Текст книги "До Берлина - 896 километров"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
«Фюрербункер»
Под утро нас разбудил телефонный звонок подполковника Дорохина.
– Друзья мои, вы любите употреблять применительно к своей работе слово «прокол». Так вот, вы накануне огромного прокола. Это, конечно, не мое дело. Я должен информировать вас о действиях нашего фронта. Но не могу не сообщить вам, что сосед справа, Первый Белорусский, берет рейхстаг и атакует рейхсканцелярию. Ну а теперь досматривайте свои сны.
Рейхстаг. Как много связано с этим словом у всех людей мира. Ведь именно это здание сжег когда-то Герман Геринг, и зарево этого пожара было сигналом для травли коммунистов и социалистов. Это зарево было началом нацистской власти. Рейхстаг… Лейпцигский процесс… Провокатор Ван дер Люббе… Поединок Георгия Димитрова с Герингом… Димитров, из обвиняемого становящийся прокурором… Все это для моего поколения, носившего в молодые годы юнгштурмовки и певшего песни Эрнста Буша, – незабываемые страницы биографии. И вот этот рейхстаг, цитадель нацизма, в наших руках.
Разгранлиния между фронтами служит разгранлинией и в нашей корреспондентской деятельности. Нам, может быть, даже несколько неэтично нарушать ее и вторгаться в зону деятельности ваших коллег с Первого Белорусского фронта. Тем более что там действуют такие асы военного журнализма, как Борис Горбатов, Мартын Мержанов, Иван Золин, Всеволод Вишневский. Но можем ли мы утерпеть? И хотя бы просто не взглянуть на это событие? Да, конечно же, не можем. Петрович без обычной своей раскачки просто слетает со своего топчана и через несколько минут подводит свою машину к домику пастора. Погружаются в нее Сергей Крушинский, Сергей Борзенко и я.
Хотел поехать с нами и Александр Шабанов, вскочил, умылся, побрился, подошел к машине, постоял и, махнув рукой, пошел досыпать. С некоторых пор он нашу машину побаивается. Мощный восьмицилиндровый мотор ее легко дает огромную скорость, причем ее почти не ощущаешь, а у Шабанова странная болезнь – боязнь скорости. Он ездит только медленно, «шепотом», как говорит шофер, а по отделам штаба и политуправлению предпочитает ходить пешим строем. Однажды он сел в «бьюик». Петрович, зная о его болезни, набрал скорость постепенно, и Шабанов не заметил, как стрелка спидометра добралась до цифры «сто». И только когда мы были уже у цели, он взглянул через спину водителя и увидел эти "сто".
– Что? – воскликнул он. – Это в милях? – прошептал он побледневшими губами и чуть не потерял сознание.
Так вот, ехали мы вчетвером. Ехали, вонзая по дороге зубы в палки сухой колбасы и заедая ее хлебом. На исходе была чудная майская ночь. Лунища на небе сияла вовсю, серебря космы лохматых туманов, тянувшихся по ложбинам, и ровная гладь шоссе мерцала в матовых отсветах. Вовсю, соревнуясь между собой, свистели соловьи.
Через час пути на горизонте заалело два зарева – на востоке от восходящего солнца и на северо-западе от пожаров. Это горел Берлин. Окруженный, разъятый на части, насыщенный нашими войсками, он продолжал сопротивляться, и каждая из его долек, отделенных друг от друга, яростно сражалась.
Заговорили об этом сопротивлении разбитых, разрозненных частей, которое было тем более убедительно, что война-то была явно проиграна и никаких надежд даже на малую, частную победу у противника уже не было. Однако солдаты и офицеры до сих нор сдаются в плен, лишь когда нет другого выхода. Дерутся стойко, без приказа не отходят. Откуда у них эта стойкость? Что заставляет их так яростно сражаться?
– Страх, – предположил Крушинский.
– Боязнь ответственности, – сказал Борзенко.
