412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Бедный » У старых окопов (Рассказы) » Текст книги (страница 19)
У старых окопов (Рассказы)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:59

Текст книги "У старых окопов (Рассказы)"


Автор книги: Борис Бедный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Сергей Иванович осведомился, не потревожит ли Наталью Петровну табачный дым, вынул из кармана коробку из-под монпансье, где содержалась у него махорка, быстро и умело скрутил цигарку и вставил ее в наборный мундштучок из плексигласа – краса и гордость фронтового уюта. Наталья Петровна старательно смотрела в сторону, чтобы Танкист не думал, что ей так уж интересно глазеть на него.

На свет божий появились толстые самодельные спички с крупными головками, которые в ту пору мастерила в Кировской области одна горемычная артель и одаривала ими оскудевшую после войны державу. Спички эти долго шипели, воняли преисподней и иногда зажигались, а чаще так и исходили впустую адским чадом. И уж если вспыхивали, то так взрывательно, будто фугаска бухала. Наталья Петровна, разжигая печи в школе и дома, изучила все повадки этих горе-спичек и теперь предусмотрительно отодвинула свою табуретку подальше от тумбочки.

Сергею Ивановичу повезло, и уже вторая спичка рванула у него фугаской. Оба они вздрогнули, причем Сергей Иванович даже посильней Натальи Петровны, будто и на фронте не был, и наконец прикурил-таки свою закрутку.

– Что ж вы, и зажигалкой не разжились? – осуждающе спросила Наталья Петровна. – Да и костюмчика на вас тоже что-то не видать. Все в военном да в военном, а другие уже, гляжу, во все гражданское переоделись. Или так и будете теперь в военном щеголять до скончания веков?

– И рад бы переодеться, да нет костюмчика-то, – виновато отозвался Сергей Иванович, отгребая рукой пачухий свой дымок подальше от Натальи Петровны.

– Что ж так? – выпытывала та, почуяв, что напала на слабое место Митиного соперника. – Ведь вроде не слышно, чтоб пили?

– За компанию могу и выпить, – признался Сергей Иванович. – А барахлишка еще не нажил. В войну не только все мои вещи пропали, но и дом, где я жил, не уцелел. Одна воронка на том месте и осталась… – Он помолчал немного и сказал доверительно: – Большая такая воронка.

– А что ж вы из Германии этой самой ничего не прихватили? – не унималась Наталья Петровна. – Другие ведь привозят. Они у нас столько всего забрали, что и нам по малости тоже не грех.

Сергей Иванович смущенно развел руками.

– Да, знаете, не пришлось как-то…

И что-то мучительно знакомое – не так в его словах, как в том, что стояло за ними, что разом угадала вдруг Наталья Петровна, – кольнуло ее в самое сердце. На миг ей даже почудилось, будто совсем не с чужим и неухоженным Танкистом говорила она сейчас, а с другим, самым родным для нее человеком. В смущении был похож Сергей Иванович на Митю. Да и не только смущались они одинаково. Она уверилась вдруг: если б Митя выжил на войне и вернулся домой, то тоже прикатил бы в одной гимнастерочке, – такой же был стыдливый и непрактичный.

И это неожиданное сходство меж ними как-то связало Наталью Петровну по рукам и ногам, мешало ей теперь враждовать с Сергеем Ивановичем. Она тут же разозлилась на пронырливого Танкиста, который исподтишка обошел ее на кривой и незвано-непрошено втерся в доверие. И на себя разозлилась она – за ненужную, непростительную доброту свою к Митиному сопернику. Но и злясь, ничего поделать с собой уже не могла.

Как-то пусто вдруг стало все вокруг для Натальи Петровны. Кажется, ей мало уже было вечной материнской надежды, что сын ее жив и когда-нибудь вернется, а надо было уже и какое-то постоянное занятие – не так для рук, как для души. Раньше она исподволь приваживала к своему дому Олю. Позже, когда появился в школе Танкист и стал ухаживать за Олей, она следила за ними, ревновала Олю к этому проныре и все вроде была при живом деле: хоть и недоброе, а тоже занятие.

