женщины, выросшие в глухих лесных поселках. И тут Капа заприметила, что с Петром что-то творится. Новое и непривычно мягкое выражение с трудом обживало мало к нему приспособленное лицо Косогорова. Оно пробивалось изнутри, все никак не могло пробиться и угадывалось лишь в потеплевших глазах да еще, пожалуй, в руках, что самовольно, без ведома хозяина, теребили бумаги на столе.

Косогоров перехватил пристальный взгляд Капы, поспешно сунул руки за спину и сразу замкнулся на все свои надежные начальнические застежки. И теперь ничто не напоминало о недавней его размягченности.

– Аванс я тебе с получки возверну, – пообещала Капа на прощание, в остатний разок глянула на своего любимого искристыми от набежавшей слезы глазами и вышла, тихонько прикрыв дверь.

Косогоров рывком придвинул к себе ворох бумаг на столе, но еще минуту не замечал их, незряче уставившись на дверь, за которой скрылась Капа. Слышно было, как в коридоре она сказала мужу шепотом:

– Ну, пойдем… соблазнитель!

Пиликанье гармоники разом оборвалось, точно горемычный музыкант проглотил писклявую свою трофейку.

ВЫХОДНОЙ

В воскресенье Семен Григорьевич проснулся ровно в шесть утра, как и в рабочие дни. Не зажигая света, привычно нащупал в темноте и водрузил на голову холодные радионаушники. Вытянувшись во весь свой невеликий рост, он лежал неподвижно на спине и слушал последние известия с таким видом, будто принимал отчет со всех концов Земли.

О заводе, на котором работал Семен Григорьевич, сегодня ничего не передавали. Сначала это огорчило старого мастера, но потом он резонно рассудил: нельзя же каждый день прославлять один и тот же завод. «Надо и других порадовать, чтоб не закисли от зависти!» – решил Семен Григорьевич, и ему самому понравилось, что человек он справедливый и смотрит на все с государственной точки зрения.

Захотелось поделиться с кем-нибудь своими мыслями, но Екатерина Захаровна, подруга жизни, что-то не на шутку разоспалась нынче. Семен Григорьевич обиженно кашлянул и стал бесшумно одеваться. Он представил, как устыдится жена, когда, проснувшись, увидит его уже на ногах, и почувствовал себя отомщенным.

До завтрака Семен Григорьевич работал по хозяйству: припаял ручку к кастрюле и подвинтил в двух стульях ослабшие шурупы.

Вся мебель в квартире была старая, но благодаря заботам хозяина еще держалась и выглядела вполне прилично. Как и он сам, вещи, окружающие Семена Григорьевича, успели уже вдосталь поработать на своем веку, вид имели скромный и заслуженный.

После завтрака Семен Григорьевич сел писать письмо младшему сыну в Москву. Сын учился на последнем курсе института, был круглым отличником и собирался на будущий год поступать в аспирантуру. И хотя солидное, строгое слово «аспирантура» крепко пришлось по душе Семену Григорьевичу, который питал стариковскую слабость к словам ученым и не совсем понятным, хотя ему приятно было думать, что родной Васютка очень даже просто может заделаться профессором, но для пользы дела он переборол свою отцовскую гордость и написал сыну: «Мой тебе совет – поработай сперва на производстве, стань инженером не только по диплому. А тогда уж, понаторевши, двигай и в аспирантуру…»

Писал Семен Григорьевич не спеша, подолгу обдумывая каждое слово, прежде чем проставить его на бумаге крупным ученическим почерком. Часто заглядывал в орфографический словарик, чтобы сыну не стыдно было за своего отца перед образованной женой и друзьями-студентами.

В дверях, посмеиваясь, маячила Екатерина Захаровна. Очень уж ей смешно было смотреть, как роется в маленькой книжечке ее старик, шевеля губами от напряжения. Семен Григорьевич осуждающе косился на жену, но злополучного словарика из рук не выпускал.

– Собери белье, – сказал он, надписывая конверт.

– И охота тебе каждый выходной в баню переться? – привычно заныла Екатерина Захаровна. – Есть, кажется, ванна: напусти воды и мойся хоть целый день!

– Напусти сама и мойся, – беззлобно посоветовал Семен Григорьевич, давно уже приученный к этим никчемным разговорам. – Тесно в твоей ванне, как в мышеловке, а настоящее мытье простора требует, чтобы веником было где помахать, попотеть всласть. В ванне только детей купать, а взрослому человеку баня потребна: там он душой добреет. Жизнь прожила, а такой простой вещи не разумеешь… Собери-ка белье!

