Текст книги "На диком бреге (С иллюстрациями)"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)
16
Однажды у калитки домика № 2 по Набережной остановился забрызганный грязью мотоцикл. Загорелый, еще больше заросший за эти последние месяцы Дюжев легко соскочил с седла и пошел в обход дома к террасе, куда уже вела отчетливо обозначившаяся в траве тропинка, вытоптанная посетителями. Как он и ожидал, Федор Григорьевич Литвинов сидел на крылечке. Насадив на нос очки, он читал какое-то письмо.
– Покорителю стихий! – приветствовал он гостя и, сняв очки, положил их на стопку еще не распечатанных конвертов. – Садись, Павел Васильевич! Поди-ка, голодный? А у нас вон чуешь? – Он шумно втянул воздух. – Степа блины сооружает.
– Я к вам, Федор Григорьевич, по делу. Помните, с вашего благословения я еще зимой за инженер-майором Вороховым в Старосибирск ездил? Я вам о нем докладывал.
– Это который Тыбы? – Литвинов улыбнулся. – Помню, ты ж рассказывал: тещин тюфяк. Ну и что?
– Прибыл.
– Как, сюда?.. Сугубо интересно... Ну, ну? – Литвинов поднялся, опираясь на палку, и крикнул внутрь дома: – Степа, гляди, кто у нас, пеки больше, он прямо с реки и шамать хочет как сорок тысяч братьев! – Вдруг лицо Литвинова стало озабоченным. – А ну-ка дыхни! Приемлешь?.. И не боишься?
– Не боюсь, – весело ответил Дюжев и, обняв Литвинова за плечи, повторил: – Не боюсь, Федор Григорьевич, теперь не боюсь. А вообще и не приемлю, это уж ради встречи со старым другом... Я так ему обрадовался...
– Расширяли сосуды? – Литвинов не без удовольствия вспоминал дюжевский рассказ о неудачной поездке, выслушанный еще в тайге на охотничьем станке.
– Расширяли, – виновато сказал Дюжев.
– Так как же ты его обрел?.. Степа, ну что же ты? Гость голоден.
– Да с чего вы взяли...
– Но-но-но! Врать ты еще, слава богу, не умеешь... не то, что другие. Я о тебе все знаю. Чай, одна нас врачиха лечит, и обоих от сердечных недугов. – Литвинов, подмигнув, захохотал, а Дюжев, железный Дюжев, уже успевший на строительстве прославиться своей выдержкой, густо покраснел. – Э, брат, да ты и краснеть, оказывается, умеешь. Качество ныне очень редкое, но полезное. Социалистическое, между прочим, качество...
Дюжев и в самом деле оказался голоден. Блины быстро исчезали с его тарелки. Литвинов сам не ел и только, ухмыляясь, посматривал на гостя. Лишь когда миска опустела и Степанида Емельяновна вышла на кухню выпекать новую партию, он спросил:
– Ну и как же он появился, этот твой Тыбы?
– Как черт в опере: возник из-под земли. Сижу вчера вечером в вагончике, задумался, поток шумит, гармошка где-то играет, вдруг вроде бы скрипнула дверь. Оглядываюсь: Карлушка Ворохов... Рюкзак как горб... Снял, поставил: «Здравия желаю, полковник! Не ждал?» Я задаю дурацкий вопрос: «Как же ты так?» А он отвечает: «Вот так! Из каждого положения есть два выхода, и у меня тоже: или подыхать тещиным тюфяком от всяческой аптекарской дряни, или хоть немножко да пожить человеком».
Дюжев пребывал в необыкновенном возбуждении. Похудевший, с осунувшимся лицом, загоревший так, что брови, ресницы, буйная растительность – все казалось серым, ковыльным, в клетчатой рубахе с закатанными рукавами, он казался теперь, несмотря на свою бороду, даже моложе своих лет.
– ...Эх, Федор Григорьевич, мне здесь только Карлушки Ворохова и не хватало. Знаете, какой это начальник штаба?
– Был. Давно уже был, а какой сейчас, мы с тобой не знаем. Люди ох как меняются. – И вдруг, привстав, перегнулся через стол и, глядя в упор в голубые глаза собеседника, спросил: – Ну, а реку в срок перекроешь? Не финти, отвечай!
– Может быть, даже досрочно, – твердо ответил Дюжев.
– Ну, а эти петинские шулерства, всякие там условные тонны и кубометры, этот «заем у будущего» тебя не коснулся?
Дюжев молчал. Степанида Емельяновна, наблюдавшая за мужем, видела: волнуется. От Дины Дюжев столько раз слышал, что любая дурная весть может снова уложить Старика в постель. Даже сейчас, когда бригады, проверяя на участках отчетность и сравнивая ее с действительным ходом работ, уже обнаружили приписки, ложь в рапортах, подтасовку цифр в сводках, даже Ладо Капанадзе не решался передавать эти вести Литвинову. Это было известно Дюжеву.
– Ну, чего молчишь? Думаешь, старый шляпяк сидит с костылем и не знает, что у вас там творится?.. Все знаю. Не хуже вас знаю. Отвечай: тебя эта плесень коснулась? Ну!
– Нет, – ответил Дюжев, пораженный спокойствием тона, каким был задан этот вопрос. – Про нас же говорили: вольный город Данциг. Я не знаю – почему, но в наши дела Петин вообще не вмешивался.
– Ты не знаешь, а я знаю... Я, брат, все знаю... Так перекроешь вовремя? Дивноярск не уронишь? – В глазах Литвинова появились слезы. – Ну, дай я тебя поцелую, черта бородатого... Вот что, ты скажи этому великому конспиратору Капанадзе, пусть заедет со всеми материалами. И пусть он мне байки про шахматы и про археологию не рассказывает. Меня партийные дела интересуют... А Сакко вернулся? Пусть тоже зайдет. Он зорче всех нас оказался... Ладно, не страшно ошибиться – страшно не поправиться вовремя, и еще страшней – упорствовать в ошибках... Ну, хватит, ступай. – И когда Дюжев пошел к двери, окликнул его: – А этот твой Тыбы, он в самом деле деловой человек?
– Моя правая рука.
– Ну так теща там эту руку в пуховиках грела. Скажи Толькидлявасу, от моего имени скажи, чтоб ему в Партизанске квартиру отвели. Там на Сосновой десять домиков сдают... Может, и тебе квартиру, а? Может, хватит холостяковать? – И подмигнул: – Посоветуйся-ка ты со своим врачом: может быть, тебе женитьба медициной показана... – Наслаждаясь смущением бородача, Литвинов разразился сочным смехом.
А вечером в домик на Набережной входил Капанадзе. Он очень изменился за последнее время. Похудел. Щеки осунулись. Лицо обострилось. Черные выпуклые глаза запали и округлились, смотрели нервно. Ночь, когда он, стоя над обрывом на Дивном Яре, мучился над самой сложной проблемой из всех, какие только возникали в его жизни, ночь, когда он сказал себе: «Что значит карьера или даже судьба одного человека по сравнению с судьбой коллектива, делающего огромное, небывалое дело?» – эта ночь была уже далеко. Он рассудил тогда: пусть его, Ладо Капанадзе, снимут, пусть заклеймят за близорукость, ротозейство, – он это заслужил. Пусть наложат любое партийное взыскание, пошлют на любую работу. Но зато никто не скажет, что он карьерист, нечестный человек. В этой мысли он окончательно утвердился в домике на Березовой. Утром, придя в партком, он вызвал Игоря Капустина, а потом поручил инструкторам объездить основные объекты и назавтра созвать секретарей на совещание, посвященное учету соревнования. И когда в полдень позвонил Петин, цель, которую Капанадзе поставил перед собой, была ему ясна.
– Мне уже доложили... Решили действовать против меня? Напрасно. Если допущены ошибки, мы оба в них виноваты. Разницы между нами нет...
Тон Петина был не такой уверенный. Чувствовалось, что он не прочь пойти на соглашение.
– Кроме той, что я, установив болезнь, хочу лечить ее хирургическим путем, а вы, насколько я понимаю, все еще хотите загонять ее внутрь, – без запальчивости, но твердо ответил парторг.
– Я не из тех, на ком можно отыгрываться и кого можно безнаказанно травить. За травлю интеллигентов ЦК по головке не гладит... тем более, как вы, наверное, знаете: мое имя наверху известно...