А теперь ревновать Олю к Танкисту было уже нельзя. Будто изловчился Сергей Иванович и выбил из ее рук самое сильное оружие. И вся ревность ее поразвеялась, позабыла злую свою дорожку, проторенную к сердцу Натальи Петровны. Виноватых не было: просто Мите выпала одна судьба, а Сергею Ивановичу – другая, более счастливая. И тут уж ничего нельзя было поделать, А сходство меж ними, которое так нежданно-негаданно открылось ей, еще больше уравнивало их, давало каждому из них одинаковые права на Олю.

По всему видать, жить ей теперь станет еще трудней. То хоть ревнивый догляд за Олей и Сергеем Ивановичем как-то заполнял ее дни, придавал ее жизни если не смысл, то хоть видимость смысла, а теперь и горькой этой видимости лишилась она и не знала пока, чем можно восполнить эту утрату.

Выходило так, будто она сама отступилась от Мити и снова, на этот раз уже навсегда, потеряла его сейчас. Как бы растворила его в других людях, а самое лучшее в нем отдала Сергею Ивановичу. И если живой был Митя до сих пор, то в эту вот минуту как раз и умер… Сергей Иванович заметил ее волнение, но причины не понял.

– Ну да ничего, – утешил он Наталью Петровну. – Вот соберу деньжонок и куплю себе костюм, раз уж вам так хочется видеть меня в цивильном!

До самой перемены сидели они рядом, как старинные друзья, и молча слушали чистый голос Оли. Сергей Иванович улыбался уже не таясь.

Длинной показалась Наталье Петровне дорога домой в тот день. Сгорбленная и опустошенная, брела она по знакомым, исхоженным улицам. Более старой, чем обычно, чувствовала она себя сейчас, старой и никому на свете не нужной.

Дома она вынула из заветного уголка Митины письма и стала читать их все подряд – от первого до последнего. А казенное извещение отложила в сторону. Похоже, она пыталась вернуть себе пошатнувшуюся веру, что Митя, несмотря ни на что, все-таки жив.

Была суббота, и вечером, как всегда под выходной, у соседей собрались шумные гости, и жена Баранова прибежала к Наталье Петровне за посудой и стульями. Не зажигая света, Наталья Петровна сидела у окна и даже не пошелохнулась при входе соседки. Листки Митиных писем забыто белели у нее на коленях. За окном, в просторном мире, где не нашлось места для Мити, голубым далеким огоньком неярко мигала первая пугливая звезда.

9

Весна выдалась ранняя, дружная. Не успел стаять снег – полились обильные дожди. Речка вышла из берегов, весь городок погрузился в непролазную грязь.

Наталья Петровна работала теперь в вечерней смене.

Она запирала после занятий классы, когда к ней, грохоча башмаками, подошел Захарка.

– Теть, можно в школе переночевать? Снесло мост через речку, не попасть мне сегодня домой.

– Нельзя, – запретила Наталья Петровна. – Непорядок это – в школе ночевать.

Звякая ключами, она двигалась по коридору, удаляясь от Захарки. Замки дверей коротко и звонко щелкали, будто орехи разгрызали. Наталья Петровна заперла последнюю дверь, повернула назад. Рыжий Захарка все еще стоял посреди коридора, нескладный и беспомощный.

– Пойдем, у меня переночуешь, – строго сказала Наталья Петровна.

Они молча шли по грязным улицам. Захарка старательно сдерживал шаг, чтобы не опережать суровую свою спутницу.

Вечер был теплый, пасмурный. На деревьях набухали почки. В голых еще, но уже по-весеннему настороженно ждущих ветвях таилась скрытая до времени большая внутренняя работа.

В скверике возле кинотеатра увидели они Сергея Ивановича с Олей. Плечом к плечу прохаживались учителя по мокрой короткой аллейке скверика, наверно сеанса дожидаясь. Физик говорил, напористо помахивая рукой, словно забивал какой-то невидимый, но очень важный для него гвоздь. Оля сбоку заглядывала ему в лицо, доверчиво улыбалась. Наталью Петровну с Захаркой они не заметили: не до юных школьников со старухами им сейчас было!