Жена сокрушенно покачала головой, вышла из комнаты и сейчас же вернулась с кошелкой, из которой воинственно торчал кончик березового веника. Вернулась она что-то уж очень быстро, видно, давно уже было собрано, заботливо завернуто в газету и помещено в кошелку белье, мочалка и все, что требуется человеку, нацелившемуся подобреть душой.

Екатерина Захаровна проводила мужа до двери, подняла ему воротник пальто. Семен Григорьевич неодобрительно пошевелил запорожскими своими усами, упрямо опустил воротник и бойко зашагал по улице, Помахивая кошелкой, – маленький, стройный, самый красивый для Екатерины Захаровны во всем мире.

У почтового ящика, опуская письмо, Семен Григорьевич встретил главного инженера завода и пожаловался ему:

– Непорядок у нас в цеху с новыми токарными станками: все чикаемся, никак не разделим на черновые и чистовые. Вот потеряем точность – тогда хватимся, а пока всем недосуг.

Главный инженер заверил Семена Григорьевича, что завтра же лично займется токарными станками, и, завистливо покосившись на кошелку с веником, полюбопытствовал:

– В баньку?.. Составил бы компанию, да на завод надо. Вы уж вылейте за мое здоровье шаечку-другую!

Семен Григорьевич пообещал уважить просьбу: главный инженер был тоже не дурак попариться.

В бане на вешалке Семену Григорьевичу номерка не дали: его старомодное драповое пальто с наружным карманом на груди здесь слишком хорошо знали, чтобы спутать с чьим-либо другим.

Нетерпеливо поглядывая на дверь, ведущую в банное отделение, Семен Григорьевич занял очередь в парикмахерскую. Перед ним стоял толстый лысый мужчина с буйной иссиня-черной щетиной на щеках. Волосами со щек ему с излишком хватило бы покрыть всю лысину. «Эк у тебя волосы неудачно распределились!» – посочувствовал Семен Григорьевич.

Когда подошла очередь толстяка, тот вдруг забеспокоился: сунул голову в парикмахерскую, сердито засопел.

– Вот невезение! – пожаловался он Семену Григорьевичу. – Придется идти к пигалице. Чует мое сердце: исцарапает она всего, изрежет… Нет, уж если ты женщина – так занимайся разными там маникюрами, а в мужскую парикмахерскую не суйся!

Но толстяк ошибся. К пигалице пришлось идти не ему, а Семену Григорьевичу.

– Какую стрижку, папаша: под польку, полубокс? – профессиональной скороговоркой осведомилась мастерица.

«Ишь, дочка выискалась!» – подивился Семен Григорьевич, нахмурил клочковатые брови и сказал наставительно:

– А это уж вам лучше знать. Сотворите что-нибудь… соответственное.

И он неопределенно покрутил растопыренными пальцами перед своим носом. Пигалица усмехнулась.

Пока она трудилась над его волосами, Семен Григорьевич успел хорошо рассмотреть ее. Мастерица была молодая, рыжеватая. У нее были большие строгие глаза и прохладные быстрые пальцы.

Лысый толстяк стал громко попрекать своего мастера-мужчину тупой бритвой, и Семен Григорьевич злорадно подумал, что толстяк прогадал: пигалица была отличной работницей. Ловкие ножницы, щебеча и пришепетывая, так и порхали над головой. Семен Григорьевич притаился в кресле и только глазами моргал, боясь, как бы бойкая мастерица не отхватила ему, чего доброго, половину уха.

– А бриться я вам советую после бани, – сказала пигалица, снимая простыню. И, предупреждая замечание Семена Григорьевича об очереди, добавила: – Прямо ко мне идите, без всякой очереди.

Подозревая подвох, Семен Григорьевич начал было хмуриться и даже пустил в дело знаменитые свои усы, но вдруг неожиданно для себя самого согласился.

– Только я не скоро, – предупредил он. И, понизив голос, шепнул доверительно: – Я париться люблю…

Семен Григорьевич строго придерживался выработанного годами порядка мытья в бане. Раздевшись, он первым делом пошел париться «насухую».

В парной стоял добрый пар, но Семену Григорьевичу этого было мало. Он до отказа открыл кран с паром и, чтобы сделать его пожестче, вылил шайку холодной воды на раскаленный радиатор. Кругом зароптали, но Семен Григорьевич плеснул на радиатор еще шайку и, радостно крякая, полез на полок. Навстречу ему, чертыхаясь, с полка скатилось несколько человек.

