Текст книги "На диком бреге (С иллюстрациями)"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)
– Молодец, не побоялась таежной жизни! – тоненьким голосом кричал Литвинов. – Уважаю храбрых... дам. Ты будешь у нас тут как Белоснежка среди гномов... Мы вот с ним, с Ладо Ильичом, – он толкнул в бок стоявшего рядом с ним высокого человека, – мы вам тут палатку «люкс» оборудовали, куда там и «Метрополь»! Так, Ладо?
Высокий брюнет сдержанно улыбался. Дина подумала: вероятно, не одобряет грубоватой шутливости Литвинова и его «ты», обращенного к женщине, которую он первый раз видит. И она с благодарностью посмотрела в серьезное продолговатое лицо, на котором черные усики казались, однако, лишними. А между тем Литвинов продолжал кричать, не обращая внимания, что к нему прислушиваются и другие пассажиры:
– ...Про тайгу-то, наверное, там страхов наслушалась? Медведи по улицам бродят, да? Весной, верно, забрел тут один бедняга, с голодухи. Наш шум-гром его, должно быть, из берлоги поднял. Баранью тушку с саней спер... Больше не заходил, милиции боится. Может, думаете, у нас милиции нет? Есть, хватает.,. Мы теперь не какой-нибудь там паршивый почтовый ящик, мы – «Оньстрой». Имя-то какое для себя сочинили – не пообедав, и не выговоришь: «Оньстрой»!
Дина искоса посмотрела на мужа. Собранный, сдержанный, не допускавший сам и не одобрявший в других чрезмерной общительности, он, видимо, с трудом выжимал на лицо улыбку. «Ах, как ему будет тяжело с этим хамоватым старым болтуном!» Но она тоже старалась выглядеть как можно приветливее: провинциалы, что с ними сделаешь!
Между тем солнце поднялось довольно высоко. Снова чистое, будто выметенное от облаков, небо сияло бледной голубизной. Скалы, нависшие над водой, потеряли ночную зловещую хмурость. Четко, до последней самой малой складочки очерченные солнечными подсветами, они оказались обрамленными поверху кромкой хвойных деревьев, которые чуть подальше как бы сбегали по распадку к самой воде веселой лохматой толпой.
А большой остров, на который матросы на лодках, а рыбаки на челнах и дощаниках продолжали теперь уже неторопливо эвакуировать пассажиров и их имущество, одетый курчавой шубою леса, сиял гаммой теплых красок – багровой, коричневой, бурой, ярко-желтой, которую редко, лишь тут и там, пронзали синеватые вершины елей. Над мокрой палубой, над черным пожарищем, переливаясь в воздухе, заметно зыбилось марево, и сверкающие паутинки медленно плыли в блеклой голубизне над старым, искалеченным пароходом.
Матросы опускали на катер носилки с раненой женщиной. Черноглазая Ганна суетилась тут же. Она держала Миньку на руках, а Поперечный и Сашко несли какие-то мешки и свертки, о которых раненая, казалось, беспокоилась теперь даже больше, чем о сломанной ноге и о сыне. Страшная ночь сроднила Дину с этой семьей, и она бросилась было к ним, но утюгоподобное суденышко коснулось борта, и старый пароход вздрогнул.
– Дорогая, пошли, нас ждут, – мягко произнес Вячеслав Ананьевич, беря жену под руку, и попросил Пшеничного: – Юра, если это вас не очень затруднит, пошефствуйте над вещами.
Не дождавшись, пока закрепят чалки, Литвинов с какой-то грузной, совершенно неожиданной для него грацией перепрыгнул на пароход, стиснул руку Дине так, что она едва сдержала вскрик боли, а потом обнял Вячеслава Ананьевича и трижды со старозаветной чинностью поцеловал его со щеки на щеку.
– Ну, спасибо. Ух, как мне тебя не хватало! Столько времени тройкой работал – сам в корню да две ляжки в пристяжке... Теперь закипит каша! – Он подтолкнул к Петину высокого: – Парторг наш, Капанадзе. Ладо Ильич. Моряк. Крейсер его распилили, на сухопутье он еще не во всем у нас разбирается, но свистать всех наверх умеет, не разучился. Здорово свищет!
