Текст книги "Ночная радуга"
Автор книги: Борис Рябинин
Соавторы: Николай Верзаков,Майя Валеева,Евгений Лебедев,Анатолий Тумбасов,Николай Глебов,Владимир Самсонов,Михаил Голубков,Алексей Корюков,Василий Моргунов,Валерьян Баталов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Спит Илко, спит океан, море Карское, земля неведомая, остров Белый...
– Я мал, – говорит полуостров своему брату Белому.
Ямал – земля такая белая...
ГЕННАДИЙ СОЛОДНИКОВ
РАННИЕ КУКУШКИ
РАННИЕ КУКУШКИЯ еще не ходил в школу, и зима для меня тянулась тоскливо и долго. Из избы не выйдешь: не в чем да и некуда. Сразу за огородом начиналась тайга, тихий лесной кордон по самые окна утопал в стылых сугробах. Дни были короткие и тусклые. Сквозь заледенелые стекла зимний свет пробивался с трудом, и в комнатах всегда стоял полумрак. Даже десятилинейная керосиновая лампа по вечерам не могла разогнать его. Он прятался в углах, на полатях, за печью. Помню разбухшие от влаги обитые войлоком двери. Они открывались с громким чмоканьем и впускали холод. Пол долго курился морозным паром. Из-за этого мне большую часть времени приходилось проводить на полатях. Здесь я выстраивал свое войско из бабок и во главе с командирами водил его в атаки.
И еще мне запомнился черный круг репродуктора и мягкий голос Ольги Ковалевой, популярной в то время исполнительницы русских песен. И сейчас даже, когда вдруг прозвучит в радиопередаче этот голос, я вспоминаю лесной кордон, полати и зимние одноцветные дни... Зато каким ярким и многошумным было для нас, истосковавшихся по солнцу ребятишек, долгожданное лето. Стоило лишь выйти в огород и пробежать по борозде меж высокими грядами, как мы попадали в сказочный мир. Огород упирался в заросший ивняком и ольховником берег курьи – одним концом своим соединявшейся с рекой старицы. Вдоль курьи, перед кустарником, широкой полосой лежала луговина, вся в цветущих и пахучих травах. В тени нависших деревьев стояли замшелые мостки. Прямо с них, пока не мелела река, можно было удить серебристых с чернью чебаков и красноперых окуней.
И уж совсем таинственный мир обнимал нас сразу за огородными пряслами. Тропинка петляла вначале по молоденькому березняку, проскальзывала мимо пушистых сосенок и выбегала на поляну, опоясанную по дальнему краю леском. За ним начинался сосновый бор, засыпанный понизу слоем упругой хвои. Что там, за этим бором, мы еще не знали. Но где-то далеко-далеко в том краю звонко куковали кукушки.
– Кукушка – птица, потаенная, вещая, – говорила мне бабушка. – Человеку на глаз не кажется. Если покликать ее по-доброму да спросить, как на духу скажет, сколь тебе жить...
Однажды, сверкающим днем, когда ярко пламенели сосновые стволы и весь бор был густо прошит звонкими лучами, я впервые спросил об этом свою кукушку. Раскатистое щедрое «ку-ку» долго летало над лесом. Негромкое эхо металось в гулком бору. И было непонятно, одна ли это кукушка сулит мне необыкновенное долголетие или несколько их устроили перекличку.
Я не знал еще да и не понимал, много ли это – прожить двадцать, тридцать, пятьдесят лет. За долгим кукованием для меня была не просто бесконечная череда предсказанных дней, а нечто другое, еще совсем неосознанное.
Где-то внутри души росла догадка о множестве предстоящих путей, о длинном путешествии в неведомую жизнь. А сердчишко замирало даже от простейшей мысли – взять однажды да и пройти насквозь сосновый бор и посмотреть, а что же такое интересное лежит за его краем.
Пришло время, и я сделал это. Но только еще больше разбередил душу, увидев, что никакого края нет.