Тень скользнула по лицу Натальи Петровны. Скользнула и пропала – последний отголосок изжитой ее обиды.

«Сама пригласила, а теперь жалеет!» – решил Захарка и насупился. А Наталья Петровна совсем и не думала об ученике. Ей припомнилось вдруг, как она в последний раз ходила с Митей в кино.

Это было за год до войны. Ни в кино, ни на какие другие зрелища, где толкалось много народу, Наталья Петровна ходить не любила – с детства не приучена была. Но в тот раз Митя уговорил-таки ее пойти. Они сидели на самых дорогих местах и ждали начала сеанса. У нарядной продавщицы Митя купил эскимо и торжественно вручил матери. Мороженое Наталья Петровна любила, но на людях, под перекрестными взглядами, ей было неловко есть, и она очень обрадовалась, когда наконец погас свет.

Митя объяснил, что картина, которую они смотрят, – комедия, и не простая, а лирическая. На экране двигались празднично одетые парни, девушки и веселые, бойкие старики. Они бегали, прыгали, прятались зачем-то друг от друга, падали и при всяком удобном случае пели. Наталья Петровна ловила на себе вопросительные Митины взгляды, и, когда публика вокруг хохотала, она, чтобы доставить сыну удовольствие, тоже посмеивалась, хотя и не совсем понимала, что к чему, но, видно, так уж полагалось в лирических комедиях. Вдобавок в середине картины, когда на экране появилась крупная серая кошка, похожая на шкодливую барановскую Мурку, Наталья Петровна вдруг засомневалась: накрыла она на кухне кувшин с молоком или нет. И чем больше думала, тем неуверенней становилось у нее на душе.

После кино она сразу заторопилась домой, как ни уговаривал ее Митя пойти погулять в парк. А дома выяснилось, что и кухня была заперта и молоко накрыто по всем правилам, дощечкой, зря только спешила…

Вспомнила все это сейчас Наталья Петровна и пожалела, что редко принимала Митины приглашения, боялась помешать сыну в молодых его развлечениях, думала тогда – много еще у них впереди времени, не знала, что считанные оставались денечки.

10

Едва переступив порог комнаты, Захарка сразу уставился на этажерку.

– Книг сколько!.. Можно я посмотрю?

– Нельзя, – непреклонно сказала Наталья Петровна. – Нельзя эти книги трогать.

За ужином пришлось снимать скатерть со всего стола. Захарка ел мало, все поглядывал на книжные корешки.

Среди ночи Наталья Петровна проснулась. Впервые за последние пять лет она была не одна в ночной тоскливой тишине комнаты. На миг ей привиделось, что на постели сына лежит не чужой рыжий Захарка, а родной Митя. Старая, рассохшаяся койка заскрипела под Натальей Петровной. И в ответ Захарка сразу зашевелился, сонно почмокал губами и снова задышал глубоко, ровно. Спал он так же чутко и тихо, как и Митя, напрасно она боялась, что будет он ночью храпеть.

И наверно, потому, что Захарка нуждался в ее помощи и вдобавок спал на Митиной койке, Наталье Петровне как-то легче было на этот раз примириться со всеми его конопатинами. Она подалась к неказистому Захарке душой и приняла его, рыжего.

Видно, правду говорят: материнское сердце не умеет долго оставаться пустым…

Утром Захарка разыскал на кухне топор и поколол все дрова. Добрался он и до старых сучковатых швырков, которые из года в год откладывала Наталья Петровна – до Митиного возвращения.

Пока Захарка колол дрова в сарайчике, Наталья Петровна сколачивала молотком свою койку, чтобы та не скрипела по ночам, не тревожила молодой Захаркин сон. Давно уже Барановы не слышали такого шума в квартире соседки.

А вечером, когда Захарка переделал все свои уроки и начал поглядывать на заветную этажерку, Наталья Петровна разрешила:

– Возьми, полистай: не вечно же им стоять без работы. Только страницы не пачкай… А ну, руки покажи!