А я подумал: фанатизм. Но, обдумав все трезво, пришел к выводу, что именно Борзенко прав больше, чем мы оба.
Есть, конечно, и страх. У эсэсовцев, у мальчуганов из гитлерюгенда, которые идут на автоматы с фаустпатронами в дрожащих руках, есть и фанатизм. Но кроме того, действует дисциплина. Получив приказ, немецкий солдат выполняет его, как бы он к нему ни относился. Это у него в крови, это от дедов, от предков, это и в злых и в добрых делах.
Все мы побывали уже в Берлине по нескольку раз, но впервые въезжали в этот город с востока. С той части, которая была за разгранлинией нашего фронта. Приходилось поминутно останавливаться, сверять улицы с планом, спрашивать дорогу.
Так постепенно и добрались мы через хаос разрушенных улиц и проспектов, где кирпичи и глыбы бетона валялись вперемешку со срубленными деревьями, до огромной площади, на которой в сутолоке танков, самоходок, военных грузовиков невдалеке от изувеченных снарядами каких-то триумфальных ворот, увенчанных бронзовой квадригой, поднималось массивное здание, такое знакомое нам всем по газетным снимкам тридцатых годов. Рейхстаг. Тяжелая, помпезная громада. Над решетчатым куполом ее действительно реял маленький красный флаг, пошевеливавшийся под свежим утренним ветром. Снизу он казался почти игрушечным в этом огромном изувеченном городе.
Поднявшееся солнце четко высвечивало здание. Оно прорисовывалось с какой-то стереоскопической ясностью на буром фоне пылающих пожаров, а недалеко от него находилось святилище нацизма, построенное в античном стиле по плану гитлеровского лейб-архитектора Альберта Шпеера, бывшего одним из первых лиц гитлеровской династии. "Национал-социалистский Парфенон", как, с легкой руки доктора Йозефа Геббельса, именовала нацистская пресса рейхсканцелярию. Но если Гитлер, любивший, когда его сравнивали с Наполеоном, по меткому выражению, походил на Наполеона не больше, чем котенок на льва, то рейхсканцелярия походила на Парфенон не больше, чем процветающий отель где-нибудь в туристском районе. Не по размерам, нет. Размер рейхсканцелярии был огромный. Не по количеству колонн. Их тоже было понатыкано достаточно. А по какой-то скупой бюргерской утилитарности, свидетельствующей о сочетании баснословных материальных возможностей с полной нищетой мысли.
Недалеко звучит канонада. Но здесь бои уже отгремели. Наши солдаты бродят по разрушенным залам рейхсканцелярии. Роскошная хрустальная люстра лежит на полу. Золоченые знаки древнеримской и нацистской геральдики превратились в куски искрошеного гипса. Солдаты вертят огромный глобус, стараясь отыскать на его пузе город Берлин. Знаем, что у этого глобуса Гитлер любил позировать фотографам. Этот глобус был украшением его кабинета. По комнатам с отчаянным видом бегает лохматый пес, которому шутник повесил на шею рыцарский железный крест, и пес, постанывая от тоски, пытается освободиться от этой награды.
Из кабинета Гитлера ступени широкой террасы ведут в сад. Разбитое полукружье фонтана, скамейки перед ним. Толпа солдат окружает прямоугольную яму пустого бассейна. В это ложе собраны тела защитников рейхсканцелярии, погибших в ее стенах. Солдаты уверяют, что среди тел этих якобы и Адольф Гитлер. Всматриваемся. Действительно, что-то похожее. Бледное лицо, челка, свернутая набок. Усики. Да, есть какое-то отдаленное сходство. Но у этого Лжегитлера поношенный штатский пиджачок, а на ногах заштопанные носки.
– Где вы его подобрали?
– Да где-то тут, на площади… Вот принесли для опознания, – отвечает нам сразу несколько голосов.