До сих пор бывает это со мной. В закатную ли июльскую пору, в часы, окутанные задумчивыми сумерками, в сентябрьские ли дни, дни лёта серебристой паутины и обнажения лесов; зимней ли ночью, когда в бессонные минуты слушаешь метельные посвисты, – меня вдруг потянет сняться с места и отправиться по вольным просторам земли. Честно говоря, редко выпадает мне такое счастье, желание так и остается желанием.
Весной, когда сочится капель, когда парит сбросившая снег земля, когда кропят ее первые дождички и только-только начинают трескаться почки, я еще терплю, сдерживаю себя. Но приходит время, загудят по лесам кукушки, и тогда уж меня ничем не удержишь в городе. Хоть на день, а вырвусь послушать их и лишний раз увериться: ни за ближним, ни за дальним бором нет конца-краю ни земле, ни жизни.
ЛЕБЕДИНЫЙ КЛИКМашка – молоденькая мосластая лошадь. Обычная трудяга, каких тысячи. Масти она вообще-то грязно-белой, но от долгого зимнего стояния в тесной конюшне сильно пожелтела, солнце и дожди еще не успели выбелить ее.
Держать Машку бакенщику Сергею не в тягость. Покосов вокруг, по реке да озерам – коси не перекосишь. Работы же для нее невпроворот. И летом и зимой с утра до вечера она вздрагивает от окрика: «Н-но, милая! Шевелись!» И напрягается всем телом до последней жилки. Зимой еще ничего – сани идут полегче. А летом – все на волокуше: и копны сена, и другая кладь.
Лишь с середины апреля, когда солнце и вода источат лед на реке, до конца мая у Машки курортный сезон. Делать нечего и никуда не выедешь: полное бездорожье. Речной путевой пост с трех сторон окружает полая вода, с четвертой – леса и леса.
Целыми днями Машка одиноко бродила на поляне вдоль берега. Лениво отмахивалась от первых слепней и чутко дремала, стоя у высокой поленницы дров. Изредка она прядала ушами и подолгу прислушивалась, будто ждала кого-то. Иногда поднимала голову, поворачивала ее туда, где скрывалась за поворотом река, и у нее чуть заметно дрожали ноздри и светлели маслянистые глаза.
За месяц она уже привыкла к долгому безделью и все чаще и чаще поглядывала в сторону деревни. Слушала крики петухов, ржание лошадей, и ветер доносил до нее родные запахи конного двора.
Даже на ночь Машку не загоняли в загородку, и она ходила на воле. Я видел однажды, как она долго стояла, склонив голову, у самой воды и смотрела на бегущую мимо реку. Губы ее шевелились, словно шептали что-то. С них срывались крупные капли. Падая, они расшибались, и в легкой ряби тогда колыхались блеклые предутренние звезды.
Но вот настало такое утро, когда Сергей взял крупный рашпиль да напильник помельче и пошел точить старенький поржавелый плуг.
Земли под огороды вокруг хватает. Здесь когда-то стояло с десяток бараков. Жили лесорубы. Земли распахано было много. Теперь от поселка остались лишь две жилые избы поближе к берегу, сараи, банька да несколько провалившихся конюшен-полуземлянок.
Хорошо поработал Сергей в первый день. Заглянул в избу к бригадиру рыбаков Василию довольный.
– Наломались мы с Машкой с отвычки-то...
Назавтра плановал вспахать еще один участок. А уж на другой день – и последний.
В этот вечер Машка не задержалась возле конюшни, а сразу ушла в дальний конец поляны, к ивнякам. Она стояла там, усталая, расслабленная, и думала про свою одинокую и однообразную лошадиную жизнь.
Над раздольной рекой, над тихими избами летели очень редкие на Каме лебеди. Они, говорят, гнездятся в здешних местах лишь на затерянном среди лесов и бездорожья озере Адовом. Они неторопливо летели в густой синеве и роняли на землю стеклянное «клинк-кланк». Машка слушала, поводя ушами, потом задрала голову и заржала чуть слышно.