– А я, Вячеслав Ананьевич, не из тех, кого можно пугать.
Оба положили трубки. Все это вспомнил Капанадзе, когда знакомой тропинкой он шел к Литвинову. Тот мерно шагал по террасе, держа палку под мышкой.
– А, виднейший очковтиратель всех времен и народов! – буркнул он.
Когда на строительстве бушевали партийные собрания, обсуждавшие ход «броска», сердито, даже свирепо критиковали и тех, кто приписывал, и тех, кому приписывали, очковтирательство было объявлено главным злом. Это слово звучало как самое тяжкое обвинение. И хотя Ладо Капанадзе на собраниях этих крепко доставалось за близорукость, доверчивость, невольное потакательство бессовестным карьеристам, хотя иной раз он возвращался с них домой точно бы весь физически избитый, еле волоча ноги, – очковтирателем его все-таки никто не называл. Слова Литвинова поразили парторга. Он так и застыл возле крылечка, будто ему стукнули по темени.
Литвинов тотчас же заметил это и спохватился:
– Ладо, голубчик, ты не так меня понял. Ты мне все тут насчет шахмат и археологии вкручивал... Я в этом смысле... – И вдруг спросил спокойно и прямо: – Что, очень плохи дела?
– Очень!.. Надо хуже, да нельзя. Павел сказал, что вам все известно.
– Все известно. – Литвинов поиграл скулами. – Сугубо скверная штука. «Бросок к коммунизму»! Курочка в гнезде, яичко еще черт знает где, а вы на всю страну раскудахтались.
– Только не волнуйтесь, дорогой Федор Григорьевич...
– Не волноваться? Ишь, хитрый! Нет, милые мои, без волнения я чуть было не сдох. – Синие глаза насмешливо смотрели на Капанадзе. – Ты что ж, генацвале, думаешь, мне это вот так вчера или сегодня открылось? Плохо ты меня знаешь, у меня, брат, нюх на всякую тухлятину, а ты мне тут про археологию, про пятнадцатый век... Ну, а что дальше делать будем?
– Я написал в Центральный Комитет. Откровенно написал, как все произошло, как вы мне тогда насчет сливочного масла намекали и как я не понял и просмотрел. Все написал.
Литвинов продолжал грузно ходить по террасе.
– Отослал?
– Еще нет. Пришел к вам посоветоваться.
– Не смей пока посылать.
И опять заходил, теперь уже нарочито стуча своей палкой. И если бы не эта палка да не то, что дышал он приоткрытым ртом, это был бы прежний Литвинов, энергичный, задорный, даже жизнерадостный.
– Кто бы мог подумать, а... – И, уставив на парторга синие хитрые глазки, сказал: – Эх, Ладо, Ладо, не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. И вот в этом наша с тобой вина. Мы ему сами плечи подставляли... сапоги валяные... Тебя он стращал? Грозился?
– Говорил: то, мол, что для меня авария, для партработника катастрофа...
– М-да... – И снова зашагал по веранде, теперь уже медленнее. И, шагая, беседовал сам с собой, будто что-то для себя осмысливая: – Такие сейчас самые страшные для нас люди... Какой-нибудь дармоед, чужеспинник, даже контрик, что он? Опытный глаз быстро расшифрует. А этот, он замаскирован, забронирован. Он на голову человеку встанет, чтобы сантиметров на десять повыше подняться, встанет и будет при этом произносить слова о чуткости... Глотку грызет и мурлычет о защите общих интересов, о коллективизме, требующем жертв. И чуть ты голос против его затей поднял, тут уж все оберешь: и рутинер ты, и индивидуалист, и даже ревизионист. И ведь случается, таких и большие люди слушают. Да и верно – он весь в правильных словечках, как орех в скорлупе, раскуси-ка его. Вот даже мы, два старых карася, на эту наживку клюнули... И ведь способный, собака, организатор. Этого от него не отнимешь... Какую деятельность развил...
Капанадзе сидел понурившись. Ему казалось, что над ним идет суд. Вот сейчас говорит прокурор, а потом будет приговор... Не посылать письмо? Почему? Что он посоветует? И почему он так взволновался, если ему все было известно?
А Литвинов шагал по террасе все быстрее. Стонали половицы. Сердито стучала палка. Дыхание с хрипотцой вырывалось из полуоткрытого рта. Вдруг он остановился перед Капанадзе...
– Сколько я последнее время над всем этим думаю. Как они вырастают, эти самые Вячеславананьичи? Как мы им ход даем? – Голос Литвинова все поднимался. – Страшное это дело – петинщина, если за нее сейчас же, как раньше говаривали, всем миром, не взяться. – Теперь он почти кричал. – Их, как клопов, выжигать, ядом травить надо... – Литвинов смолк, глотая воздух открытым ртом. Показал в сторону буфета: – Пузырек... Сахар...
Проглотив лекарство, поддерживаемый Капанадзе, опустился в кресло, бессильно свесил голову, а когда поднял ее, на крупных губах была виноватая улыбка...
– Насос вот, поршни подработались... – Помолчал, успокаиваясь. – А записку свою пока не посылай, не создавай очень занятым людям лишних хлопот. Навалили мы с тобой большую кучу, сами и убрать должны...
И хотя Литвинов не сказал ничего утешительного, Ладо Капанадзе в первый раз после того, как стоял он ночью на вершине Дивного Яра, вернувшись домой, улыбнулся жене и сыну.
17
А на следующий день ранним утром в управленческом гараже позвонил телефон, и диспетчер услышал знакомый высокий голос:
– Литвинов говорит. Машину ко мне на Набережную.
– Федор Григорьевич! – растерянно произнес диспетчер. – Простите, но машина ваша на восемь десять записана за товарищем Петиным. Переиграть?
– Не переигрывай. Пошли мне чего-нибудь, хоть большегрузный самосвал, но чтоб быстро.
Секретарь Петина, высокий, немолодой, тщательно одетый человек, еще только рассаживался за своим столом в приемной начальника строительства, когда в пустом здании управления раздалось постукивание палки, сопровождавшее знакомые тяжелые шаги. В дверях показался Литвинов.
– Здравствуй! – кивнул он. – Перебирайся обратно к себе, а Валю сюда. Где она?
– Разве вас не уведомили, она уже не работает в управлении. Уволилась по собственному желанию. Честное слово!
Литвинов прихмурил пшеничные брови.
– Я все, – он подчеркнул это слово, – все знаю. А ну соедини меня с секретарем комсомола Капустиным. – Подождал и, когда послышался голос Игоря, сказал: – Здравствуй, молодой человек! Литвинов. Ты куда своего товарища по несчастью дел? Или, может быть, вы теперь уже товарищи по счастью?.. Не понимаешь? Ах какой недогадливый, как тебя комсомольцы такого еще держат... Валя, Валя мне нужна. Найди ее, и чтоб аллюром три креста ко мне. Куда? Как – куда? В управление, конечно, в мой предбанник.
Затем прошел в кабинет, где теперь на окнах, в углах, на диване уже не лежало ни проб грунта, ни бетонных кубиков, ни геологических образцов, где вместо малахитового, похожего на древнеримское надгробие чернильного прибора стояла лишь лампа дневного света да подставка для вечной ручки. Он опустился было в петинский вертящийся стул, но сейчас же пересел на другую сторону стола, в кресло для посетителей, и, порывшись в записной книжке, заказал по высокочастотному телефону Москву, квартиру министра.
– Не узнаёшь, Иван Иванович? Литвинов. Ну конечно я. Не отдыхал? Из театра вернулись и чай пьете? Ну, извинись за меня перед Клавочкой, привет ей... Э-э, хватит о болезнях, осточертела мне эта тема. Здоров твой кадр, на работу вышел. У начальства возражений нет? Приказ – это потом, надо еще вожжи подобрать, а сейчас поцелуй Клавочку. Степа моя вам обоим кланяется. Она? Еле-еле из ее лап вырвался. Знаешь ведь: пока настоящая баба с печи летит, она мужика обругать десять раз успеет... Все-таки удрал.
Потом стал серьезным, долго слушал клекотание трубки, кивал круглой головой, вновь покрытой отросшим седым бобриком.