И все было бы хорошо, вот только стукучие Захаркины башмаки на деревянной подошве сильно мешали Наталье Петровне совсем полюбить его: немецкая эта обувка так грохотала, что тут уж никакая любовь не выдержит. И чем тише старался стучать Захарка, тем раскатистей у него получалось.

На третий день мост через речку навели и Захарка засобирался домой. Наталья Петровна вытащила па свет божий почти новые, хорошо надраенные Митины ботинки и строго сказала:

– А ну-ка примерь… Это надо же, какую обувь немцы придумали!

Митины ботинки оказались Захарке малость великоваты. Наталья Петровна пожевала губами и вывела заключение:

– Ничего, зато в подъеме как раз, а ступня у тебя еще подрастет. Брось свои грохалы и носи на здоровье… А насчет книжек и не заикайся – на дом все равно не позволю брать. Если уж такой заядлый читака – приходи сюда и читай.

Захарка ушел, неумело ступая легкими ногами, обутыми в невесомые, гибкие ботинки. А деревянные башмаки Наталья Петровна кинула в печку. Но она зря пожадничала, пытаясь извлечь хоть какую-нибудь пользу из немецкой обуви: башмаки не сгорели, только дыму напустили на всю кухню.

ОСТАНОВКА В ПУТИ

Мастер подмосковного завода Селиванов возвращался с кавказского курорта домой. Он и раньше бывал на юге: дважды ездил в служебные командировки на завод-смежник, а один раз вот так же плескался во время отпуска в благодатной черноморской водице и поджаривал бока на свирепом субтропическом солнце. Но прежде ему все попадались поезда, идущие через Харьков, а на этот раз Селиванов нарочно выбрал поезд через Воронеж. Ему вдруг взбрело на ум хоть на колесах прокатить по памятным местам и хотя бы из вагонного окошка глянуть на те поля, где в сорок втором военном году начинал он свой боевой путь еще не обстрелянным, зеленым солдатиком.

Чтобы не прозевать ненароком нужную ему станцию, Селиванов загодя вышел на площадку вагона. Тогда, в сорок втором, в такой же душный июльский денек они выгрузились на этой степной станции из эшелона и походным порядком двинулись на передовую, которая проходила километрах в тридцати отсюда.

Летом того далекого года вражеские бронированные полчища рвались к Волге, а здесь, на фронте, было затишье. Бои, в каких участвовал тогда Селиванов, считались местными, и о них лишь вскользь упоминалось в сводках. И уж совсем не попало в сводки одно событие, происшедшее тогда на этих полях. Событие это – не такое уж громкое, а в ту пору и самое обычное – для Селиванова было и осталось крупнейшим за всю войну. Именно тогда, на этих вот полях, вчерашний слесарек, обкошенный под нулевку и наспех обученный в запасном голодном полку, стал солдатом не только по званию, а и на деле.

Потом Селиванов долго еще воевал и прошел с боями пол-Европы, но солдатом он стал здесь. Это как место рождения: можно исколесить весь свет, перевидать все столицы и континенты, даже в ледяную Антарктиду забраться, а рождается человек един раз и в каком-то одном месте. Ну и умирает – это уж само собой…

Степной этот край дорог был Селиванову и другими, совсем уже не боевыми воспоминаниями. Случилось так, что именно здесь после первого боя настигла Селиванова и первая его любовь.

Теперь, за далью прожитых лет, стародавняя эта любовь лишь смутно маячила перед Селивановым. И не все в ней он уже понимал, будто и не с ним вовсе она приключилась, а с кем-то другим, кого знал он лишь понаслышке. Прежде молодой Селиванов преспокойно жил себе без всякой любви и стойко презирал всех женщин на свете, а тут вдруг его точно подменили. И чем она тогда его приворожила, первая его любовь? Порой Селиванову виделся особый смысл в том, что нежданная эта любовь нагрянула к нему сразу же после первого боя, где полегла добрая половина ребят его взвода. Похоже, заглянув так близко в самые глаза смерти, он вдруг заторопился тогда жить. Вроде бы испугался он тогда, что совсем мало отпущено ему времени на все про все, чем богата человеческая жизнь и чего по молодости лет не успел он еще изведать.