Пока веник парился в шайке с кипятком, Семен Григорьевич сидел на скамье, потел и, покряхтывая от удовольствия, растирал заросшую седым волосом грудь. Пар был такой резкий, что все входящие в парную сразу пригибались к полу, словно кланялись Семену Григорьевичу, торжественно восседающему на самой верхотуре.

– Это черт знает что такое! Форменный произвол! – возмущался давешний толстяк, шаром выкатываясь из парной.

– Явился банный король! – крикнул мастер Зыков, дружок и одногодок Семена Григорьевича, перебираясь со своей шайкой поближе к двери.

Семен Григорьевич сначала хотел было спуститься вниз и поздороваться с приятелем за руку, но потом засомневался, прилично ли голым людям пожимать друг другу руки, и лишь помахал издали потяжелевшим веником, приглашая Зыкова к себе наверх. Тот приглашения не принял. По выполнению производственного плана мастера-одногодки шли вровень, ненамного отставал Зыков от дружка и в освоении скоростных методов резания, но в банном жестоком деле даже и во сне не подумывал он тягаться с Семеном Григорьевичем – знал свое место…

Когда все тело покрылось потом и стало приятно теснить грудь, Семен Григорьевич намылился и подпустил еще пару.

Начиналось самое главное.

Приплясывая, Семен Григорьевич принялся стегать себя огненным веником по бокам, спине, животу. Он стегал себя все сильней и сильней, словно был своим самым заклятым врагом. От наслаждения Семен Григорьевич ухал, издавая нечленораздельные звуки, даже стонал слегка.

Один за другим выбегали из парной люди, а Семен Григорьевич все хлестал себя и хлестал. Он парил веник в горячей воде, студил в холодной, намыливал его, сам намыливался и обливался водой. Были испробованы все комбинации, какие только можно составить из веника, мыла, пара, холодной и горячей воды.

Под конец в парной осталось всего два человека: Семен Григорьевич и молодой, ладно скроенный парень с синим якорем-татуировкой на груди и крупным белым пятном шрама на красном распаренном боку. Парень упрямо не хотел признавать себя побежденным, и хотя спустился на самый низ, но окончательно не сдавался, не уходил из парной. А Семена Григорьевича обуял спортивный азарт, и он все больше и больше подпускал пару.

Стены, скамейки, пол накалились до такой степени, что к ним больно было прикоснуться. Воздух обжигал. Приплясывая и напевая себе под нос что-то такое, что никак нельзя передать ни словами, ни музыкой, Семен Григорьевич, время от времени поглядывал на паренька, опасаясь, как бы тот не свалился. В богатой банной практике Семена Григорьевича подобные случаи бывали.

Парень сидел у самой двери, бессильно уронив руки, тяжело дыша раскрытым ртом.

– Ну и чертов старик! – сказал он, перехватив сочувствующий взгляд Семена Григорьевича, и, пошатываясь, вышел из парной.

В гордом одиночестве старый мастер долго еще добрел душой.

Наконец, когда совсем уж истрепался многострадальный веник и все тело горело как ошпаренное, Семен Григорьевич закрутил трубу с паром и покинул парную, весь красный, всклокоченный, торжествующий. Добрых десять минут валил от него пар – так много вобрал он в себя тепла.

Отыскав в углу скамейку поукромнее, Семен Григорьевич улегся и пролежал на ней с полчаса. Свободно дышала вся кожа, ощущение было такое, будто он заново народился. Семен Григорьевич даже вздремнул маленько.

Потом он мылся, тер себя мочалкой, лил на себя, не жалея, шайку за шайкой. Приятели Семена Григорьевича не шутя говорили, что для бани он – прямое разорение.

Краны сегодня не брызгались кипятком, как раньше, и Семен Григорьевич понял, что не зря он в прошлое воскресенье указывал банщику на эту неисправность. Он искоса посмотрел на своих соседей: не догадываются ли они, кто тут за них старается? Но все были заняты неотложными банными делами, и никто не обращал на него внимания. «Мойтесь на здоровье, загорелые!» – великодушно разрешил Семен Григорьевич.

Напоследок он еще раз зашел в парную, чтобы чистым потом прошибло. Оттуда направился под душ и перестоял там всех, так что бедолаги, занявшие за ним очередь, сильно прогадали, но Семен Григорьевич никакой вины за собой не чуял: он своевременно предупреждал, что освободит душ не скоро.