Капанадзе, так же сдержанно улыбаясь, снимал папиросную бумагу со свертка, который держал в руках. Это был букет – полевые цветы, подобранные, однако, с таким вкусом, что они выглядели как садовые.
– Это вам от моей Ламары, – с явным грузинским акцентом произнес Капанадзе и поцеловал Дине руку.
– Ах, какая она милая, но когда же она успела, ведь вы же ехали к нам на помощь?
– Нет, мы просто все ждали вас на пристани. И сынишка наш Григол был с нами, но ваш пароход дал SOS, и торжественную встречу пришлось отменить...
Тем временем Литвинов уже успел обежать пожарище, потолковать с капитаном, грузно сидевшим все на том же месте. Теперь он что-то кричал в сложенные рупором руки смуглому человеку, похожему на беркута. Дина прислушалась.
– ...Так мы ее к тебе, Иннокентий Савватеич, подкинем. А? Ненадолго... Чего? Нет, кажется, бабенка свойская.
Дина так и вспыхнула. Да как он смеет, кто ему позволил! Но то, что она услышала дальше, как-то примирило ее с Литвиновым.
– Да нет, хлопот тебе особых, думаю, не будет. Это ведь не всякая, как когда-то княгиня Волконская, решится вслед за мужем двинуть «во глубину сибирских руд».
А кто этот, с профилем хищной птицы, к которому ее собираются «подкидывать»? Наверное, какое-нибудь местное начальство. Рыбаки слушаются каждого его слова... «Княгиня Волконская». Придумает старый чудак!.. Дине вспомнилась некрасовская поэма, отважная женщина несется в кибитке по диким степям, по таежным дорогам. Старый губернатор мучает ее на станции... Всепобеждающая сила женского обаяния... «Нет, он не так уж и прост, этот самый комод. Только трудно, ох трудно будет с ним Вячеславу Ананьевичу!» Вон они стоят рядом. Литвинов все что-то говорит, а муж терпеливо кивает. О чем это они? А, о каком-то инженере Надточиеве. Странная фамилия, но почему-то она уже знакома... Что они там говорят?
– Я, Федор Григорьевич, его знаю. По-моему, все-таки несерьезный человек, – произносит Вячеслав Ананьевич.
Густые, сросшиеся брови Литвинова вздрагивают, лезут вверх по крутому, нависающему над переносьем лбу. Синие, очень синие глаза пытливо смотрят на собеседника, нижняя губа капризно оттопыривается.
– Долго работал с ним?
– Да не очень.
– От языка его пострадал? – Насмешливые скобки возле рта становятся заметнее.
– При чем тут язык?.. Мы разошлись в вопросах принципиальных. Инженер Надточиев однажды позабыл, что мы живем в социалистическом государстве, и мне, как коммунисту и как старшему по работе, пришлось объяснить ему...
– Ах вот как! – Скобки на щеках углубляются. – Ну, Вячеслав Ананьевич, тут мы с вами этого ему забывать не позволим. У нас есть такие возможности. – Литвинов говорит серьезно, но в этих словах Дине почему-то чудится усмешливая интонация, с какой взрослые говорят с детьми. И тут она вдруг вспоминает, что странную фамилию Надточиев она слышала от мужа и что он даже предупреждал, что будет на строительстве этот литвиновский сателлит, которого начальник таскает всюду с собой и даже, как говорят, готовит себе в заместители... Ой, сколько сложностей ожидает здесь Вячеслава Ананьевича с его непримиримостью, принципиальностью, с его требовательностью и прямотой!
С пострадавшего парохода впятером, сопровождаемые Пшеничным, опускаются они в небольшой катерок, на котором у руля ждет их человек с профилем беркута. Пассажиры почти все перевезены на остров. Видно, как там их сажают в большие автобусы, присланные со строительства. Пострадавший пароход похож на покинутое пожарище. Несколько человек бродят по палубам, разыскивая потерянные в суматохе вещи. Из какой-то каюты слышен женский плач... Пережитые страхи еще веют в воздухе. Запах гари окружает судно. Дина старается не оглядываться.