«Клинк-кланк». Этими звуками началась весна, когда покатилась с конюшни ледяная капель. «Клинк-кланк», – кричали лебеди, и это означало, что весна в разгаре, и совсем немного осталось до лета с его медвяными запахами свежекошенных трав. И, знать, вспомнился Машке прошлогодний сенокос: дымы костров, звонкий смех подолгу не спящих парней и девчат и веселый табун лошадей. Машка легко находила его по разноголосым колокольцам, издали сливающимся в однообразное «клинк-кланк», которое затихло сейчас там, за лесом, где скрылись редкие и необыкновенные птицы – лебеди...
Наутро Машки не было ни на прибрежной поляне, ни в ближайшем лесу, ни на берегу озера. Я думал, Сергей встревожится. Нет. Он лишь незлобиво ругал непутевую Машку.
– А-а, не понравилось робить. Молодая еще, неученая. Испотачили...
Нашел он ее в лугах на дальнем берегу озера. Привел домой уже в сумерках, загнал в загородку и еще нацепил на шею колоколец-ботало.
Утром не успел я толком проснуться, как уже услыхал:
– Н-но, барыня! Пошевеливайся!
Сергей пахал второй участок. К обеду он закончил его и перешел на последний.
Уже смеркалось, и повисла зеленоватая звезда над лесом, а он упрямо начинал новую борозду.
– Н-но, хитрая! Сама себя перехитрила... Не захотела в два дня дело делать, делай в один.
Машка на секунду оборачивалась, укоризненно косила на него выпуклым глазом. Потом напрягалась вся, трогала с места плуг и натужно шла по борозде, покачивая головой.
Мне подумалось, что Машка молча отвечает Сергею на своем лошадином языке: «Согласна, согласна!»
Но в душе я был на стороне Машки. Когда она по обыкновению стояла у воды, свесив голову к бегучим струям, я подошел к ней и потрепал по гриве:
– Держись, старина! У нас все еще впереди...
Среди ночи, на полу в рыбацкой избушке, я долго пялил глаза на единственное подслеповатое оконце и не мог сообразить: где я? Наконец все понял, услышав посвисты ранних куличков и настойчивый звук Машкиного ботала: «Клинк-кланк... Клинк-кланк...»
ЛИВЕНЬУгрюмо гудел, бился об оконное стекло перетянутый в талии полосатый шершень. Он гудел долго и нудно. Бестолково суетился, шарил вдоль оконных переплетов и каждый раз проползал мимо того места, где выкрошился уголок стекла.
За окном, где с утра было столько солнца, стало пасмурно. Небо помрачнело. Где-то далеко-далеко громыхали громы. Налетали порывы ветра. В щели между потолочными плахами сыпался песок и шуршал по столу, застланному газетой.
В избе было душно. Хотелось унять шершня, выпустить его на волю. Но подниматься было лень. Словно всего спеленало что-то мягкое, вязкое. Я был в том полудремотном состоянии, когда ни о чем не хочется думать. Да и вообще весь этот день – тихий, без заметных событий – был каким-то очень затаенным.
Рано утром мы с рыбаком Семеном отправились в устье старицы. Был час, когда хозяйки достают из печей стряпню, и от близких изб тянуло запахом свежеиспеченного хлеба. В разных концах деревни мычали коровы, покрикивали петухи и лениво подавали голос собаки.
Мы проталкивались на лодке сквозь затопленные кусты туда, где по мелководью была выметана контрольная сеть. Ее поставили для того, чтобы знать, куда идет рыба: в озеро или из него. Ведь видно, с какой стороны она зажабрилась в сеть.
Когда мы заплыли в гущу ивняка, тишина сменилась гулом. Кусты стояли все в золотых сережках, и почти на каждой – пчела. Даже вода в маленьких заторах возле щепья, припруженного к поплавкам, была присыпана желтой пыльцой. Лишь в одном месте ни щепок, ни пыльцы. Утонули поплавки, огрузла сеть.
Семен осторожно приподнял ее. Крутобокий, видать, икряной, лещик сверкнул в воде. Он запутался головой в ячеях с речной стороны. Не вынимая из воды, Семен высвободил его и тихо сказал:
– Не отошел, значит, икромет.
Мы долго сидели молча и слушали пчел.
Вдруг кто-то снова потряс берестяные поплавки. Семен опять приподнял сеть. Тот же самый лещик: заметен след-надавыш от капроновой нити. И не запутался ведь, поверни в сторону и иди себе... А он – в сеть.
Семен опустил руку, задел леща. Тот вильнул хвостом, пошел бочком-бочком и опять ткнулся в сеть.
– Ишь ты, какая сила его гонит! – улыбнулся Семен, – Убьется, а будет лезть. – Легонько ухватил леща под жабры и перебросил на нашу, озерную сторону...
Мы уже выбрались из ивняка. Давно затих гул пчел. А я все видел того икряного леща. Помятый сетью, с ободранной чешуей, как упорно шел он к своей цели. Пришла его пора, и он знал, что делать.
Неотложные дела снова выгнали рыбаков на озеро. На сонном путевом посту я остался один. Чтобы как-то расшевелить себя, долго бродил со спиннингом по берегу. С непонятным упрямством хлестал и хлестал воду, хотя знал, что в такой застойный день старания мои напрасны.
* * *
Шершень упал с окна и затих. Не стало слышно ветра. Не падал на газету песок. И в этом гулком безмолвии такими неожиданными были резкая вспышка за окном и взрыв над самой избой. Я прильнул к стеклу.
Не было ни грозовых облаков, ни толстобоких черных туч. Лишь ровная хмарь по всему небу. Опять коротко сверкнуло и разорвалось, но уже дальше от построек, над Камой. И пошло, и пошло... И каждый раз – в новом месте. Трахнет – долго сыплется сухой рваный треск, словно осколки по железным крышам. Налетел ветер, швырнул в стекла песчаной пылью и припечатал ее тяжелыми каплями.
Я тихо засмеялся. Дремы словно не бывало. Голова враз просветлела. Гроза!
Впервые я поймал себя на этом давно, в детстве. Как-то мы возвращались с матерью с дальнего покоса. Небо еще только нахмурилось и чуть-чуть заворчало в его глубине, лишь первый ветер шибанул по верхушкам деревьев, а мать уже заволновалась и начала подгонять меня. Она торопилась выйти на проезжую дорогу. Мы шли по узкой тропе-визиру через густой лес с частым сухостоем. В буреломный ветер здесь было очень опасно. То там, то тут, круша все, валились толстостенные подгнившие лиственницы.
Мы успели пробежать тропу. Вечер и ливень застали нас на дороге. Мы мигом промокли. Под ногами было грязно и скользко. Кругом гремело и ухало. Где-то в стороне валились лесины. И все это – в кромешной темноте, сжигаемой редкими молниями. Каждый раз, когда вспыхивал этот ослепительный свет, мать бросалась к обочине, приседала и часто крестилась.
А я шел себе по середине дороги. Когда мать кидалась в сторону, я лишь останавливался, из озорства закрывал мокрыми ладонями глаза, а сам сквозь пальцы смотрел, как изменялось все вокруг под сверканием молний.
В детстве я часто спал на сеновале. Уже в мае мы уходили с отцом на прошлогоднее сено под тяжелые тулупы. Сколько раз гроза будила нас по ночам! Раскалывалось небо. Вспыхивало так, что в крыше видна была малейшая щель. Захлебываясь, клокотали под водостоками бочки. Постанывали на ветру деревья в огороде. А мне хотелось кричать в ночь что-то отчаянное, дикое.
* * *
Бушевала первая в мае гроза. На землю пал сильный ливень. Было темно. При свете молний вспыхивало кривое и бугристое от дождевых струй оконце. Я прошлепал по некрашеному полу к столу и закурил.
В распущенной рубахе, босиком, я чувствовал себя очень свободно, гроза прорвала во мне какую-то запруду. Который раз уже бывает так со мной...
А в общем-то все оказывается очень просто. Чем дальше мы уходим от природы, тем сильнее тянемся к ней. Настолько сильно в ней все материнское, первородное!
ОЖИДАНИЕНад омутами еще висели белесые клочья, влажно хрустела дресва на приречной тропе, а мы с матерью уже приходили на покос.
Если у нее спрашивали, зачем она берет совсем еще ребенка в такую даль, мать с легким вздохом отвечала:
– Тоскливо одной-то... А тут хоть поговорить есть с кем.