В глубине побитого артиллерией сада большой куб из бетона с массивной стальной дверью. Он как бы замаскирован яркой и нежной весенней зеленью. Это вход в подземный бункер, где провел свои последние дни Гитлер, где он в конце своей жизни, как говорят, женился, где покончил с собой, не то отравившись, не то застрелившись, а может быть, то и другое.
Мы втроем идем к этой двери «фюрербункера», как называют это подземное убежище. Часовой останавливает вас, вызывает высокого худощавого майора. Тот тщательно проверяет наши документы, сверяет приклеенные к ним фотографии с оригиналами. Лицо его сурово и непреклонно. Никого в бункер не пускать – таков приказ члена Военного совета генерала Телегина.
Но тут выступает вперед Сергей Борзенко. Его правдистское удостоверение вместе со Звездой Героя, украшающей его застиранную гимнастерку, и на этот раз производит неотразимое впечатление. Вероятно, только поэтому нас, журналистов, приехавших с другого фронта, даже в нарушение приказа члена Военного совета впускают в это последнее прибежище гитлеровских бонз.
Майор сам вызывается быть нашим провожатым.
Подземелье многоэтажное. Лестница ведет вниз. Это похоже на огромные бетонные соты, вкопанные в землю. Электричества нет. Вентиляция не работает. Тяжкая, промозглая духота. Под ногами хрустят какие-то осколки. Наш майор со сложной, незапоминающейся фамилией освещает дорогу карманным фонарем. Вот луч высвечивает на стене лестничной клетки нишу, из которой возникает молчаливый часовой. Вот массивная дверь с резиновыми прокладками и винтами. Еще один спуск. Еще один этаж. Входим в коридор. Бутылочных осколков под ногами все больше, а воздух все гуще, все тяжелее.
Луч фонаря обегает небольшой зал. Массивный стол, покрытый зеленым сукном, по стенам стулья.
– Это комната совещаний, – говорит майор. – Здесь по утрам Гитлер проводил то, что он называл военной ориентацией.
На бетонных стенах картины в массивных золотых рамках. Желтоватое пятно луча сползает к сукну стола. С одного края оно залито какой-то темной жидкостью. Ноги наталкиваются на бутылки, которые раскатываются в разные стороны, шумом своим вызывая эхо в коридоре. Прошу осветить картины. Это хорошие полотна – горные пейзажи, исполненные в манере старой мюнхенской школы. Картины на стенах этого помещения кажутся благородными пленниками на пиратском судне.
– Здесь один генерал застрелился, – рассказывает майор. – Тут взяли троих офицеров живыми. Были пьяным-пьяны. «Папа-мама» не выговаривали. Один даже пытался петь и лез целоваться к конвоиру.
В соседней комнате сияла яркая ацетиленовая лампа. Два советских офицера и девушка-лейтенант с тонким и умным личиком рылись в каких-то документах.
– Тут у них что-то вроде временного архива было. Пытались его сжечь, но, видите, почти все уцелело, – говорит майор и рекомендует нас.
Офицеры разгибают спины, потягиваются. Девушка-лейтенант усмехается:
– Опаздываете, товарищи журналисты, опаздываете. Двое из «Правды» здесь еще вчера побывали. Мартын Мержанов и Борис Горбатов. – И добавляет не без яда: – Древние римляне говорили: опоздавшим – кости.
Ужасно вредная девица. И Борзенко парирует остроту:
– А мы сюда, товарищ лейтенант, не обедать пришли. Все кости вам останутся.
Крушинский, который очень ревнив ко всяческим «фитилям» и опять же «обскокам», наоборот, шумно выражает зависть к опередившим нас коллегам.
Движемся дальше. Свернув к одной из дверей, стукаюсь лбом обо что-то металлическое. Луч фонарика с опозданием упирается в алюминиевого нацистского орла. Бедняга висит на одном гвозде боком, загораживая полированную дверь.
– Личные апартаменты фюрера, – говорит майор. – Тут они и покончили с собой. Он и его жена.
Минуем комнату дежурных охраны: диван, столик, телефоны. В открытом шкафу черные фуражки седельцем и плащи из зеленой кожи с эсэсовскими молниями на петлицах. Следующая за этой комната просторней. Потолки в ней повыше, на стене картины все той же мюнхенской школы. Старинные. Выбранные со вкусом. Что-то вроде туалетного столика, тоже старинной работы, а над ним овальный портрет Фридриха II. И карта Берлина, вся в дырочках от флажков.
Здесь темно, и фонарь нашего провожатого по очереди высвечивает все эти подробности. В заключение лучик его останавливается на двух глубоких креслах. На обивке следы собачьей шерсти. Затем мы видим продолговатый диван, по сиденью которого расплывается темное пятно.
– Кровь?
– Да, кровь, – отвечает майор.
– Но ведь он же отравился.
– Да, есть такая версия. Отравился, перед этим отправив на тот свет свою молодую жену, любимую собаку Блонди и ее щенка. Так утверждают многие из тех, кого мы захватили в бункере. Но это пока тоже только версия, прошу вас не записывать и, конечно, не доводить до своих читателей.
– А кровь?
– Есть сведения, что адъютант в него, уже мертвого, пустил пулю. Ну, как же, всемогущий фюрер – и вдруг отравился, как крыса. Ну, влепил в него пулю, а револьвер бросил рядом. Он, револьвер, вот здесь и валялся.
Входим в следующую, на этот раз уже большую комнату. Это комната Геббельсов, обжитая, даже в какой-то степени уютная. Письменный стол, две кровати, а у стены аккуратненькие нары в два этажа. Отвратительная смесь двух запахов: горелой шерсти и резких французских духов.
– Вот ведь семейка была, – говорит майор. – Магда Геббельс отравила всех своих пятерых дочек, а потом отравилась сама вместе с мужем. Ведь это же поднялась рука таких крох отравить! Вот они все тут.
Майор взял со стола семейную фотографию. Красивая, крупная, белокурая женщина сидит рядом с маленьким обезьяноподобным уродцем, у которого глаза занимают чуть ли не половину лица, а огромный затылок как бы оттягивает назад голову. А кругом пять девочек. Все они, как мать, блондинки, с правильными чертами лица. Ни одной в отца.
– Где же их трупы?
– Детей закопали в саду. Геббельса и Магду по завещанию должны были сжечь, но бензина не хватило, трупы лишь обожгло, но они не сгорели. Сейчас их увезли для опознания в тюрьму Плетцензее. Представитель «Правды» Мартын Мержанов туда вчера поехал. Может быть, он и сейчас там.
– А Гитлер с новобрачной?
– Разыскиваем. Сдалось несколько человек из его ближайшего окружения. В разных комнатах они дают свои показания. Пока при сопоставлении их рассказов вырисовывается такая картина. Гитлер и Ева сначала отравили свою собаку Блонди и ее щенка, предположительно для того, чтобы испытать на них действие яда. Потом отравилась Ева и, наконец, он сам. В этом показания сходятся. Так, по-видимому, и было. Дальше начинаются расхождения. Все говорят, что тела их были завернуты в ковер и вынесены в сад, чтобы быть преданными огню. Есть лица, которые видели, как их поливали бензином и как они вспыхнули. Часовой даже утверждает, что он вынужден был отойти подальше из-за тошнотворного запаха горелого мяса. Но потом версии разнятся. Начался обстрел. Все сошли в бункер, а когда вышли, останков не было. Есть такие предположения. Их раскидало взрывом снаряда – это раз. Они действительно сгорели – это два. Выброшенная взрывом земля закопала их – это три. Впрочем, то, что они успели совсем сгореть, почти невероятно… Пойдемте, я вам покажу еще одну комнату. Мартина Бормана. Слышали о таком деятеле?
– Заместитель Гитлера по национал-социалистской партии?
– Да, его правая рука. Страшный, между прочим, тип. Говорят, его боялся даже сам Железный Генрих, как называли Гиммлера. Словом, про него, как про отца бабелевского Бени Крика, можно сказать: среди биндюжников он слыл грубияном.
Комната раза в четыре меньше, чем жилье Геббельсов. На стене оленьи рога. На рогах охотничьи ружья. Зачем? Почему? На койке охотничий костюм. Тирольский, зеленый, с петлицами в виде дубовых листьев и пуговицами из оленьего рога. Тут же шляпа с тетеревиным перышком. Похоже, что все это было брошено после торопливой примерки.
– А где же Борман?
– Исчез.
– Куда же исчез? Нам все время говорят, что тут все было окружено плотным кольцом войск.
– Ну, знаете, что значит в берлинских условиях выражение «плотный». В Берлине огромные подземные коммуникации, в Берлине метро. Имеются отличные бомбоубежища. И всюду литой бетон. Словом, пока что скажу одно – его не нашли. Можно только предполагать, что этот костюм он примерял перед бегством, хотел скрыться в этой сентиментальной одежде баварского охотника, но вовремя спохватился – охотник на улицах Берлина сейчас выглядел бы белой вороной. – Майор посмотрел на часы. – Еще вопросы, товарищи, у вас есть, а то я…
– Есть вопрос. Что из того, что вы нам сообщили, можно написать в наши газеты?
– Ничего. Пока это только предположения, версии, игра следовательских умов. И иностранным своим коллегам, если вы их встречаете, ничего не рассказывайте. До полного расследования.
– Значит, мы вытащили пустой номер?
– А я вам ничего и не обещал для ваших газет. Мержанов с Горбатовым приняли это условие и обещали пока ничего не писать. Ну, если больше вопросов у вас нет, тогда…
Прощаемся с майором и, почти рысцой взбежав по лестнице, вырываемся на волю. Весеннее солнце ослепляет нас уже на пороге. Боже, как хорошо. Чистейший воздух, ветерок, запах земли, травы. Глаза не глядят ни на развалины рейхсканцелярии, ни на тела, уложенные на кафеле бассейна, ни на Лжегитлера в штопаных носках. Хочется подставить лицо солнцу, закрыть глаза и дышать. Даже этот развороченный снарядами сад, где вход в подземелье, туда, где догорел нацизм, кажется нам райским садом. Из города доносится густая канонада. Там еще идет борьба, борьба не на жизнь, а на смерть, а тут в нежной, желтой, весенней листве чирикают какие-то птички, которым нет никакого дела до больших и малых человеческих трагедий. Нет, что там ни происходи, все-таки здорово жить на белом свете.
Советская душа
За четыре года скитаний по фронтовым дорогам завелось у меня в армии много друзей, и есть среди них один, с которым меня связывают особенно острые и потому особенно дорогие воспоминания. Это генерал Александр Родимцев, в дивизии которого я провел самые тяжелые дни Сталинградской обороны.
Говорят, самые крепкие воспоминания оставляет пережитая опасность. Но в те дни, что я провел в знаменитой теперь 13-й гвардейской, которой командовал Родимцев, тогда еще совсем молодой полковник, непосредственно мне опасность не угрожала и ничего особенно страшного переживать не пришлось, хотя фронт обороны в этой дивизии местами был меньше километра в глубину.
Так вот, на участке этой дивизии был дом, крепкий купеческий каменный особняк. Стоял он от уличного порядка в глубине, и, когда ценой больших потерь неприятелю удалось захватить улицу, в доме этом осталось два солдата, минчанин Михаил Начинкин и цыган из Молдавии Юрко Таракуль. Были они из пулеметного взвода, но взвод отступил, а они остались. Осталось с ними немало оружия: два пулемета, боеприпасы. И вот эти двое, из которых один был потом ранен, в течение нескольких дней из подвала этого дома вели круговую оборону, отбивая новые и новые атаки.
Укрепленный дом этот был потом, так сказать, деблокирован перешедшим в контрнаступление батальоном. И когда он снова очутился у нас, комиссар батальона написал на стене этого дома мелом: "Здесь стояли насмерть бойцы Таракуль Юрко и Начинкин Михаил. Выстояв, они победили смерть".
Такие надписи можно было сделать, пожалуй, на любой развалине, расположенной на тех пяти километрах сталинградской земли, которые обороняли бойцы 13-й гвардейской. В том числе и на командном пункте Родимцева, помещавшемся в гранитном водоводе под железнодорожной насыпью, весьма неуютном месте, куда ветер порой заносил немецкую речь с близлежащих передовых позиций. И вот теперь, когда над рейхстагом взвилось красное знамя, генерал-лейтенант Родимцев привел свой стрелковый корпус сюда, на Эльбу.
Подразделения этого корпуса теперь, как я узнал, готовятся к штурму Дрездена.
Знаем, конечно, что Дрезден – один из красивейших городов Германии, что в туристских буклетах называют его Северной Флоренцией, что в этом городе единственная в своем роде художественная коллекция – Дрезденская галерея. Известно и то, что в марте без особой военной надобности авиация союзников совершила на этот город два гигантских «ковровых» налета, в которых участвовало по тысяче и больше самолетов, и превратила столицу Саксонии в большую каменную руину. Очень захотелось мне туда, к Дрездену. И не для того, чтобы полюбоваться на жилища саксонских курфюрстов и на их знаменитую галерею, от которой, говорят, остались после валетов рожки да ножки, а для того, чтобы пожать руку старому другу, которого я не встречал, со сталинградских времен.
Весна буйствует над автострадой Берлин – Дрезден. Вопрос о Берлине в сущности уже решен. Конев поворачивает свои армии левого фланга на юг, очевидно целя на Дрезден, на Чехословакию, где еще остается последняя, не разбитая, очень крупная немецкая группировка «Центр». Ею командует генерал Шёрнер, опытный, решительный военачальник, получивший от Гитлера совсем недавно фельдмаршальское звание. Как раз вчера разговаривал я на эту тему с Иваном Ефимовичем Петровым. Он показывал карту: дивизии Шёрнера занимают часть Саксонии, Австрии, почти всю Чехословакию.
– Нам кажется, у этого Шёрнера хитрая задумка, – говорил генерал Петров, то снимая, то вновь надевая свое пенсне. – И силы у него есть, как-никак двенадцать дивизий с приданными им частями. Трудно предположить, что такой военный, как Шёрнер, не понимает, что с Берлином все кончено. Он не так наивен, чтобы на что-то надеяться. Наверняка мечтает двинуть свою мощную группу на запад и соединиться с союзниками. Части у него боеспособны. Тут все может быть. Может ввалиться в Прагу, засесть там, занять оборону, и придется в уличных боях волей-неволей разрушить этот город, который совсем не пострадал.
– А что мы собираемся предпринять?
Начальник штаба водрузил свое пенсне на нос и строго взглянул на меня.
– Вы интеллигентный человек, вам непростительно ставить меня в неловкое положение такими вопросами, батенька мой, и, кроме того, вы неправильно адресуетесь… Сие решает командующий и Ставка. Могу только сказать, что задумана смелая и интереснейшая операция.
Генерала Родимцева я нашел в заречном пригороде Дрездена, который был накануне освобожден частями его корпуса. Дом, скрытый среди других аристократических особняков, стоял высоко над Эльбой, затененный молодой, еще желтоватой листвой мощных буков. В штабе его, как всегда, строжайший порядок. Сам же генерал, когда я появился в дверях его кабинета, отчитывал какого-то инженер-майора, не сумевшего за ночь навести переправу. Три с половиной года мало изменили этого живого, подвижного человека. Все та же русая челка набегает на лоб, светлые глаза смотрят весело, озорно, в уголках крупных губ ироническая улыбка.