Накинув на плечи простыню, Семен Григорьевич выпил кружку пива, принесенную из буфета знакомым банщиком, который поздравил его с легким паром и остановился поблизости, ожидая, не будет ли сегодня каких замечаний от строгого клиента. Сперва Семен Григорьевич хотел было указать на дырявые шайки, но рассудил, что в воспитательных целях лучше промолчать, чтобы отучить банщиков работать по чужой указке. После ремонта кранов они и сами должны бы заметить худые шайки. А не заметят – так впереди у Семена Григорьевича еще много таких же, как сегодня, воскресений, и он найдет время подстегнуть нерадивых банщиков.

Когда он появился в парикмахерской, пигалица сказала:

– Долго же вы моетесь, папаша!

– Долго… – согласился Семен Григорьевич, усаживаясь в кресло и закрывая глаза: его сильно клонило ко сну.

Мастерица ловко поработала помазком, направила бритву. Семен Григорьевич опять невольно залюбовался ее умелыми руками. Бритва у нее было острая, прямо бархатная. Пигалица не лезла к нему с вечным вопросом других парикмахеров: «Не беспокоит?» – и, хотя бритва совсем не успела затупиться, она снова взялась за ремень, и бритва стала скользить еще бархатней. Только и слышалось: шурш… шурш…

С бритьем было покончено, а Семену Григорьевичу не захотелось вставать, и он позволил обрызгать себя одеколоном и даже попудрить. Но когда ободренная мастерица стала подбираться к его бровям, Семен Григорьевич рьяно запротестовал; это было уж слишком! Он так поспешно вскочил, что пигалица фыркнула.

В дверях парикмахерской Семен Григорьевич обернулся. На его месте восседал уже новый клиент весьма сердитого вида. И внезапно Семену Григорьевичу стало чего-то жаль. Вот человек проявил свое мастерство, сделал его моложе, красивее, а он уйдет сейчас, и рыженькая так и не узнает, что он любовался ее работой. Когда они у себя на заводе досрочно выполнят план, сэкономят металл или заставят быстрей оборачиваться средства, их премируют, награждают, газеты и радио по всей стране их славу разносят. А здесь всякие лысые толстяки обзывают хорошего работника пигалицей… Несправедливо!

Рассеянный взгляд Семена Григорьевича задержался на дощечке «Жалобная книга в кассе».

– Дайте жалобную книгу, – сказал он кассирше, сам еще толком не зная, на кого будет жаловаться.

Кассирше очень не хотелось давать Семену Григорьевичу жалобную книгу.

– Чем вы недовольны? – выпытывала она.

– Дайте жалобную книгу! – упрямо повторил Семен Григорьевич с видом человека, который досконально знает все порядки, сам их неукоснительно соблюдает и требует того же от других.

Кассирша оскорбленно поджала губы и подала Семену Григорьевичу изрядно потрепанную книгу. Рыженькая мастерица, презрительно щурясь, в упор смотрела на него, дивясь такой черной неблагодарности. Помазок застыл у носа сердитого гражданина, и тот брезгливо воротил лицо.

Семен Григорьевич уселся за столик в предбаннике и перелистал потрепанную книгу. Все сплошь жалобы и жалобы. Он отыскал чистую страницу и, старательно выписывая каждое слово, а в затруднительных случаях забывчиво шаря по столу левой рукой в поисках спасительного словарика, начертал вот что:

«Сего числа я, нижеподписавшийся, посетил парикмахерскую, что при бане. Хочу отметить, что некоторые посетители неквалифицированно относятся к мастерам женского пола и даже обзывают их пигалицами. А это все неверно и самый настоящий поклеп. Меня обслуживала мастер-женщина, не знаю фамилии, но от окна крайняя. В работе она показала свое умение, как по прическе, так и по бритью. Кроме того: 1) свой станок, так называемое кресло, она содержит в полном порядке; 2) все инструменты у нее 100 % годности, бритва заточена под правильным углом и зеркало не косоротит; 3) самое главное, руки у нее просто золотые. За все вышеперечисленное большое ей спасибо, и очень даже приятно было наблюдать, как она работает по своей специальности.

П р и м е ч а н и е. Может, таким записям и не место в жалобной книге, но, как никакой другой в наличности не оказалось, я записал тут. Если против правил, прошу извинить. И уже пора заводить книги благодарностей, это мое предложение».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю