Текст книги "На диком бреге (С иллюстрациями)"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
12
Известие о том, что начальник Оньстроя Литвинов лежит недвижим где-то в охотничьей избушке в тайге, не удивило Вячеслава Ананьевича Петина. Сколько раз говорил он этому старомодному и досадно упрямому человеку, что в век электронно-счетных машин, телеуправления, совершеннейшей диспетчерской связи бесцельно тратить силы руководителя на бесполезное мотание по строительной территории, на то, чтобы всюду совать свой нос... Не дальше как вчера Вячеслав Ананьевич, рискуя нарваться на грубость, убеждал начальника идти домой, поручив розыски исчезнувших геологов штабу, им же самим для этого и назначенному. Так нет, только отмахнулся волосатой лапищей, и вот результат...
Впрочем, докладывая о том, что произошло, в Москву, Вячеслав Ананьевич, подавляя в себе досаду, охарактеризовал поступок начальника в самых сочувственных тонах... Приняты все меры. В Усть-Чернаву при первой возможности был выслан вертолет с врачами... Доставлена удобная койка, постельное белье, медицинское оборудование в должном количестве... Оттуда радировали, что у больного, к сожалению, типичный инфаркт, в котором легко разберется любой районный лекарь. Но все-таки хорошо бы прислать из Москвы профессора... В столицу полетела телеграмма с просьбой откомандировать на Онь известное медицинское светило. Степаниде Емельяновне Литвиновой Петин, обычно поручавший переписку своему секретарю, диктовавший стенографистке лишь особенно важную корреспонденцию, собственноручно написал большое прочувствованное послание.
Затем он созвал высший командный состав стройки. Зная, как всех поразила болезнь начальника, Вячеслав Ананьевич не только подготовился к речи, но и написал ее. В тексте была фраза: «Нелепый случай временно вывел из строя замечательного человека – Федора Григорьевича. Все мы перед лицом этого трагического события должны заверить партию, должны заверить народ, что достойно понесем то знамя, которое нес Федор Григорьевич, и доказать, что лучшие традиции Оньстроя нерушимы ни при каких обстоятельствах».
Эти прочувствованные слова завоевали Петину много сердец. Только Надточиев со своей обостренной восприимчивостью заметил, что тот говорил о Литвинове как о покойнике и как бы призывал, воздав ему должное, начинать новую эру и показать по-настоящему, на что способны оньстроевцы. Даже Капанадзе не уловил этого оттенка. Поддерживая Петина, он говорил:
– ...Друзья, вы знаете, болезнь нашего уважаемого Федора Григорьевича не лечат лекарствами. Единственное лекарство – хорошее самочувствие больного. Давайте работать так, чтобы самочувствие у него всегда было хорошее, давайте радовать Старика добрыми вестями...
В перерыве Петин вызвал в кабинет Толькидляваса и, оправдываясь срочностью дела, начал внушать ему, что начальник в своем таежном домике должен быть обеспечен всем, чего только захочет.
– Вы усвойте, – говорил он, точно бы позабыв о присутствовавших в кабинете, – усвойте раз и навсегда, что речь идет о жизни замечательного советского гидростроителя. На мне, на вас, на всех нас – огромная ответственность перед партией, перед народом...
– Двадцать два, – шепнул Надточиев, толкая локтем Капанадзе.
– Что, что? – громко переспросил тот, удивленно подняв свои густые брови.
– Двадцать два перебор.
Парторг нахмурился, резко отвернулся, покачал головой.
А на следующий день, утром, Петин, обычно далеко стоявший от партийных дел, приехал в партком. Приехал запросто, даже предварительно не позвонив по телефону.
В кабинете происходило совещание ведущих агитаторов. Из-за двери слышался голос Капанадзе:
– ...Надо, как говорил великий поэт Александр Сергеевич Пушкин, «глаголом жечь сердца людей», а вы, дорогие друзья, читаете по бумажкам, да так, что вам самим при этом спать хочется. Вот я тут записал у товарища Куликова: «Вина по многим вопросам ложится на...», «которое тормозит наиболее полное использование...» и даже: «Вы занимаете одно из первых последних мест...» Ну разве это слово агитатора? Разве оно кого-нибудь взволнует? Нельзя зажечь людей, если будешь смотреть не в глаза слушателям, а в шпаргалку...