– А это хозяин острова Кряжо́й, председатель колхоза «Красный пахарь» Иннокентий Савватеич Седых, – представляет Литвинов человека на катере.
Седых, ни слова не говоря, кивает головой. На нем фуражка военного образца, гимнастерка, перехваченная офицерским поясом. Лицо, смуглое от природы, загар сделал бронзовым, и, когда он снимает фуражку, чтобы посигналить шоферу, осторожно спускающему к мосткам пристани большой черный лимузин, на лбу становится видна резкая граница загара, а в темных волосах седина, блестящая как иней на угле.
– Миллионер, но жила страшный, – продолжает Литвинов. – У него, как говорится, в крещенье снега не выпросишь... Клуб-то как, все строишь, Иннокентий Савватеич?
И Дина почему-то угадывает за этим простым вопросом какой-то другой, более значительный.
– Строю, Федор Григорьевич, строю... – неохотно отвечает он. – Все, что колхозу надо, все, что правление утвердило, все строю.
– Вот и пустишь колхозные деньги на ветер.
– А это из завтрева посмотрим, оттуда-та видней.
– И Тольша твой говорит, что зря. Строили бы, говорит, сразу у нас в Ново-Кряжове...
– Мы его на собрании за эти разговоры так выпарим, этого Тольшу, до новых веников не забудет. – Привычными движениями, почти не смотря на реку, Седых направлял катер, и быстрое суденышко, не сбавляя скорости, послушно маневрирует, обходя невидимые мели.
Суть разговора Дина не уразумела, но поняла, что этих двух, таких непохожих людей – начальника грандиознейшей стройки и председателя островного колхоза – связывают не только деловые отношения.
У длинных дощатых мостков, возле которых, как рыба на кукане, толпились лодки, навстречу катеру вышел коренастый человек в кожаной куртке, державший в руке кожаные перчатки с крагами. Двигаясь с этаким развальцем, он перемещал свое грузное тело так, что даже вода не хлюпала под прогибающимися досками причала. При этом на толстом лице его, в карих выпуклых глазах, на ярких губах сохранялось добродушное, плутовское выражение.
– Разрешите доложить, – сказал он не то шутливо, не то всерьез, вытягиваясь на мостках перед Литвиновым, – комната для них, – он кивнул головой в сторону прибывших, – готова. Обед Глафира собрала: уха, пельмени, шанежки – дух на всю улицу. Горючее, как было приказано, подброшено в должном количестве.
– Забери вещи, разместишь в багажнике. Иннокентий Савватеич довезет молодого человека, – Литвинов показал на Пшеничного.
– Яволь! – ответил человек в кожанке с «молниями».
И, ловко подхватив все четыре чемодана, два держа под мышкой, а два в руках, быстро стал взбегать по глинистым ступенькам, вырубленным в береговой круче.
– Мой водитель. Все зовут Петрович, имя и фамилию, наверное, сам забыл. – Литвинов ласково поглядел вслед шоферу, скрывшемуся за гребнем откоса. – Из блохи голенище скроит, а уж как поет... Вот подождите, за обедом...
Говоря это, Литвинов тянул Дине с мостков короткопалую, поросшую волосом руку. Но, не успев принять ее, женщина оступилась. Вскрикнула и полетела бы в воду, если бы руки, крепкие как железо, не схватили ее под мышки, не подняли, как казалось, без всяких усилий, не пронесли бы по мосткам и бережно опустили уже на берегу. Она не поняла даже, как это получилось, а Литвинов, будто бы ничего не произошло, уже вернулся на мостки и принимал с катера бледного, не оправившегося еще от испуга за жену Вячеслава Ананьевича.
В машину начальник строительства втиснулся на переднее сиденье, а Петрович, открывая перед Диной заднюю дверцу, ласково, даже слишком уж ласково поглядывая на нее, сказал:
– Битте дритте!
5
Воздушный путь из Москвы для Петиных прошел незаметно. Вскоре после того, как поднялись в воздух, Дина уснула и проснулась, когда воздушный лайнер, подняв в небо стрельчатое крыло, круто разворачивался над аэродромом. Пожилой летчик, стоя в дверях рубки, улыбался:
– Поздравляю с прибытием в аэропорт Старосибирск.