– Это, Иван Иванович, я уже знаю. Всё. И прошу тебя, как старого друга, и не только тебя, но и в Центральный Комитет передай мою просьбу: не срамите Оньстрой. Всё сами сделаем. Тут наш грузин маленько запутался, морская душа, не знает еще наших сухопутных дел. Но сам и спохватился, и сейчас все сам и разматывает... В ЦК уже известно? Ну и ладно, доложи туда, что Литвинов, мол, своей седой башкой за все ручается. Там меня, чай, тоже маленько знают, скажи, что мы тут сами всем сестрам по серьгам выдадим.
Когда Валя, запыхавшаяся и сияющая, вбежала в кабинет Литвинова, он все еще сидел в кресле для посетителей.
– Пиши приказ, – сказал он, даже не поздоровавшись. – Номер поставишь потом. С такого-то дня вернувшегося из отпуска по болезни начальника Литвинова Фе Ге считать приступившим к исполнению обязанностей. Основание: приказ министра. Номер проставишь потом. Подпись? М-да, кому же подписать? Ладно, подпишут тоже потом...
Сквозь толстые стекла очков сияли Валины глаза. И не только вся ее мальчишеская физиономия, но и сама поза выражала радостное удивление. Литвинов говорил и действовал, будто они только что расстались.
– Да как вы себя чувствуете-то, Федор Григорьевич?
– Скверно. Некогда позарез, а мне задают глупые вопросы... Вот что, сейчас ко мне по очереди – Капанадзе, потом Надточиева, потом прораба с правобережья, потом... Ну вот список. Всех по списку, и в конце пригласи Вячеслава Ананьевича. Мол, очень извиняется, сам бы пришел, но вот, увы... – он показал на палку, – пониженная ходимость.
– Но ведь я же на работе! Этот сумасшедший Игорь сорвал меня с дежурства.
– Правильно сделал. Соедини меня со своей старшей.
– Я и есть старшая.
– Да ну? Воспользовалась моей болезнью и делаешь тут карьеру? Не выйдет... Соединяй меня с начальником всей вашей звониловки. Ему ударим челом...
А в управлении уже все бурлило. Слово «Старик» так и шелестело по комнатам, по кабинетам: «Старик сердится», «Старик вызвал такого-то», «Юрка Пшеничный вылетел из кабинета Старика весь в мыле», «Старик на такого-то кричал», «Опять появилась эта Валька, уж она Старику подрасскажет».
И единственный, кто в этот день работал в управлении как всегда, принимал людей, говорил по телефону, ровным голосом отдавал распоряжения, был Вячеслав Ананьевич Петин. Он, разумеется, одним из первых узнал об утреннем разговоре Литвинова с министром, следил и за тем, кого вызывают к начальнику. Не мог он не строить догадок и по поводу того, что Литвинов до сих пор не пригласил его к себе. Но он оставался невозмутимым, и разве только секретарь, человек, с которым Петин работал еще в Москве, по верному признаку, по тому, что губы шефа почти исчезли с бледного, матового лица, догадывался, что начальник его в предельном напряжении...
И вдруг по управлению, а потом по конторам прорабств разнеслась ошеломляющая весть: Вячеслава Ананьевича Петина во время разговора с каким-то посетителем, на глазах многих людей хватил сердечный припадок. Он упал из-за стола, его подняли почти без чувств, на руках отнесли в машину, доставили домой.
– Удар, настоящий удар, – говорил Пшеничный, который вместе с другими отвозил Вячеслава Ананьевича в домик на Набережной. – Он уже давно жаловался на сердце. Трепка нервов, которую устроил Капанадзе с этим своим расследованием, даром не прошла. Он жертва травли.
Начальник, которому, разумеется, сейчас же доложили о случившемся, попросил немедленно соединить его с секретарем Старосибирского обкома.
– Сергей Михайлович? Литвинов беспокоит. Докладываю: вышел вот на работу и сразу беда – вместо меня Петин слег. Да, да, заболел, только что с работы увезли. Что? Предчувствовал? Письмо было? Какое письмо? Ах, что его травят... Сугубо интересно... Значит, травят, гм-гм... Вот что, пришли-ка ты сюда человека поглазастей, пусть-ка он по этому письму учинит партийное расследование: травля – серьезное дело. Но прежде пришли лучшего своего кардиолога. Идет? Очень прошу. Диагноз? Ну вот он диагноз и поставит... А обо мне что, работаю вот... Не рано ли вышел? Ты лучше спросил бы: не поздно ли? Поздновато, но все-таки кое-что застал. Приехал бы ко мне, а? Ну хоть на перекрытие приезжай. За перекрытие не беспокойся: у меня там мировой парень – некий Дюжев, у тебя, между прочим, из-под носа его увел... Так, стало быть, затравили, ай-яй-яй!