– Ба, кто пришел-то! – воскликнул он, вставая. – Вы свободны, но чтобы приказ был выполнен, слышите? – Это незадачливому майору. – Точно с неба свалился. – Это мне. И мы обнялись по-братски, потому что те, кто воевал в Сталинграде, кто помнит сталинградские дни и ночи и пережил их, тот как бы приобщился к особому военному братству.
И как всегда в таких случаях, заговорили, перебивая друг друга: а знаешь?.. а помнишь?.. а этот-то!.. а тот-то!.. У Александра Родимцева были горячие дни. Центр Дрездена, отделенный широкой в этих местах Эльбой, все еще находится в руках противника. Мосты взорваны. Подходы к переправам простреливаются с той, нагорной части. Сохранялся только один железнодорожный мост. Поминутно приходили с докладами командиры частей, офицеры связи приносили донесения. Генерал работал, именно работал. И работал спокойно, деловито, как когда-то в своей водоводной трубе в Сталинграде совсем рядом с позициями противника. И все же между двумя донесениями или приказами он ухитрялся бросить дружескую реплику, сказать несколько слов.
Потом мы сидели с ним за роскошно накрытым столом. Топорщилась по углам накрахмаленная скатерть. Голубовато отсвечивала грань хрустальных бокалов. В большое открытое окно просто-таки совал свои ветки какой-то куст, осыпанный ярко-желтыми цветами. А мне вспоминался другой, дорогой и милый моему сердцу стол, сколоченный из неотесанного байдака, там, в каменной водоводной трубе, вспоминались кружки, сделанные из консервных банок, наполненные спиртом, который разбавлялся снегом. Вспоминались скромные, весьма скромные ужины, которые подавались на этот грубый стол. Мы, корреспонденты, знали, что в дивизии Родимцева можно добыть сколько угодно интереснейшего материала, а вот вкусно пообедать нельзя. Обед комдиву приносили с солдатской кухни. А тут накрахмаленная скатерть, стол, сервированный фарфором и хрусталем.
– Мура это, – сказал Родимцев, отодвигая в сторону сервировочную роскошь, которую, по-видимому, и поставили-то на стол ради гостя. Достал две чайные чашки, налил водки. – Вот так-то лучше. Давай выпьем за старую дружбу.
Сидел я за этим столом с человеком удивительной и в то же время очень типичной для советского военачальника судьбы. Совсем молодым деревенским пареньком пришел Александр Родимцев в Красную Армию. За сметливость, бравый вид был определен в знаменитую школу имени ВЦИК. Стал кремлевским курсантом. Кончил школу, получил командирское звание, ну а потом, когда фашизм поднял голову в Испании, пошел добровольцем в республиканскую армию. У него получилось совсем по Михаилу Светлову: "Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать". Там среди республиканских бойцов он, командир пулеметной роты, стал называться сначала сеньор официале[8]8
Господин офицер (исп.).
[Закрыть], потом дон Пабло, потом Пабло, потом Павлито. Бесстрашный Павлито. Так его называли испанцы. Командовал. Обучал бойцов искусству пулеметного боя. Участвовал, и всегда счастливо участвовал, в отражении самых лихих атак. И вот в Сталинграде он уже командир легендарной теперь 13-и гвардейской дивизии, показавшей миру русское умение стоять насмерть.
Вот там в ночь под новый, 1943 год у него, в гранитной его трубе, мы поднимали кружки со спиртом за победу, которая в те дни была еще очень далека. Пили за красный флаг над Берлином.