А впрочем, кто теперь разберет, чего тогда больше у них было: всамделишной любви или слепой жажды жизни? Да на поверку не так уж велика и напориста оказалась эта самая жажда, если довела она их лишь до неумелых ребячьих поцелуев, а вот шагнуть вместе с ними через заветный порог так и не хватило у нее силенки. Не хватило или просто не успела?

Одно было ясно теперь Селиванову: война невзначай столкнула его с первой любовью и тут же, точно спеша исправить невольную свою доброту, разметала их, как песчинки. Все его письма остались без ответа, будто ухнули в бездонную яму, а последнее, посланное уже в сорок шестом, мирном году, вернулось с пометкой: «Адресат выбыл, хата заколочена».

И осталась у Селиванова лишь память о далекой и мимолетной встрече на дорогах войны. Память эта прочно прижилась в его сердце и, как все святое, надежно помогала Селиванову в трудные минуты и согревала на студеном сквознячке в житейских его Антарктидах…

В первые годы после войны Селиванов лелеял думку – выкроить как-нибудь время и вволю побродить по памятным для него местам. Собирался он заглянуть и в деревню Гвоздевку, на околице которой его впервые ранило, и в усадьбу ближнего совхоза, где стоял тогда их батальон и где в молодом, редком, совсем еще без тени саду повстречался он с первой своей любовью.

Но жизнь сложилась так, что Селиванову до сих пор не удалось проведать эти места. Сначала отпуск на заводе ему давали только зимой, а Селиванов воевал под Гвоздевкой летом, все здесь в памяти его навечно осталось зеленым, будто и зима сюда никогда не добиралась, обходила заповедный этот край стороной. И поездку посреди зимы Селиванов забраковал, убоявшись, что снежные гвоздевские поля ничего не скажут его сердцу. А потом он поступил в вечерний техникум, женился, у него родилась дочка, новые неотложные заботы вошли в его жизнь и изрядно потеснили давнюю мечту – побродить по гвоздевским зеленым полям. С годами мечта эта совсем поблекла, стала казаться повзрослевшему Селиванову несерьезной, почти такой же нелепой, как детское его желание доскакать до Москвы на одной ножке.

И вышло так, что несбывшаяся экскурсия эта ржавой железкой легла в ту неказистую кучу, куда каждый из нас всю жизнь собирает большие и малые свои упущения и просроченные надежды. Хотя Селиванов на жизнь не жаловался и считал, что живет не хуже других и даже получше многих, но как-то получалось так, что невеселая горка эта год от года все росла у него и росла. Ясности ради надо сказать, что несостоявшаяся поездка к месту первого боя была далеко не самым большим упущением в жизни Селиванова…

Он пристально вглядывался в мирные поля, бегущие за окном вагона, но все вокруг было точь-в-точь таким же, как час и сутки назад. Ничто не предвещало близости  т о й  станции. На горизонте навстречу друг другу ползли два комбайна, докашивая последнюю загонку хлеба. Над током шапкой повисла пыль: загорелые крепконогие девчата перелопачивали тяжелое, отливающее латунью зерно.

А тогда население из прифронтовой полосы эвакуировали и на диво богатый в том году урожай некому было убирать. Они шли, кажется, по тому вон разбитому большаку, и по обе стороны дороги низкими мертвыми валами лежал перестойный хлеб, уткнувшись спутанными колосьями в землю. И потомственному рабочему пареньку Селиванову, знающему лишь хлеб из булочной и не умеющему толком отличить рожь от пшеницы, стало вдруг нестерпимо горько и стыдно – каким-то совсем новым для него, сосущим душу стыдом – смотреть на это беспризорное поле с выращенным и кинутым урожаем. Было смутное чувство, будто все они тут, от рядового и до самого высокого командира, попрали какой-то всечеловечий, испокон веков живущий на свете закон и виноваты перед этим опозоренным полем.