Наказав мне не убегать далеко от остожья, она брала литовку, и вскоре глохло в дальних кустах сочное «вжжик... вжжик...»
Я уходил к реке, где разбежался по яру колок сосен, и замирал возле старого пня на песке.
Часто я видел там маленькую пищуху, деловито обшаривавшую деревья в поисках корма. Коричнево-бурая, еле заметная на коре, она, кружась, поднималась по соснам снизу вверх, словно обвивала их невидимой лентой, то и дело тыкала изогнутым клювом-шильцем в щели коры. И все насвистывала птенцам, что она здесь, поблизости.
А однажды у меня на глазах, прорвав сухую шкурку личинки – «казарки», выползла на осоку голубая прозрачная стрекоза. Я видел, как в ее больших, отливающих перламутром глазах впервые заискрилось солнце, как высохли и натянулись мятые вначале крылышки, как она взмахнула ими и поднялась в свой первый полет – в синее небо над сверкающей рекой.
Когда глаза уставали следить за лесными житейскими мелочами, я ложился на каленый песок и подолгу жмурился в небо. Меня убаюкивал зеленый лесной шум. Река журчала на ухо, рассказывала о дальних краях, звала за собой... Забывалось, что я – Женька Угланов, что неподалеку моя мать, что где-то есть дом. И казалось: не облака плывут надо мною, а я сам плавно лечу под ними.
И вдруг – голос. Даже не голос, а взволнованное теплое дыхание, чуть слышный зов, от которого не вздрогнешь, не испугаешься от неожиданности:
– Же-е-еня... Сыно-о-ок...
Минули годы.
Я шел тропой-береговушкой к обрывистой кривулине, где когда-то удил сторожких, подвижных, как магнитная стрелка, голавлей. Солнце только-только глянуло из-за леса. И мокрый луг засверкал, словно в траве зажглось множество маленьких фонариков. Меня сразу обволокло тишиной и влажной прохладой прозрачного августовского утра. Как раньше на позднем сенокосе....
Интересно устроен человек. Двадцать с лишним лет после этого нужно было прожить мне, чтобы только сейчас по-настоящему понять тогдашнее состояние моей матери.
Тюкает она одна-одинешенька литовкой меж кустов, крутится возле пней и валежин и думает, думает свою одинокую бабью думу... Муж далеко. Дома дочурка-школьница с младшеньким с утра допоздна сидят без присмотра. А всего сильней кровоточит мысль о старшем, что на фронте. Где он сейчас, что с ним? Неведомо.
Умается так, сядет на пенек, всплакнет молча – скупо и горько. И всю боль и тревогу, всю нежность свою перенесет на меня. Ведь лишь я один был в тот миг рядом с ней, близко.
Не знаю, сколько я шел так, задумавшись. Когда же оторвал взгляд от бежавшей мне навстречу тропинки и посмотрел в сторону восхода – остановился. В небольшой болотине слева среди тяжелой зелени горели два пурпурных пятна. «Ух ты! Видно, птицы нездешние залетели?..»
Заторопилось, затокало сердце. Я свернул с тропы и зашагал по сочной отаве к солнцу. Ботинки сразу промокли, штанины встали коробом и заширкали друг о друга. Но я не обращал на это внимания: очень уж хотелось на невиданных птиц посмотреть.
Издали я не мог разглядеть их, солнце слепило глаза. А когда вошел в длинную тень от леса и приблизился к ним, вместо ярких птиц увидел на высоком стебле два сухих ржавых листа конского щавеля.
Мне бы рубануть в сердцах удилищем по листьям, обругать себя за мальчишество. А я, улыбаясь, побрел дальше по залитому росой лугу и, как тогда, в детстве, стал озираться вокруг, ожидая чего-то еще.
И пока шел, все мне казалось, что вот-вот меня окликнет кто-то.
МЕРТВАЯ ОЛЬХАСолнце лениво сползло за синие увалы.
С реки набежал ветерок, дохнуло прохладой. Бойко залопотали листья ольховника, что густо заполонил пойменное правобережье. В жару, потускневшие и вялые, они висели безжизненно. А сейчас сочно бились на ветру, затопляя все вокруг радостным гулом.
Я только что приехал в этот лагерь и теперь отдыхал в палатке. В откинутый полог был виден островок деревьев. Они тесно обступили «столовую» – несколько рядов наспех сколоченных из неструганного теса столов и лавок.
Лежа на хрупком и духовитом сене-листовнике, я думал об ольхе – этом неброском с виду, но таком интересном дереве. Древесина у нее легкая: с затейливым узором, и потому в почете у краснодеревщиков. Из ольховой коры делают стойкие краски. Хороша ольха и тем, что сама удобряет почву. На ее корнях есть «волшебные» клубеньки. Они накапливают азот, необходимый для роста любого растения.
Впервые обо всем этом я узнал давным-давно, еще в детстве. Мне пришлось тогда выслушать обстоятельную беседу. Она была неприятна для меня и казалась долгой, как дождливый день.
Весна была в разгаре. Под корой у деревьев упруго бродил сок, а у нас, ребят, от обилия лесных запахов, звуков и сверкающего солнца сладко кружилась голова.
Мы играли в дикарей. Удрали в лес, распалили на поляне большущий костер. Потом гнули ломкий ольховник и сдирали с него кору. Сок быстро густел. Голая нежная древесина на свету быстро бурела, как засвеченная фотобумага. Кусочками коры с остатками бурого сока, словно ляписом, мы разрисовали друг друга. Потом с дикими воплями прыгали через костер, плясали вокруг него.
Вдруг в дальних кустах верхом на лошади показался мой отец. Но мы раньше увидели его и успели разбежаться. Я был уверен, что отец не заметил меня. И вправду, дома о лесном костре не было сказано ни слова.
Утром меня подняло ни свет ни заря, и я сразу бросился через кухню во двор.
– А-а! Нарушитель! – вдруг грозно раздалось над моим ухом. Я до того испугался, что в первую минуту ничего спросонья не мог разглядеть.
– Так это он палит костры в лесу, губит деревья! – рокотал голос. – Что ж, возьму с собой в город. Там разберемся.
За столом в кухне сидел большой начальник – сам лесничий. Я глянул на отца. Тот лишь развел руками.
Лесничий устало развалился на лавке, угловатый, тяжелый, поставив двустволку между колен. Он колюче смотрел на меня из-под мохнатых бровей и в такт словам хлопал широкой ладонью по столешнице.
Мне уже было невтерпеж. Я переминался с ноги на ногу, тоскливо смотрел на распахнутую дверь и чувствовал, что или со мной случится беда, или вот-вот разревусь. А лесничий, ничего не замечая, говорил о загубленной нами вчера ольховой молоди и о том, какие они полезные, эти деревья.
На мое счастье, он не очень долго мучил меня, и я пулей вылетел из избы...
Тогда-то я ничего не заметил, но теперь уверен, что не успел я скрыться в глубине двора, как лесничий с отцом хитро рассмеялись. А мать наверняка долго корила их, бессердечных мужиков, за «измывательство над ребенком».
Этот памятный случай был, пожалуй, первым из тех житейских уроков, которые постепенно научили меня уважительно относиться к любому невзрачному деревцу.
...Брезент палатки, в которой я лежал, совсем остыл. По низу повеяло сыростью. Поднявшись, я отправился на берег реки.
На луговине возле «столовой» мне послышался необычный треск: словно кто-то ворошил груду сухих обрезков бумаги. Я невольно глянул на листья ближней ольхи. Они были жухлые и темные, будто ошпаренные кипятком, постепенно крошились и облетали. Трава возле самого ствола пожелтела, усохла, и были видны неплотные стыки небрежно брошенных пластов дерна.
И тут только я заметил, что не по-живому, слишком уж ровно, этаким правильным четырехугольником стоят ольхи.
Ровно тянул ветер. Печально шуршала сухая листва, будто жаловалась...
Даже птицы не садились на эти деревья.
Все дни, сколько я жил в лагере, при виде мертвых ольх мне почему-то становилось неловко и стыдно, хотя я тут был ни при чем.