Петин, расположившись в приемной, достал из портфеля бумаги и терпеливо просматривал их. Просматривал, накладывал резолюции. Незаметно поглядывал по сторонам. Люди, ожидавшие приема, несколько удивленно, но с явным сочувствием смотрели на него.
– ...А если подсчитать, дорогие товарищи агитаторы, сколько в вашей речи слов-паразитов, всех этих «как говорится», «постольку, поскольку», «так сказать»... – звучало из-за двери.
– Товарищ Петин, а может быть, я все-таки о вас доложу? – снова, не в первый уже раз предложила девушка-секретарь.
– Нет, нет, зачем же? – громко ответил Петин, неохотно отрываясь от своих бумаг. – В парткоме я такой же член партии, как и все, и я не имею права...
Досказать он не успел, в кабинете послышался шум. Двигали стулья. Капанадзе шел оттуда к Петину:
– Вячеслав Ананьевич, дорогой! Что же вы тут сидите? Входите, прошу вас...
Потолковали о том о сем, обменялись новостями. Петин похвалил комсомольцев за геологические находки, а профсоюзников за то, что они умело подхватили и распространяют идею комплексных бригад. Конечно, «Огням тайги» не мешало бы научиться лучше, шире, ярче рассказывать народу о новых начинаниях, но еще есть время, наверстают. Петин сказал, что очень встревожен сообщениями о здоровье Литвинова, сделанными врачами, вернувшимися с Усть-Чернавы, попросил сейчас же еще раз позвонить в ЦК, уведомить кого надо о тяжелом состоянии начальника да посоветовать жене Литвинова поскорее вылететь... Мало ли что может произойти...
Капанадзе, согласно кивая головой, сам помалкивал. Когда этот самолюбивый человек так открыто и честно признал свою ошибку по поводу проекта Дюжева, он очень расположил к себе парторга, а то, как активно он помогал сейчас готовиться к перекрытию реки, располагало к нему еще больше. Но почему он все-таки приехал? Петин, придвинув свой стул поближе к секретарю, сам заговорил об этом;
– Наверное, думаете, что меня к вам привело? Ведь так?.. Законный вопрос. Столько времени человек появлялся здесь, лишь когда его приглашали, и вдруг приехал сам... Скажу вам как коммунист коммунисту: Федор Григорьевич взял на себя все контакты с парткомом и общественными организациями и очень ревниво охранял свою монополию.
– Он член партбюро, член райкома, член пленума обкома! Это естественно!.. – запальчиво сказал Капанадзе.
– Ладо Ильич, голубчик, разве я этого не понимаю? Он старый коммунист, и он, конечно, осуществлял эту связь гораздо лучше, чем это сделал бы, скажем, я. Моя сфера – техника; кроме того, старым большевикам всегда свойственна эта ревность, хорошая партийная ревность, но... Словом, поэтому и только поэтому я и отстранялся от общественных дел. А теперь я могу действовать, ни на кого не оглядываясь, и я... я в вашем распоряжении, Ладо Ильич.
Капанадзе потряс протянутую ему руку. Все, что сказал Петин, резонно. Он человек талантливый, и просто замечательно, что он активизируется и в партийных делах. Это парторг подумал, но не высказал. Он ждал чего-то главного.
– Не кажется ли вам, дорогой Ладо Ильич, что мы относимся к утвержденному для нас плану, ну, несколько делячески, что ли, – доверительно продолжал Петин. – Я обязан говорить своему парторгу правду. Мы неплохо работаем. По большинству показателей мы идем с опережением. Но ведь вся промышленность идет с опережением, а мы – Оньстрой! Мы – уникум. На нас устремлены взгляды не только страны, но и заграницы. На нас ревниво смотрит капиталистический мир. Вы, разумеется, понимаете это лучше, чем я...
Интерес Капанадзе возрастал. Все это так, но не затем же он пришел в партком, чтобы агитировать за советскую власть.
– Мы идем в общем ряду, а нам нужно быть первыми, нам нужно поражать, вести за собой, мы должны лидерствовать. В известном партийном документе о нас сказано: разведчики семилетки. А какие же мы разведчики, если идем в общем строю?.. Улавливаете мою мысль? Нам сейчас надо резко вырваться вперед, вот что...
– Было бы хорошо, – сдержанно сказал Капанадзе. Он и сам немало раздумывал над этим. Радовался почину Олеся Поперечного, радовался неожиданному для него, да и для всех, успеху пятой автобазы. Но ведь это были лишь отдельные почины. Он чувствовал: сейчас этого мало. И вот этот инженер, всегда державшийся в стороне от общественных дел, говорит о чем-то новом, грандиозном.
– Я предлагаю назвать это «Бросок к коммунизму» и дать лозунг: «Квартальный план – за семьдесят рабочих дней!»
– За две недели до срока! А это можно?
– Вам это кажется слишком смелым? – Петин поднял брови, как бы не доверяя собственному слуху.
– Бросок к коммунизму! – Капанадзе как бы взвешивал эти слова. – Хорошо звучит... Это может зажечь. – Встал и совсем по-надточиевски, заложив руки за спину, зашагал по комнате. – Бросок к коммунизму! Отлично!.. А вы уверены, что это может выйти? Квартальный план за семьдесят дней – это возможно?
– Если мы с вами этого очень захотим, мы наперекор всем людям вчерашнего дня, всем любителям работать с запасцем, царствовать лежа на боку покажем, на что способен коллектив оньстроевцев. Вот посмотрите это, – перед Капанадзе была положена аккуратная папка. – Мой аппарат давно уже занимается разработкой этой идеи. Он все рассчитал... Тут график по дням, по объектам. Тут расчеты даже на ведущие бригады... Нет, правда, работ по перекрытию, но это – удельное княжество Дюжева. Вы уж сами с ним договаривайтесь.
Капанадзе резко остановился перед собеседником. Он смотрел на него с ласковым удивлением, и глаза его как бы говорили: так вот ты какой!..
– Вячеслав Ананьевич, а ведь я, признаюсь, думал, что вы человек техники, только техники... Бросок к коммунизму – здорово! Это захватит...
– Только надо действовать энергично, чтобы сразу завертелись все колеса: печать, радио, телевидение. Поперечный и такие, как он, дают интервью... Нужно сразу раскрыть все перспективы этого почина, ошеломить людей... Давайте произведем разделение труда: я доложу обо всем по чиновничьей линии – в министерство, лично министру, а вы займитесь нашими знаменитостями, накачивайте их, поднимайте народ... Ну и потом, конечно, надо поставить в известность партийные инстанции. Это – тоже ваше дело...
– Сделаю, все сделаю. С Поперечным-старшим мы соседи. Сегодня же поговорю. Бросок к коммунизму... Он хлопец умный, живой, сразу загорится...
Дома за обедом Ладо Капанадзе с увлечением рассказывал об утреннем визите. В речи его было множество восклицательных знаков. Ах какой человек, какой кругозор! Может быть, и в самом деле Старик стеснял его своим авторитетом, не давал развернуться, или он сам деликатничал? Ламара усмехалась:
– Новое увлечение? Хорошо, Ладо, что ты вот так мгновенно влюбляешься не в женщин!..
Но сосед, к которому секретарь парткома зашел поделиться мыслями о «броске к коммунизму», несколько огорчил его. Олесь с Сашком сидели у стола, совершенствуя свой радиоприемник. Гостю Поперечный обрадовался, усадил его в кресло, попросил Ганну похлопотать о чае. Слушал внимательно, но руки его, действовавшие как бы сами по себе, продолжали сплетать какой-то проводок, концы которого держал Сашко.
– ...Письмо братьев Поперечных. Понимаешь, друг, какой сразу резонанс?
– Обожди, Сашко, – сказал Олесь и, сдвинув очки на лоб, произнес задумчиво: – квартальный план за семьдесят дней. Сие трэба розжуваты... Посчитать надо... – И, вновь принимаясь за проводок, как бы заключил: – Извините, Ладо Ильич, ничего я вам сейчас не отвечу. Вот посчитаю, поговорю с ребятами и тогда...
– Уж очень это, друг, на тебя не похоже, медлить, – сказал Капанадзе, чувствуя разочарование, даже досаду.
– А мы, хохлы, – тугодумы, – улыбнулся Олесь. – У нас так: не дал слово – крепись, а дал – держись. Завтра скажу, а пока, Ладо Ильич, давайте чайку... У нас варенье вишневое. – И явно повел разговор в сторону. – Вишенки-то мои не видали? Сашко их газетками укутал. Отломил я веточку, в воду поставил. Вон посмотрите, цветут. Ну-ка, Рыжик, принеси. – И Нина, которая уже пристроилась возле гостя, сбегала за вазочкой, из которой торчала цветущая ветка. – Похоже, перезимовали...
– Вишневую наливку сделаем, – сказала девочка, явно выбалтывая семейную мечту.
За чаем Олесь рассказывал парторгу о комплексных бригадах, о том, как слаженно и стройно сейчас работается, говорил о новом машинисте с чудным прозвищем Мамочка, какой это исключительно наметчивый в технике парень. О «броске к коммунизму» Олесь ничего больше не сказал, и уже по одному этому Капанадзе понял, что собеседник полон сомнений...
А дело вскоре развернулось всерьез. Через несколько дней после этой беседы Олеся вызвали в комитет профсоюза. Там было много народу, знакомого и незнакомого. У всех на устах был проект открытого письма оньстроевцев. О «броске к коммунизму» говорили разно: кто с подъемом, кто осторожно, кто несколько растерянно.
– Ну вот и Поперечный-старший, – сказал Капанадзе, выходя к нему навстречу из кабинета председателя. – Здравствуй, сосед! Ну как, подумал?
– Подумал, – тихо сказал Олесь. – С ребятами посчитали, помозговали маленько... Вот наши обязательства, – и протянул маленькую бумажку.
Парторг и председатель профсоюзного комитета нетерпеливо развернули ее. И тут же на лицах их отразилось: на одном – разочарование, а на другом – недоумение. Председатель профкома даже свистнул:
– Только-то? Твой брат вон удвоить выработку сулит.
– Это дело Бориса, – вздохнул Олесь. – У него свой счет.
– Что же, ты хочешь от него отставать? И сейчас, в дни, когда задумывается большой бросок к коммунизму?
– Пустые слова и перед праздником произносить негоже, – сказал Олесь, поворачиваясь к выходу. – Это сделаем, а больше – то ли да, то ли нет.
– С запасцем жить хочешь, Александр Трифонович, а?
Поперечный был уже в дверях, но вернулся. Его худое, угловатое, малопримечательное лицо было спокойно, но Капанадзе почему-то бросилось в глаза, сколько уже седины пробилось в подстриженные усики...
– С разумом хочу жить, – сказал Олесь и, видя, что на него смотрят люди, одни с недоумением, другие насмешливо, пошел к выходу.
– Сдает, сдает, – вздохнул смущенный и раздосадованный председатель постройкома. – Обязательства, конечно, ничего, но как пример в газету не вставишь. Придется в письмо не включать. – И повторил: – Стареет Олесь, а ведь какой орел был! Ну что ж, молодежь идет на смену. Борис обещает квартальный план за два месяца вымахать. «На пять дней раньше срока». Курам на смех! Поговорить бы с ним покрепче, нажать...
Капанадзе ничего не ответил. Упорство Поперечного его беспокоило. Но со всех концов строительства шли такие радостные сообщения, идея везде так хорошо воспринималась. «Старосибирская правда», посвятившая почину передовую, горячо поддержала его. Может, и верно стареет сосед? Годы-то и в самом деле немолодые.
Оказался в стороне от почина, отзвуки которого уже прогремели по области, и весь участок работ по подготовке перекрытия реки, где теперь безраздельно командовал Дюжев. Там подтвердили обязательство заставить реку свернуть со своего вековечного пути в намеченный срок и ничего к этому не прибавили. А когда на совещании командного состава стройки Дюжева стали уговаривать, он только улыбнулся и процитировал какого-то древнего римлянина:
– «Я делаю, что могу, пусть больше сделают могущие».
И Петин, динамичный, требовательный Петин, сумевший в короткое время сосредоточить в руках все вожжи управления и путем не очень даже заметных передвижек расставить на решающих участках близких ему людей, к удивлению участников совещания, только скупо улыбнулся:
– Ну, Павел Васильевич, вы у нас на правах вольного города Данцига... Впрочем, с вас хватит и перекрытия.
Письмо рабочих, инженеров и техников Оньстроя, к которому малое время спустя присоединились коллективы строительств всего Дивноярского промышленного комплекса, наделало немало шума. Сообщение о нем передало ТАСС. Одна из столичных газет на видном месте поместила большую статью исполняющего обязанности начальника строительства В. А. Петина. Она так и называлась – «Бросок к коммунизму». И кое-кто из людей, близко знавших Вячеслава Ананьевича и когда-то недоумевавших, зачем ему, видному, преуспевающему инженеру, понадобилось менять столицу на таежную глушь, читая эту статью, понимающе усмехался:
– Все ясно. Выждал и пошел в гору... Этот на ходу у самой эпохи подметки срежет.
13
Хотя день этот минул уже давно, Федор Григорьевич Литвинов помнил ощущение беспомощного недоумения, когда, придя в себя, он вдруг увидел над головой сложенный из толстых, грубо отесанных бревен потолок, проконопаченный клочьями седого болотного мха. Мелькнула мысль: «Куда же меня черт занес!», и он сделал движение, чтобы, сбросив одеяло, соскочить с постели. Но тут будто током пронзила его острая боль. Тело стало влажным и как бы ватным. Сильные женские руки, протянувшиеся откуда-то от изголовья, подхватили и осторожно опустили его голову на подушку. Знакомый голос произнес:
– Федор Григорьевич, вам нельзя двигаться.
Тут все вспомнилось. Догадался: его принесли на охотничий станок. Попробовал весело спросить: «Кто же это мною командует?» – и поразился, как слаб и тих был голос.
– Это я, Василиса. – Девушка обошла кровать, встала в ногах. На фоне узенького, прорезанного в одном из бревен оконца обрисовалась ее сильная, стройная фигура. – Вам велено лежать неподвижно на спине. Разговаривать нельзя.
– Кем велено?
– Врачами по радио... Сейчас, слышите, на дворе пуржит, – она махнула рукой в сторону грубо сколоченной двери, которую встряхивал, будто пытаясь открыть, порывистый ветер. – Вот отпуржит, и придет эта ваша стрекоза с врачом, а пока лежите, а я на ваши вопросы отвечать не буду. – И девушка решительно уселась на толстом полене и, уткнувшись в книгу, принялась бормотать немецкие слова, делая вид, что целиком поглощена этим.
Литвинов, кипучий, своенравный Литвинов, который всю жизнь терпеть не мог курорты, санатории именно потому, что они обрекали на бездействие, Литвинов, у которого одной из любимых поговорок было: «Сложенные руки терпимы только в гробу», сейчас обречен, и, может быть, обречен надолго, лежать вот так, неподвижно, со сложенными руками, в этой охотничьей избушке. Вдали от дел, от людей, от телефона и телеграфа. И ему стало вдруг так обидно, так горько, что слезы потекли по вискам на подушку.
– Уйди! – приказал он Василисе.
Видеть плачущего Старика было действительно страшно.
– Вам больно, да? – Голубые глаза девушки беспомощно обежали углы бревенчатой каморки. Наконец взгляд остановился на пузатой брезентовой сумке с красным крестом. Литвинов закусил губу, яростно замотал головой.
– Уйди! – донеслось до девушки, как казалось, сквозь стиснутые зубы. Дрожащими руками Василиса рылась в походной аптеке геологов. Впрочем, когда она подняла голову, больной уже взял себя в руки. – Что? Не нашла? – прошептали бледные губы, на которых теперь можно было рассмотреть каждую трещинку. – Геологи валерьянку с собой не носят, не та профессия...
Когда наутро следующего дня буран наконец утих, появился врач-кардиолог. Он привез все необходимое. С ним прилетели две медицинские сестры. Возле больного установили круглосуточный медицинский пост. И тут Литвинову было подтверждено, что не только говорить, но и думать о чем-нибудь, что может взволновать, раздражать, ему нельзя. Окружающим – а их оказалось немало, ибо геологическая партия, продолжавшая работу, вся ютилась в той же избушке, за брезентовым пологом, – было приказано ни в коем случае не разговаривать с больным. Сестрам вменялось в обязанность пресекать любые попытки больного задавать вопросы.
В общем-то это соблюдалось. Но молодые люди, видя, как их новый сосед мучается отсутствием новостей, как он интересуется их делами, как жадно прислушивается к любому разговору, в обход медицинской тирании придумали для него такой способ информации: по вечерам они, лежа вповалку на своих нарах, громким шепотом рассказывали друг другу все, что, по их мнению, могло интересовать Старика.
Новости у них были отличные. Больше того, потрясающие! Обследование уже отысканных шурфов Салхитдинова, закладка новых, изучение отбитых образцов подтверждали, что геолог, трагически погибший в тайге в год объявления войны, открыл залежи, о масштабах и богатствах которых он и сам не мог догадываться. Природа, будто предвидя, что когда-нибудь смелые, трудолюбивые люди придут сюда будить эти извечно пустынные края, позаботилась не только о том, чтобы воздвигнуть из твердейшего базальта гигантские каменные ворота, стискивающие Онь, но и спрятала недалеко от этих ворот такие руды, что самая дешевая энергия становилась и самой нужной. Все это пока что было, конечно, лишь в смелых мечтах молодых энтузиастов. Но каждая новая вылазка в заснеженную тайгу, как им казалось, подтверждала эту догадку. И хотя, разумеется, летом предстояла еще тяжелая разведка, оконтуривание выявленных запасов, закладка буровых, много трудной работы, комсомольцы уже называли эти края «Салхитдиновским месторождением» и шепотом спорили между собой, где лучше будет «сажать» обогатительные заводы, агломерационные фабрики, металлургический комбинат.
Лежа в полной неподвижности, Литвинов ухмылялся:
– Вот черти бородатые, им все легко! Знали бы они, сколько еще предстоит бюрократической канители, борьбы, споров, столкновений интересов и самолюбий!
Все это ему нравилось, и он мысленно даже напевал про себя любимое «И гибель всех моих полков...». Но у радостных этих впечатлений была и обратная сторона: вот они шумят, кипят, как вешний поток, а ты лежи, как старая корча на дне оврага, и им возись с тобой! И к горлу подступал крутой ком, слезы текли из глаз.
Голоса молодых геологов, доносившиеся по вечерам из-за брезентового полога, связывали с жизнью. Слушая их разговоры, он узнавал не только новости поисков, но кое-что и из дивноярских дел. Жить было можно. Но вот в лесную избушку прилетело столичное медицинское светило. Больной был тщательно обследован. Даны были категорические предписания, и сразу же оборвалась тоненькая нить, связывающая Литвинова с окружающим. Недалеко от станка построили большую утепленную палатку. Геологов выдворили туда. Неугомонный Толькидлявас, по его словам, в один вечер превратил избушку таежного охотника в «филиал Кремлевки». Стены и потолки были обшиты простынями. С нар, сложенных из пружинистых жердей, больного перенесли на кровать с металлической сеткой. Грубо сколоченный стол, скамьи, чурбаны, заменявшие стулья, и какие-то ящики, исполнявшие обязанность шкафчиков, были выброшены, заменены белой больничной мебелью. Для сестер из Дивноярска доставили даже накрахмаленные халаты и шапочки. В довершение всех этих хлопот Толькидлявас собственноручно приколотил к стене репродукцию со знаменитой картины «Утро в сосновом лесу» в толстой золоченой раме.
Все эти меры возымели обратное действие. Состояние больного заметно пошло на ухудшение. Он заскучал, потерял аппетит, замкнулся. Взор погас. Целыми днями лежал он с закрытыми глазами, но сестры, по очереди дежурившие возле него, догадывались: больной не спит.
– Я не имею права вас обманывать, – говорил вернувшийся с консультации профессор Степаниде Емельяновне Литвиновой, пришедшей к нему на прием перед тем, как вылететь к мужу. Пожилая, полная курносая женщина с лицом куклы-матрешки тихо сидела в профессорском кабинете, вцепившись большими руками в свою сумочку. – У него железный организм. Но он очень переутомлен. Это все усложняет... Покой, полная отрешенность от всего, что может чем-нибудь его взволновать, – только это дает слабые надежды.
Ученый похрустел суставами пальцев.
– Трудный больной. Он отказывается от лекарств, почти ничего не ест. И, конечно, эти чудовищные условия, пещерный быт. За всю мою практику я не видел ничего подобного. Даже на войне.
Степанида Емельяновна достала папиросу, постучала по коробке мундштуком и тут же испуганно скомкала и спрятала обратно в сумочку.
– Ну, есть он у меня будет и лекарства примет, – решительно сказала она. – Что еще?
– Ничего. Покой, только покой. – Печально глядя на женщину, профессор развел руками.
Этот разговор сразу возник в памяти Степаниды Емельяновны, когда она, преодолев пешком последний отрезок пути от полянки, где сел вертолет, до охотничьего станка, остановилась передохнуть перед дверью, выкрашенной теперь «под слоновую кость». Передохнула, решительно взялась за деревянную ручку.
– ...Ну вот явление десятое: те же и Мартын с балалайкой, – громко произнесла она, отстраняя медицинскую сестру, выступившую ей навстречу. – Что же это ты, Федька, подкачал? У меня вся коммуна к экзаменам готовится, и вот изволь, лети к тебе. Ближний свет!.. Внуки объявляют деду выговор с занесением в личное дело.
Седая щетина, восковитость запавших щек, короткий нос, обострившийся и даже раздвоившийся на конце, – все это поразило женщину. Неужели этот старый человек – ее муж? И когда она услышала еле донесшееся до нее «Степа!», увидела, как в синих помутневших глазах накипают слезы, она, проглотив подступающие к горлу рыдания, стала сердито обозревать низенькую, тесную каморку, стены, прикрытые простынями, литографию в золоченой раме.
– На дворе весна, солнышко играет, а у вас тут воздух – хоть топор вешай! – Шагнула к окошку – оно не открывалось. Это был кусок зеленоватого стекла, вмазанный глиной прямо в кладь стены. – Дочка! – обратилась она к сестре. – А ну-ка отвори дверь.
– Простите, я имею твердые предписания относительно режима, – начала было сестра, стараясь как можно строже смотреть на эту невысокую, полную женщину в дорогой куньей шубе и пуховом платке, по-бабьи сброшенном на спину.
– Ну-ну, дочка, давай не спорить, – миролюбиво произнесла Степанида Емельяновна, укутывая мужа одеялом. И сестра подчинилась.
В избушку ворвались шум тайги, запах талого снега. Степанида Емельяновна удовлетворенно вздохнула:
– Другое дело, а то лежит в лесу, а лес только вон на картинке... Дочка, я с ним посижу, а ты выдь, наломай хвои, побросай на пол для духу. – И когда сестра вышла, стала у койки на колени, поцеловала мужа в губы. – Тьфу, побрил бы тебя, что ли, кто! А то вон какую щетину отрастил... И не плачь, не плачь! Эдакий комодище плачет... лежи смирно, я тебе про всех наших потомков обзорный доклад сделаю. А ты слушай и молчи. – И, положив большую, с выпуклыми венами руку на руку мужа, бессильно лежавшую на одеяле, она начала рассказывать.
Хотя Литвинов не произнес ни слова, это не было монологом. Это была беседа двух немолодых людей, все-все знавших друг о друге. Одна говорила, а другой отвечал взглядом, еле заметным движением головы. Так было у них всегда. Порой Литвинов не появлялся в Москве месяцами. Но дружба, завязавшаяся когда-то между молодым тверским плотогоном и юной ткачихой на скамье рабфака, была такова, что, прилетев в Москву за тридевять земель, Литвинов чувствовал себя так, будто выходил ненадолго на уголок, в молочную, купить бутылку ряженки.
Врач, прилетевший через несколько дней из Дивноярска, был приятно удивлен.
– Ваше появление – высшая терапия, – галантно сказал он Степаниде Емельяновне.
– Мое появление... Что тут я! – отмахнулась женина. – Тут – другое. Вы ему всё покой, покой, а у нелюбимая поговорка: «Покой – это для покойников», – вот и получалась буза...
Эта пропахшая табаком женщина, стригшая коротко свои прямые седеющие волосы, повязывавшая их для удобства красной косынкой, на манер комсомолок двадцатых годов, со своим громким голосом, с грубоватой речью, в которой иногда встречались такие позабытые ныне словечки, как «буза», «братва», «шамовка», «как из пушки», как-то сразу вросла в жизнь лесного лагеря. Вскоре она называла уже геологов полуименами: Женька, Юрка, Волька, знала их сердечные тайны, бесцеремонно пробирала их за запущенную внешность, заставила перестирать рубахи и белье, а вечером сама засела за штопку и пришивание пуговиц, приспособив к этому и Василису и свободную от дежурства медицинскую сестру. Она добыла у Илмара Сирмайса карманный радиоприемничек, поставила его в изголовье мужа, и теперь он беспрепятственно болтал и пел с утра, которое начиналось в этих краях для радиослушателей позывными Старосибирской радиостанции – первой музыкальной фразой песни «Славное море, священный Байкал...». Под говор приемника больной думал, дремал, спал. Но стоило выключить радио, как он сразу открывал глаза:
– Почему?
– Но ведь чепуха какая-то. Ответы на вопросы радиослушателей.
– Нет, нет, сугубо любопытно знать, чем интересуются здешние радиослушатели. – И когда батарейка села, больной загрустил, закапризничал: – Ну чего вы меня точно на дно колодца опустили?..
Медициной Дивноярска к тому времени было уже признано, что в правилах, предписывающих при заболеваниях, подобных литвиновскому, абсолютный покой, бывают и исключения. Прибыл Толькидлявас. Торжественно приволок огромный радиоприемник, от которого в лесной избушке стало еще тесней.
– Замечательная машина! Целый орган! Самая последняя модель. Старосибирск получил только один экземпляр, на него было множество претендентов. – Круглая, щекастая физиономия Толькидляваса блаженно сияла. – Только для вас, Федор Григорьевич, и отдали. Вот Ладо Ильич может подтвердить.
– Тольки для вас, тольки для вас и вырвали, – улыбаясь, кивал головой Капанадзе, освобождавшийся от шубы. – Только для нашего Старика. Э-э-э! Да я вижу, он скоро за свои гири возьмется!
Это не было комплиментом. Могучий организм Литвинова заметно преодолевал страшный недуг. Дело шло на поправку. Но парторг, честно выполняя врачебные директивы, болтал о шахматах, о предстоящем футбольном сезоне, о спутниках и лунниках. Рассказывал о необыкновенно огромном медведе, добытом недавно охотниками «Красного пахаря», и всячески отводил беседу от дел и забот Оньстроя.
– Слушай, Ладо! – перебил его Литвинов. – Вы вот по радио каждый день шумите: бросок к коммунизму, бросок к коммунизму, – а почему ж об Олесе ничего не слышно? Цифры-то удивительные, а Олеся Поперечного нет как нет.
Пришлось Капанадзе рассказывать, как было. Литвинову уже разрешали немножко посидеть на кровати. Он слушал, полуопустив веки, будто в дреме. Когда он поднял их, глаза были тревожны.
– Слушай, Ладо, а у вас там всё на чистом сливочном масле?
– Всё, Федор Григорьевич. Дюжев уже завершает работы. Вот поднимайтесь скорее, летом Онь перекрывать будем.