Понаторевший за эти годы в грамоте Селиванов решил теперь с опозданием в два десятка лет, что тогда, пожалуй, в нем заговорил вдруг прадед – тульский крестьянин. Из своей немеханизированной дали, через три поколенья заводских рабочих, отринутых от земли, он дотянулся-таки до индустриального правнука и постучался ему в сердце древней и вечной обидой хлебороба.

А над той вон круглой рощицей зло клубился тогда черный жирный дым: горело бензохранилище, подожженное немецкими самолетами. Это война расписалась в русском небе, подала свою первую весточку молодому Селиванову, пообещала и до него добраться…

Больше всего ему хотелось сейчас побыть одному, чтобы не пропустить ни одной приметы и без помех припомнить все, что было тогда вокруг. Но вслед за ним на площадку вышла проводница Зина. В душе Селиванов подосадовал на непрошеную соседку, но, общительный от природы, ничем не выдал своего недовольства и даже улыбнулся Зине в ответ. Сдается, с непривычки к таким занятиям он все-таки немного стеснялся того, что до срока ударился в пенсионерские делишки: ворошит тут стародавние свои воспоминания, поросшие быльем.

Маленькая, быстрая в движениях Зина была того неопределенного возраста, когда сразу видно, что перед тобой не молоденькая девушка, но и пожилой такую женщину назвать еще рановато. Одни женщины выглядят так далеко за тридцать, а другие и в двадцать пять лет.

Селиванов вообще легко сходился с новыми людьми, а с Зиной за два дня пути у него установились те особые, с виду совсем простые, а по сути дела, если толком разобраться, очень сложные отношения, какие сами собой, помимо воли, складываются между людьми, с первого взгляда расположенными друг к другу. Ни единым словом не обмолвившись об этом, они оба тем не менее знали, что их что-то связывает, будто зыбкая ниточка протянулась меж ними. Но и Селиванов и Зина не были в жизни новичками, давно уже не преувеличивали это внезапное и трудно объяснимое чувство взаимной симпатии и, охотно подчиняясь ему, беря все хорошее, что оно им дарило, даже в мыслях не называли эту нечаянную радость любовью.

Зина смахнула тряпкой пыль с никелированного поручня, озабоченно глянула на часики и как бы между делом повернулась к Селиванову, собираясь поболтать с ним до остановки поезда. И опять, как и всякий раз прежде, когда Селиванов близко перед собой видел Зину, его поразила одна ее особенность – верней, одно Зинино несоответствие, к которому он никак не мог привыкнуть. Ее неожиданно большая, совсем не по фигуре грудь, стянутая форменным кителем железнодорожницы, казалась Селиванову какой-то заемной, словно Зина взяла ее напрокат у другой, солидной женщины.

Обратив к Селиванову круглое скуластенькое лицо, Зина небрежно похвасталась, что  г л а в н ы й  только что пообещал с нового месяца перевести ее на работу в мягкий вагон. Селиванов слушал Зину, с праздным любопытством рассматривая свои побелевшие от курортного безделья и малость чужеватые уже руки. С горделивой снисходительностью машиностроителя – работника ведущей отрасли народного хозяйства – Селиванов подумал, что мягкий вагон для Зины нечто вроде автоматической линии у них в цехе. Вслух он сказал убежденно:

– Мягкий – это хорошо. Живо там какого-нибудь брюнета подцепишь!

– Нужны они мне!

Зина презрительно отмахнулась и, вскочив на своего любимого, давно уже объезженного ею конька, стала честить всех мужчин без исключения за то, что все они поголовно пьяницы и ветрогоны. Она была уверена, что ласковыми и душевными мужчины бывают лишь тогда, когда обхаживают женщину, завлекают бедолагу в обманные сети. А как добьются своего, так сразу показывают истинный свой подлый характер. Судя по горячности, с какой Зина нападала на мужчин, у нее были-таки веские причины обвинять их в непостоянстве и вероломстве.

– Не надо, чтоб легко добивались, – сказал Селиванов, привычно становясь на защиту мужского племени.

– Не надо! – передразнила Зина. – Мало ли чего не надо… Вам, феодалам, легко рассуждать!