Провозгласив этот тост, мы не очень стройными голосами запели песенку "Давай закурим", особенно любимую защитниками Сталинграда. Эта песенка, немудрящая, но сердечная, нет-нет да и сейчас приходит на память, хотя от Нижней Волги до среднего течения Эльбы, от Сталинграда до Дрездена пройдены уже добрые три тысячи километров и на этом боевом пути было сложено, спето в забыто много песен.
Дует теплый ветер, замело дороги,
А на южном фронте оттепель опять.
Тает снег в Ростове, тает в Таганроге.
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…
И вот мы вспоминаем эти дни, хотя Волга сейчас бесконечно далеко, хотя солнце вовсю сияет над Эльбой, и ветер, дующий с реки, шевелит тяжелые портьеры. Друг-песня, простенькая солдатская песня, сидит о нами за этим роскошно сервированным столом, на котором в ходу лишь две простые чашки.
Давай закурим, товарищ, по одной,
Давай закурим, товарищ мой.
У комкора большие заботы. Командующий армией генерал-полковник А. С. Жадов послал через Эльбу в город парламентеров. Предложена безоговорочная капитуляция. Вернувшись, парламентеры рассказали: город страшно побит, но все еще красив. А вот мэр города, принявший парламентеров, не дал ответа. Ведь знает, знает, что Гитлер и Геббельс отравились. Знает и тянет волынку. Он, видите ли, должен соединиться с Берлином, получить указания от правительства, А где оно, германское правительство? Кто ему будет давать эти указания? Гитлер, что ли, из своей неизвестной могилы?
– Огневых средств достаточно?
– Этого сейчас хватает, но ох как не хочется бить по этому городу. Красавец город.
Выходим на балкон. Отсюда сверху видна лишь нагорная часть, остовы дворцов, соборов и еще обугленные деревья. Все завалено. На улицах ни души, никакого движения. Какое-то спящее царство из старой русской сказки. Над зеленью поймы, зыбясь, поднимается вверх студенистое марево. Весна, великолепная весна, а там, в Дрездене, все мертво.
На столе у Родимцева план центра города, который по приказу командарма Жадова надлежит брать его корпусу. А рядом с этим планом лежит отличный альбом. Альбом видов Дрездена. В свободные мгновения, которые все же выпадают у комкора, Александр Ильич заглядывает в этот альбом.
– Никак не пойму союзников, что это, глупость или подлость? За каким лешим теперь, когда до конца войны остались считанные дни, так вот разбомбить, разрушить, сжечь город. И какой город?! Судя по снимкам, он даже красивее Мадрида, а главное, зачем они исторический центр бомбили, черт их побери. Военные заводы – вот они, слева. Целехоньки. Только что не дымят. Гитлеровцам отомстить за их зверства? Так они, гитлеровцы, вот в этом загородном аристократическом районе. Тут все цело, ни одного разбитого стекла, все цветет. Нет, прямо по центру, по дворцам, по театрам, по музеям, по старинным соборам ахнули… Не понимаю, ничего не понимаю. – И, снизив голос, говорит даже вроде бы с удивлением: – Вот мне этот город штурмовать, а я его жалею.
Командарм Жадов и комкор Родимцев – оба герои Сталинграда – города, который был весь превращен в огромные руины. Это люди, прошедшие через сотни разрушенных и сожженных наших городов и сел. И вот тут, на чужой реке Эльбе, сокрушаются о страшной судьбе разбитого Дрездена и озабочены тем, как сохранить его от дальнейших разрушений.
Мы уже простились. Я спешу в штаб фронта. И, пожимая на прощание руку, Родимцев опять сказал:
– Интересно, а уцелело ли что-нибудь от Дрезденской галереи? Ночью просматривал альбомы. В этом доме их полно. Какие там есть вещи!.. В Мадриде когда-то франкисты несколько снарядов в музеи Прадо влепили… Так вместе с испанцами и мы переживали. А тут… Неужели все это там, под развалинами?
Вот она, истинно русская, я бы сказал, советская, да, именно советская душа.