И люди как ни в чем не бывало, как на какой-нибудь подмосковной остановке Болшево или Монино, торопливо надевали плащи, суетились с ручным багажом, как будто за ночь и не проделали путь, на который когда-то Антону Павловичу Чехову понадобился не один месяц. И, даже не чувствуя дорожной усталости, Дина торопливо прибирала сбившиеся во сне волосы, красила губы, улыбалась каким-то незнакомым, плотного склада людям, встретившим их у трапа. Двое суток, проведенных на злополучном «Ермаке», она тоже прожила как бы вне времени. И только очутившись на острове Кряжом, в чистенькой, непривычно обставленной комнате, именовавшейся в доме Седых светелкой, она почувствовала, как же далеко от родных краев занес ее самолет за одну короткую ночь: начала мучить поясная разница времени.
Дом Седых засыпал. Из-за стены слышался натруженный храп Иннокентия. Мягко ступая в своих толстых шерстяных чулках, Глафира, погремев поленьями у печки, пошуршав лучиной, обходила комнаты, щелкала выключателем и сразу стихала, будто растворялась во тьме. Вместе со светом луны, клавшей на пол синий, мерцающий коврик, с улицы то тихо, то громко начинали доноситься песни: молодежь еще гуляла. Но вот и они стихали. Осторожно звякало кольцо калитки, в сенях скрипели половицы, слышался приглушенный шепот. Это, чтобы не разбудить отца, раздевались, опоздав, дети Иннокентия – Василиса и Ваньша. На цыпочках добирались до своих кроватей, и вот уже слышалось здоровое, сонное их дыхание.
Гармонь, побродив еще по селу, тоже смолкала. Начиналась первая перекличка петухов. И она обрывалась на отрывистом выкрике какого-то запоздалого петушишки, а московская гостья все ворочалась в своей перине, и сон, объявший огромное село, обходил ее.
Так лежала она с открытыми глазами до вторых петухов. Зато просыпалась, когда день был уже в разгаре, солнце вкатилось в невысокий осенний зенит, освещало вдали утес Дивный Яр, хорошо видный с Кряжого в погожий день, а за окном лишь куры пылили.
Приезжала из-за реки Василиса. Принималась торопливо накрывать на стол к обеду. Это была та самая белокурая красавица с толстой косой и нежным румянцем на крепких щеках, которая, принимая людей с парохода в челн, не подала руку человеку, отнявшему у Дины спасательный пояс.
Московская гостья сразу прониклась симпатией к этой то не по летам рассудительной, то по-детски наивной, то веселой, то задумчивой девушке, и та со спокойным достоинством приняла предложенную дружбу. В доме смуглых, суховатых, подвижных Седых была она, как сама говорила, «белой вороной». При светлом лице, не принимавшем почему-то загара, при нежном румянце щек руки у девушки были большие, с жесткими ладонями, с загрубевшей кожей, растрескавшейся на кончиках пальцев.
Как-то с утра завязался и весь день шел обложной дождь. На уборку в Заречье не плавали. Дина весь день провела с Василисой и за это короткое время узнала о сибирской природе, о здешних обычаях столько, что перед ней, уроженкой Центральной России, выросшей к тому же в самой Москве, стал открываться новый мир. Но дождь на следующий день кончился так же сразу, как начался. С рассветом Седых отплыли на заречные поля, и женщина опять осталась одна в почти пустом селе.
Но ей все-таки везло. Во дворе, в приземистом, рубленном из бревен сооружении с толстой дверью на старинных кованых петлях поселился прибывший на том же злополучном «Ермаке» старосибирский археолог.
– Онич. Станислав Сигизмундович Онич, ниспосланный вам судьбою сосед, – рекомендовался он московской гостье, церемонно шаркая ножкой, обутой в здоровенный резиновый сапог.
Он тут же объявил, что он внук польского ссыльнопоселенца Онджиевского, а по линии матери прапраправнук декабриста Бестужева-младшего. Посылая отсюда корреспонденции в варшавские и московские либеральные газеты, польский ссыльнопоселенец подписывал их Онич, что означало живущий на реке Онь. Станислав Сигизмундович – последний из Оничей, ибо он холост. Он научный сотрудник областного музея, работает над диссертацией о первых русских поселенцах в этом крае, а сейчас спешит собрать по пойме реки исторические экспонаты, ибо все это, – он повернулся, обводя окрестности маленькой ручкой, – в недалеком времени станет дном нового, Сибирского моря.
– ...Которое будет, правда, поменьше Каспийского, но побольше Азовского. Да, побольше Азовского, именно, именно.
Маленький, обезьяноподобный, с большущей блестящей лысиной, опушенной штопорками мягких волос, многословный и восторженный, Онич вообще-то, вероятно, был опасно болтливым собеседником, так как даже любопытная Василиса пряталась от него. Но своеобразный край, в который Дина попала, все больше захватывал ее, и она представляла для археолога благодарнейшую аудиторию...
Вот и теперь, после того как глухо отстукали и стихли вдали моторы колхозных баркасов, увозивших людей на заречные поля, Дина, быстро расправившись с оставленным для нее завтраком, вышла на дощатый замкнутый двор, окруженный со всех четырех сторон домом и хозяйственными постройками. Онич сразу же возник из-за своей двери. Он шел к ней многозначительной пританцовывающей походкой, что-то пряча за спиной.
– Дина Васильевна, приготовьтесь быть потрясенной до глубины души. – Он вытянул руки, и «что-то» оказалось железной полосой, изъязвленной ржавчиной. – Монгольский меч тринадцатого века. Его мне вчера прислал Тольша. Они роют силосные ямы и на глубине двух с половиной метров вскрыли чрезвычайно интересное погребение знатного воина. Тольша написал...
– Какой Тольша?
– Как какой? Здешний колхозный агроном. Это же он строит в тайге на реке Ясной Ново-Кряжово.
– Какое Ново-Кряжово?
– То есть как какое? Живете здесь уже несколько дней и не знаете. Новое, социалистическое село. Его, так, конечно, не называют, его называют просто молодежной бригадой «Красного пахаря». Так вот, представьте себе, они раскопали древнее погребение. Богатое погребение, каких тут еще не находили... Но пока прислали только этот чудесный меч. – Он любовно осматривал ржавую железину. – Вы знаете, как он его сюда прислал? В футляре охотничьего ружья, обложив соломой. Умница. Именно, именно, редкий умница...
– Кто умница?
– Ах, вы надо мной смеетесь! Ну он же, конечно, Анатолий Субботин, по-местному Тольша. Жених нашей Василисы Прекрасной. Не правда ли, ей очень идет это имя: Василиса. Именно, именно. Между прочим, Дина Васильевна, я не сделал сегодня одного важного дела – я еще не поцеловал вашу ручку, мой предок никогда бы мне этого не простил...
Осторожно положив железину на помост, Станислав Сигизмундович вытер правую руку о полу гулкого брезентового плаща и, приложившись к руке Дины толстыми теплыми губами, задержал их дольше, чем того требовал рыцарский этикет.
– Мои кадры сегодня в поле. Седых услышал: приближаются заморозки, и мобилизовал даже ребят. Вплоть до пятиклассников. Копать не с кем, и я весь в вашем распоряжении. Именно, именно, распоряжайтесь мной как хотите, – и, загремев плащом, он снова шаркнул ножкой.
– Я очень рада, – искренне отозвалась Дина.
Тут, на этой таежной реке, несущей чистые холодные воды с Саянских хребтов с такой быстротой, что, если пристально смотреть на них, начинало казаться, будто бы не вода, а остров, как корабль, несется навстречу, она за несколько дней увидела столько, что о московской квартире, где сейчас жила ее мать, вспоминала только вечером, перед тем как утонуть в своей жаркой перине. Все тут поражало масштабами. Неожиданное стояло сразу же за воротами двора, набранными по-старинному, «в елочку», замыкавшимися тяжелым засовом.
Когда-то до войны, девочкой, Дина выезжала в Подмосковье в пионерский лагерь. После рабочего общежития Трехгорки, где ее семья занимала комнату, все там казалось чудесным: и изрезанная золотыми косами речка, и луга, огороженные изгородями из жердей, и сосновый бор, и веселые перелески белых березок с мягкой трепещущей листвой, напоминавших ей толпу девушек на школьном выпускном балу, и жаркий воздух под соснами, остро пахнущий богородской травкой. Дина, босая, с исколотыми ногами, в трусах, в красном галстуке на белой блузке, готова была от восхода и до заката бегать по теплому песку, по скользкой лесной хвое, вдыхать запах смолы, приходить в восторг от каждой грозди светлой, неспелой, еще только начинавшей румянеть брусники и вставать с рассветом, чтобы посмотреть, как гаснет на зеленоватом небе последняя звезда. Огромным, ярким, щедрым казался ей лесной мир!
Тут, в Сибири, он вспоминался маленьким, бедным. И село Кряжое совсем не походило на бревенчатые деревни, как двор, в котором она жила, даже и отдаленно не напоминает избу ее родных краев. Это был не дом, а именно дощатый двор, образованный обступавшими его постройками. Только фасад жилой избы с шатровой четырехскатной крышей да ворота выходили на улицу, Справа – коровник, слева – конюшня, а в глубине – амбар, где живет Онич, и рядом шоха – драночный навес на столбах, где сейчас сушатся сети, висит рыбачья снасть. Все крепкое, рубленное на века. У каждой двери кованые пробои для замка. А снаружи все: и оконницы, и коньки крыш, и ворота – оторочено кружевом грубоватой деревянной резьбы.
– Кержацкое село, староверы, хозяева, – рассказывал Онич. – У них каждая копейка рублевым гвоздем была прибита. От высланных сюда духоборов село пошло. Помните, как-то Некрасова цитировал?
И хрипловатым голосом Онич декламировал:
Горсточку русских сослали
В страшную глушь за раскол.
Волю и землю им дали,
Год незаметно прошел.
Едут туда комиссары,
Глянь, уж деревня стоит,
Риги, сараи, амбары,
В кузнице молот стучит.
Так постепенно, в полвека
Вырос огромный посад,
Воля и труд человека
Дивные дивы творят...
– Вот именно, именно, дивные дивы. Мы, чалдоны, народ особенный, крепкий народ. Крепостного права здесь не было, вольно жили. И отбор. Именно, именно, по Дарвину: больной, хилый, малодушный – он сюда не доходил, в дороге помирал. Только сильные телом и духом тут на землю садились...
Село тянулось по хребту острова. Вольно, на отлете друг от друга стояли дворы-крепости, отделанные с внешней стороны резьбой, когда-то покрашенные. Теперь краска обветрилась, облупилась, но село хранило опрятный вид, и на воротах одного из дворов хозяин даже изобразил темный силуэт всадника в папахе, скачущего по горам на фоне голубых небес, скопировав его с коробки папирос «Казбек».
– А все-таки мрачновато – эти глухие заборы, ворота, засовы, – говорила Дина своему спутнику. – То ли дело наши среднерусские избы – палисаднички, черемухи, изгородки из жердей, колодезные журавли...
– Бытие определило сознание, Дина Васильевна. Нелегкое бытие. Тут в прежнее время мужик в дальний путь без топора не выезжал. Именно, именно, просто нельзя было. Думаете, зря про бродяг столько песен?.. А вы знаете, вам страшно идут эти, простите, брюки. Я терпеть не могу, когда женщины этот мужской предмет надевают, но при вашей фигуре...
– Спасибо за комплимент, но вы говорили о сибиряках.
– Боже, какой комплимент! Это лишь констатация абсолютной, не нуждающейся в доказательствах истины. Если бы существовали дуэли, боюсь, как бы четверть населения Дивноярского с вашим появлением не пала бы, «стрелой пронзенная».
– Вы, кажется, сказали, что у Василисы есть жених?
– Так считает колхозная общественность. Именно, именно, во главе с ее почтенным папашей Иннокентием Савватеичем. А вот считает ли так сама девица, я, как историк, привыкший анализировать лишь свершившиеся факты, сказать не могу. Для Иннокентия этот брак прежде всего династический. Тольша – отличный агроном, сын его старого друга. Иннокентий просто влюблен в этого парня и собирается его таким образом навечно приковать к своему «Красному пахарю», чтобы со временем передать ему скипетр и державу. Но это, конечно, рабочие гипотезы, не больше. Василиса все как-то уходит от разговоров. Она мне сказала: «Пять лет в институте, а за пять лет тут города настроят. Мало ли что будет». Но вот сейчас срезалась по немецкому, и сей вопрос, очевидно, встал на повестку дня.