Он припомнил, что вчера Зина обзывала феодалами пассажиров, намусоривших в соседнем купе, и догадался, что слово это Зина понимает не совсем так, как принято между людьми. Для Зины  ф е о д а л – слово ругательное, и она вкладывает в него свой особый смысл: нечто среднее между бабником, пьяницей и неряхой.

Селиванов смотрел на доверчиво обращенное к нему, не шибко красивое лицо Зины с первыми морщинками под глазами и преждевременной горькой складкой в углу рта, и у него было такое чувство, будто он знает всю ее простую и нелегкую жизнь до самого последнего и тайного закоулка. Зина живо напомнила ему заводских девчат, чья юность пришлась на военные годы. Они недоучились в школе, некоторые из них даже недоиграли детских своих игр. На их девчоночьи, неокрепшие плечи легла изрядная часть того нечеловечески тяжкого груза, что подняли наши женщины в годы войны.

Да и в мирные дни многим из них тоже пришлось несладко. Война переполовинила их женихов, и Зина, судя по всему, была среди тех, кто на всю жизнь остался без пары. Селиванов почему-то никак не мог представить Зину в кругу семьи: просто не вписывалась она, вот такая, в этот круг. И ему казалось, что судьба обделила Зину семейным счастьем. Он был уверен в этом так же крепко, как и в том, что любит Зина, любила и, по всему видать, даже не одного  ф е о д а л а, выкрадывая где только придется куцые минуты немудрящей сладко-горькой радости в счет своей законной доли, которую недодала ей жизнь. В сущности, война для нее все еще продолжалась, хотя и в ином обличье.

Селиванов подивился, что опять пришел к войне, только на этот раз совсем другим, кружным путем.

Из вагона на площадку выбежал кудрявый шаловливый мальчонка лет пяти в синей матроске с золотыми якорями.

– Ишь, какой кудряш! – изумилась Зина, тут же притворно нахмурилась и цыкнула по-служебному строго: – А ну, брысь в вагон!

Но неподвластный ее воле взгляд прикованно застыл на мягких кудерьках, лаская чужого сынишку с потайной вороватой нежностью. Селиванов поспешно отвернулся, стыдясь, что невзначай подловил Зину на самом ее сокровенном.

Мальчонка умчался. Зина встрепенулась и пуще прежнего принялась костить вероломных феодалов, А Селиванов, теплея к ней душой, смотрел в ее неумело сердитые, малость притомившиеся уже от затяжной невзгоды глаза, соскучившиеся по твердому бабьему счастью, с такими вот кудряшами, непьющим мужем и своей квартирой, где она была бы полной хозяйкой. Он вдруг уверовал, что вся яростная Зинина ругань не всерьез, а истинную суть Зины выражает ее щедрая грудь, закрепощенная кителем. С такой грудью ей ребятишек бы выкармливать, а она заковала ее, безработную, в китель мужского покроя, мыкается взад-вперед по стране и цапается с несознательными пассажирами.

К нему пришло вдруг шальное желание – расстегнуть тесный китель и дать Зине хоть разок вздохнуть свободно. Селиванов смущенно крякнул и бочком-бочком отодвинулся от Зины, не доверяя своим внезапно потяжелевшим рукам.

Из песни слова не выкинешь: доброе чувство Селиванова, к Зине незаметно для него самого обернулось своей подспудной мужской стороной. Он подумал: если б жизнь подвела их вплотную друг к другу – например, очутись они вместе с Зиной в том санатории, где он только что добросовестно проскучал двадцать четыре долгих бездельных дня, – то их взаимная симпатия, не ограниченная на этот раз жестким дорожным сроком, могла бы завести их далеко.

Но судьба распорядилась иначе, завтра они распрощаются на шумном московском перроне и больше уж, наверно, никогда в жизни не встретятся. Самое многое, как-нибудь в досужую минуту они вспомнят друг о друге, а потом за каждодневной житейской толчеей и совсем позабудут об этой случайной встрече.