Литвинов повесил трубку и подмигнул Вале. Она стояла возле с бумагами на подпись, слышала разговор. Перебирая бумаги, начальник Оньстроя фальшивым голосом пропел:
Я милого узнаю по походке:
Он носит плисовы штаны...
Валя наблюдала за Литвиновым и удивлялась. Он будто бы и не выбывал из строя...
А в один из дней позднего мая, когда черемухи в тайге осыпали цвет, а скворцы и скворчихи, покинув свою жилплощадь, со страшной суетой и шумом выводили на огородах в жизнь первое поколение еще желторотых, жадно трепещущих крыльями птенцов, Дина Васильевна шла по Набережной с маленьким чемоданчиком в руках. Она уже мало походила на красивую, прихотливо одетую даму, что приехала сюда, со снисходительной улыбкой на крупных губах, с удивленно приподнятыми бровями и чемоданами, полными нарядов. Встретив на улице эту худенькую, стройную молодую женщину с тенью усталости в раскосых, серых, опушенных лохматыми ресницами глазах, уже мало кто оглядывался ей вслед. Но Дине некогда было думать о впечатлении, которое она производит на окружающих: слишком много было забот.
В чемоданчике вместе с халатом, белым миткалевым колпачком и лекарствами первой необходимости у нее лежали карточки больных, которые ожидали помощи. Свой участок она уже обошла, но у доктора, обслуживающего Набережную, заболела дочка, и сегодня Дина заменяла его. И вот сейчас, наскоро перекусив в столовой, она идет по знакомой улице к больному, которого ей совсем не хочется посещать.
Стараясь шагать как можно медленнее, она собирала в себе все мужество. О болезни Вячеслава Ананьевича ходили разные слухи. Она знала, конечно, что в день выхода Старика его унесли из кабинета. В карточке значился диагноз: ангина пекторис. Были люди, которые обвиняли Ладо Капанадзе в том, что тот довел Петина до припадка. Другие, и среди них Сакко Надточиев, определяли: симуляция, известный ход прожженных политиканов для того, чтобы уйти от ответственности, вызвать к себе жалость вышестоящих, направить их гнев на своих противников, отлежаться под благовидным предлогом, пока все стихнет и время сгладит остроту событий. И в самом деле, гневные партийные собрания уже прошли. Обретя под ногами реальную почву, люди, поразмыслив, искали и понемногу начинали находить пути настоящего подъема. Истинное соревнование заменило шумиху последних месяцев. О ней старались забыть.
Впрочем, все это Дину сейчас не интересовало. Она думала лишь о том, как вступит в дом, который она когда-то с таким старанием обживала, увидит комнаты, где она своими руками поставила каждую вещь, увидит человека, с которым прожила почти пять лет и которого, как ей казалось, когда-то любила до обожания. Даже приоткрыть калитку стоило ей труда. И все же она отворила ее, вошла и, когда двигалась по дорожке к крыльцу, ей показалось, что в кухонном окне на мгновение мелькнуло чье-то лицо. Мелькнуло и исчезло. Входная дверь оказалась незапертой. Она вошла в прихожую и, постучав задним числом, как можно обыденней произнесла стандартную фразу: «Врач из поликлиники». В то же мгновение из-за двери спальни послышался заливистый радостный лай, и знакомый тусклый голос тихо произнес:
– Доктор, свежее полотенце справа от умывальника.
Стараясь сдерживать волнение, Дина надела халат, колпачок и, вся связанная тягостным чувством, вошла в кухню, сопровождаемая все тем же заливистым лаем, рвавшимся из-за закрытой двери. В кухне была прямо хирургическая чистота. На табурете стоял тазик с крахмалом. В нем лежали стираные воротнички. Один из них был тщательно расправлен на гладильной доске, и возле, чуть потрескивая, стоял утюг. Накрахмаливание воротничков в былые времена никому не доверялось. Дина всегда производила его сама и сейчас невольно подумала: кто же занимается этим теперь? Чье лицо мелькнуло в окне? Еще более смущенная, она открыла дверь спальни. Чио с радостным лаем вырвалась ей навстречу. Высоко подпрыгивая, как маленькая тугая пружинка, она старалась лизнуть ей руку и падала вниз. Дина взяла собачку на руки.
– Здравствуй, – сказала она, решительно входя в спальню, и мгновение спустя добавила: – Здравствуйте...
Вячеслав Ананьевич выглядел неплохо. Он мало изменился. Разве что поредели волосы на темени и косица «внутренний заем» уже не закрывала лысины.
– Видите, как вас здесь любят и ждут, – сказал он обычным своим голосом, но Дина видела, как вздрагивают его тонкие губы. – Простите, не поднимаюсь. Профессор категорически запретил. – Он подал руку, и тонкая рука эта оказалась почему-то влажной, чуть клейкой.
Дина измерила пульс, проверила давление, задавала обычные профессиональные вопросы, какие положено задавать больному с диагнозом ангина пекторис. Что-то записывала в медицинскую карту. Делая все это почти механически, она чувствовала, что за каждым движением следят два черных глаза. В этих глазах были и тоска, и любовь, и, может быть, надежда... Неужели он все еще надеется? И ей стало жалко этого человека. Вот он лежит один, с маленькой собачкой в этом пустом домике. Никого из близких рядом. Кто о нем позаботится? И вдруг почувствовала себя виноватой...
– Ну, как ты тут? – спросила она, с трудом маскируя свое волнение.
От этого «ты» Вячеслав Ананьевич просиял. Но ответить не успел. Его привлек горький запах гари.
– Утюг! – обеспокоенно вскрикнул он, почти инстинктивно вскакивая на постели, но тут же спохватился, сморщился как бы от острой боли, опустился на подушку и слабым голосом попросил: – там на кухне включен утюг. Его забыла домработница...
– А где же она?
– Пошла в аптеку.
Дина быстро прошла на кухню, выдернула вилку из штепселя. Открыла фортку... «Сам крахмалит себе воротнички», – догадалась она. Проснувшаяся жалость стала еще острей, но тут она поняла, что это его лицо мелькнуло давеча в окне... Симулянт! И сразу этот дом, только что взволновавший ее, стал противен любым уголком любой своей комнаты.
Она решительно вошла в спальню. Вячеслав Ананьевич лежал, откинувшись на подушку, томно закрыв глаза. Вид у него был измученный, ослабевший.
– Ну, что нам скажет наш дорогой доктор Айболит? – тихо спросил он. – Какие он нам даст новые лекарства?
Не глядя на него, Дина вынула из кармана блокнот рецептов и, кусая губы от злости, размашисто написала: «Rp. Ol. Ricini[3]3
Касторовое масло.
[Закрыть] 30,0. Столовую ложку утром и на ночь. Гр. Петину В. A. Bp. Д. Захарова». Она положила рецепт на ночной столик и со стуком поставила на него мензурку.
– Это быстро поставит вас на ноги. Ручаюсь, – с вызовом произнесла она.
– Какой из тебя получился чудесный врач. Смелый, уверенный. – Петин с нежностью смотрел на худенькую женщину, которую халат и шапочка делали совсем воздушной.
А Дина глядела на окантованную медью фотографию, которую когда-то сама тут и прибивала. Военный инженер-подполковник Петин запечатлен в День Победы. Хорошенькая грудастая военная парикмахерша сбривает ему усы. Как раньше Дина не замечала этой самодовольной ухмылки, как не бросалось ей в глаза, что китель, как бы небрежно брошенный на спинку стула, помещен, однако, так, чтобы можно было рассмотреть каждый орден, каждую медаль? Как не почувствовала всей пошлости этого снимка?
– И что же, доктор уверен, что его лекарство поставит больного на ноги? – ласково спросил Петин.
– Да, доктор уверен в этом, – резко ответила Дина, захлопывая чемоданчик. – Если оно вас на ноги не поставит, вам, Вячеслав Ананьевич, ничто уже не поможет...