– Неужели насильно замуж выдадут? – спросила Дина, которую болтовня археолога встревожила. Уж очень необыкновенной казалась ей эта девушка.
– Мамина-Сибирячка начитаться изволили? – усмехнулся Станислав Сигизмундович. – Да тут, на Они, и в прежние времена женщиной не командовали... Мало их было, женщин. Одинокой баба остаться не боялась, сейчас же другой с радостью возьмет... Насильно... – Онич смеялся тонким, икающим смехом, смеялся так, что даже вспотел его лысый выпуклый лоб, а штопорки волос тряслись. – Тут, на Они, знаете, обычай был – окунание. Вот если муж жену раз побил, два побил, три побил, – женщины соберутся, поймают его, мешок на голову, веревку под мышки и в прорубь. Раз окунут, другой окунут, третий, а потом вытащат и разбегутся... Помогало. Именно, именно, и еще как! Без всяких восьмых мартов равноправие установили, а сейчас, – Онич пригнулся к уху собеседницы, – мне тут один человек говорил, будто Иннокентий и эти молодежные выселки-то на Ясную – это самое Ново-Кряжово – затеял, чтобы их свести, Василису и Тольшу... Только вряд ли что выйдет, не очень-то теперешняя молодежь за родные дома держится. Едва оперится, взмахнет крылышками и куда-нибудь в город – фюйть...
– Красивые у нее глаза, у Василисы: голубые, чистые-чистые, – задумчиво произнесла Дина. Они шли больше часа, а перед ними все еще развертывалась та же улица, все такие же дворы-крепостцы, огороды за ними, а дальше, будто бы вовсе не приближаясь, маячил сизый гребень леса, сквозь который то справа, то слева посверкивала река.
– Ваши глаза лучше! – воскликнул Онич. – У вас они как окна на болотах, знаете? Чарусами их здесь зовут. Этакое маленькое, крохотное зеркальце среди яркой зелени, а наклонишься – и засосет.
В этот день они дошли до конца острова. Осмотрели массивные четырехугольные срубы с продолговатыми, на три стороны выходящими амбразурами: острожки стрелецких застав времен Ивана Грозного. Лазили через бойницы внутрь срубов, и археолог рассказывал, что потом, когда граница государства Российского отошла на восток и укрепилась, эти острожки превратили в тюрьмы, и в разное время тут томились в заключении известные истории люди. Щелкнув кнопкой карманного фонарика, Онич высветил на черных, в полтора обхвата, грубо отесанных бревнах вырезанные на них славянской вязью, заплывшие плесенью надписи, знаки, четырехплечие раскольничьи кресты. Дина ничего не разбирала, но он читал эти надписи по памяти и вслух мечтал, что теперь, когда сюда подойдут воды будущего моря, ему удастся вывезти эти острожки и другие памятники в Старосибирск, собрать их там где-нибудь в парке на оньском крутоярье на обозрение грядущим поколениям.
– Так все же развалится, – сказала Дина, с любопытством следя за поворотами луча фонарика. – Здесь же все такое старое, ветхое.
– Ветхое? – Онич залился икающим смехом, потом достал откуда-то из-под гремучего плаща маленький охотничий топорик, дал Дине. – Ударьте по бревну, ударьте как можно сильнее. Ничего, ничего, ударьте вот хотя бы по нижнему венцу.
Дина ударила и почувствовала в руке боль отдачи, как будто бы топор стукнул по камню. Археолог снова как бы заикал, отделяя одно «хе» в своем смехе от другого.
– Это же лиственница. От времени и воды она только каменеет. Тут все крепкое. У Иннокентия отец – хромой Савватей, вы его не знаете, он сейчас на пасеке живет. Интереснейший экспонат. Ему, наверное, под восемьдесят, а он в позапрошлом году медведя убил. Правда, при курьезных обстоятельствах, но убил. Я сам окороком от того медведя закусывал. Именно, именно, закусывал...
Домой они добрались, когда солнце уже опустилось за Дивный Яр. Утес издали казался позолоченным от подошвы до скалистой вершины, и Дина даже разглядела на ней лохматую сосенку, будто крохотное темное облачко, вставшее на якорь.
Хозяева были дома. В открытом окне виднелось суховатое лицо Глафиры с каким-то монастырским, морковного цвета румянцем на смуглых щеках. Седых кричал по телефону: «...Да не подведем, не подведем! Не дергайте только, дайте хоть денек без вожжей поработать... Как обязались – все будет... Сверх? Ишь ты! Нет, такого слова я не даю, чтобы сверх обязательств. Дудки! За чужеспинников «Красный пахарь» работать не будет. Не будет, говорю!» На крыльце, сбросив свитер и кофточку, у глиняного рукомойника с шумом умывалась Василиса. Онич залюбовался красиво очерченной длинной шеей, покатыми плечами, полными руками девушки. Некоторое время, смывая мыло, она не замечала его. Потом, прозрев, перехватила восхищенный взгляд и, быстро накрыв плечи полотенцем, приказала сердито:
– Ступайте, ну!
И болтливый человек этот, к удивлению Дины, послушно засеменил к своему амбару.
– Бурундучок, – презрительно сказала Василиса и тут же, как-то мгновенно преобразив красивое лицо, растянув рот, выпятив верхние зубы, очень похоже изобразила Станислава Сигизмундовича.
– Бурундучок?
– Ну да, зверюшка такая есть, – пояснила Василиса, и Дина снова обратила внимание на привычку девушки примечать в облике окружавших ее людей черты зверей, птиц, домашних животных. Так, про Глафиру она сказала «выпь», про Петровича – «барсук» и пояснила: осенью барсуки бывают жирные, почесаться ленятся, и очень прожорливы.
– А я на кого похожа? – спросила Дина, когда они вместе входили в дом.
Василиса повесила на деревянный гвоздь полотенце, положила на полочку мыльницу, зубную щетку и, румяная, свежая, смотрела на гостью, не тая смешинок в голубых глазах... «Нет, Николай Кузьмич, это не резон, – кричал в трубку Иннокентий Седых, – кто с сошкой, а кто с ложкой, какой же это социализм? Социализм – это когда по труду. Учил, знаю... Не я, не я, а эти твои сводочники той самой средней цифрой колхозы режут. По обязательству сдам, больше не взыщи. Мне строиться надо. А райком что? Ну, зови на райком. Только я ведь и в обком дорогу знаю...» Седых положил трубку и плюнул в сердцах.
– Опять за лежебоков сдавать? – спросил Ваньша, снимавший с рук темную маслянистую грязь намоченной в керосине тряпкой.
– Не твое дело. Учись помалкивать. Дед правильно рассуждает: кто говорит, тот сеет, а кто слушает, тот собирает. Лучше помоги Глафире чугун перетащить.
Василиса все еще смотрела на Дину, а та ждала. Ей почему-то хотелось услышать, кого напоминает она этой девушке.
– Ну так что же?
– Не обидитесь?.. Нет, все равно не скажу. – И Василиса потянулась к шкафчику доставать тарелки, приборы, перец, соль...
В субботу под вечер приехал со стройки Вячеслав Ананьевич. Дина вся засияла, когда он появился в дверях. Она немедленно потащила его смотреть село, стала рассказывать то, что сама за эти дни узнала от Онича и Василисы. Он слушал рассеянно, погруженный в свои заботы. Потом они сидели под соснами, над самым обрывом, на узловатых корнях, смотрели тихий закат, предвещавший на завтра хорошую погоду. Комары столбом толклись в воздухе. Дина все говорила и говорила, а муж слушал и не слушал, и на лбу его резко обозначались вертикальные складки.
– А мои дела тебя совсем не интересуют? – вдруг спросил он, отмахиваясь от комаров.
– Да, да, конечно. Как ты там, как устроился? Как твои новые сотрудники? Кто этот чудной Литвинов?