Он покосился на Зину: не догадывается ли она о его тайных мыслях. Но Зина по-прежнему доверчиво смотрела на него и в порядке самокритики говорила уже о том, что и среди женщин тоже попадаются  ф р у к т ы, хотя и пореже, чем феодалы среди мужчин. Селиванов почему-то решил: если б Зина даже и проведала, в какие запретные дебри забрел он тут со своими мечтами, то все равно и тогда не шибко обиделась бы на него…

Вагон качнуло на стрелке, за окном поплыли пакгаузы, водокачка, депо, маневровые паровозы на запасных путях, высокие открытые полувагоны с донецким угольком. Поезд втиснулся в узкий просвет между двумя составами: справа замелькали платформы с новенькими грузовиками без кузовов, смахивающими на головастиков, а слева вплотную к Селиванову придвинулся пригородный поезд, составленный из коротких старомодных вагонов. В окнах лепились разномастные головы; общим у всех было лишь то извечное почтительное любопытство, с каким пассажиры местных линий взирают на транзитников.

Поезд сбавлял ход, и стыки рельсов под колесами стучали все реже и реже, словно каждый последующий прогон был длинней предыдущего. А потом товарняк, закрывающий станцию, неожиданно оборвался пыхтящим паровозом с молоденьким чумазым кочегаром в окне, и в заждавшиеся глаза Селиванова прыгнуло близкое и до боли в сердце знакомое здание вокзала.

Оно было длинное, одноэтажное, старинной, еще дореволюционной постройки, с оконными арками, кирпичными выступами и другими украшательскими излишествами, названия которых Селиванов не знал. За все те годы, что он не был здесь, вокзал ничуть не изменился, будто время на этой станции замерло и не двигалось вперед. Вот только жалкий привокзальный сквер сильно разросся, и акации, которые Селиванов помнил тощими кустами, вымахали повыше телеграфных столбов.

Тогда, летом сорок второго, выгрузившись из эшелона, их рота строилась в походную колонну по ту сторону сквера. Командир роты все поглядывал на небо, опасаясь налета вражеской авиации, и поторапливал всех каким-то новым, ф р о н т о в ы м  голосом. А когда они наконец тронулись с места, у селивановского дружка Генки Козырева развязалась вдруг обмотка. Он вышел из строя и стал перематывать свою двухметровую холеру у того вон угла штакетника, ограждающего сквер, и на чем свет стоит чихвостил неведомого ему умника, который изобрел клятые эти обмотки, а сам Генка голову давал на отсечение – щеголяет в сапожках.

А месяц спустя раненый Селиванов, дожидаясь санитарного поезда, лежал в жиденькой тени сквера и Даша, первая и несбывшаяся его любовь, сидела рядом и преданно смотрела на него, словно хотела запомнить на всю жизнь. Она отгоняла мух, поила его из трофейной немецкой фляги, вытирала пот с лица сырым непросыхающим платочком и все пыталась украдкой от других раненых поцеловать Селиванова, но это редко ей удавалось. Рядом лежал сержант-сапер, неотрывно глазел на Дашу и, морщась от боли, фальшивя, нахально насвистывал: «На позицию девушка провожала бойца…»

В сумерках тихо подкрался темный, с синими лампочками, поезд-разлучник, и дюжие, довоенной выпечки санитары, не слыша стонов и ругани, с привычной профессиональной глухотой людей, работа которых сопряжена с чужой болью, стали быстро и сноровисто, как дрова, грузить раненых в вагоны.

– Стараются, дьяволы! – сказал сосед-сапер. – Боятся, как бы на передовую не упекли!

Санитары подходили все ближе и ближе и хватали раненых уже совсем рядом. Даша вдруг всхлипнула, сапер сердито пробормотал:

– Да целуйтесь же, черти! – и отвернулся, чтобы не мешать им.

Стало видно, что и раньше он не смеялся над ними, а лишь завидовал селивановскому счастью. И Даша, точно и ждала только этого разрешения, сразу же приникла к Селиванову. Она шептала, что обязательно дождется его после войны, которая когда-нибудь да ведь кончится же, проклятая, и, больше уже не таясь, все целовала и целовала его в сухие запекшиеся губы, как будто предчувствовала, что прощаются они навсегда…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю